https://wodolei.ru/catalog/mebel/60cm/
Потому что легко себе представить, как можно изобразить в танце имя «Ролло». А ведь Ролло никогда не был толстяком. В итоге у него и поехала крыша.
Отец Ролло – самый уважаемый член одного южноиндийского ашрама в окрестностях Бангалора. Самый уважаемый потому, что ежегодно тратит на содержание тамошнего гуру и всего ашрама огромные денежные суммы – около 500000 марок. И поскольку он делает это уже на протяжении почти двадцати лет, у ашрама вообще нет никаких материальных проблем.
Ролло как-то рассказывал, что там есть не только водопровод с горячей и холодной водой, который уже проведен во все дома поселка, но и видео-медитационный центр, и компьютерный зал, а здание, где размещается вегетарианская кухня, даже названо именем отца Ролло. Детская больница, средства на строительство которой гуру заимствовал все из того же источника, названа, однако, не в честь отца Ролло, а в честь самого гуру, чье имя я забыл.
Всякий раз, как отцу Ролло случается посетить те места, для него устраивают грандиозный вегетарианский банкет – на три дня и три ночи, но без всякого алкоголя. Вы только представьте себе, как это происходит. Все обращаются с ним, как с благородным меценатом, каким он, конечно, и является, – но только ему, естественно, хочется совсем другого; однако все заранее предрешено, гуру, ашрам и все селение зависят от него и искренне его любят, а в результате ему так и не удается предаться медитации, поразмышлять, погрузиться в себя или сделать еще что-то, ради чего, собственно, люди и приезжают в ашрамы. Это огорчает его, но, как я говорил, выпутаться из сложившейся ситуации он уже не в силах. Нелепая и печальная история. А впрочем, как посмотреть. Он сам заварил эту кашу и теперь, естественно, ее расхлебывает.
Дом родителей Ролло находится в Меерсбурге, прямо на берегу Боденского озера. Мы проезжаем, опустив стекла, по маленькому городку, мотор тарахтит как у «фольксвагена», его хорошо слышно в узких переулках. Солнце светит довольно ярко, хотя стоит уже низко над озером. Потом мы поднимаемся вверх по длинной гравийной дороге, она заканчивается перед широкими, слегка обветшавшими воротами, открытыми нараспашку, и мы, проехав через них, оказываемся на участке семьи Ролло.
Ролло припарковывает автомобиль перед большой виллой с колоннами по фасаду. Вещи мы оставляем в машине. Подразумевается, что кто-нибудь о них позаботится. Я искоса посматриваю на Ролло, пока мы вылезаем, – так, чтобы он этого не заметил. Он явно радуется тому, что вновь оказался в отчем доме. Что ж, в конце концов, он здесь родился – точнее, родился он, как я предполагаю, в больнице Фридрихсхафена, но здесь, в Меерсбурге, прошло его детство.
Иногда, когда Ролло возбужден или пьян, он начинает говорить как здешние парни. Тогда его голос становится слегка шепелявым, и на этом полушвабском наречии он чаще всего рассказывает о первом в своей жизни концерте, который слушал в Цеппелинхалле, во Фридрихсхафене. Это была группа Barclay James Harvest, гребаный рок-банд с мощным световым шоу. Перед этим концертом – в четырнадцать лет – он выкурил свой первый косяк. А когда Ролло напьется еще больше, он все на том же прикольном гибридном языке рассказывает о своем первом автомобиле, светло-голубом «фольксвагене-жуке». И как он на нем ездил по вечерам в Бирнау. Тогда, в восемнадцать лет, – после того, как между четырнадцатью и восемнадцатью он был самым крутым модом в окрестностях Боденского озера, – он вновь увлекся претенциозно-романтическим роком своего детства. От современных течений он быстро отошел, хотя на заднем стекле его машины еще долго красовалась большая наклейка The Kids are alright. Ну, значит, он где-нибудь припарковывал своего «жука», курил, а кассетник вновь и вновь прокручивал одну и ту же мелодию – Nights in White Satin группы Moody Blues. Сам же Ролло в это время нарочно прожигал себе сигаретой дырки в рукаве.
В последнее время такие эпизоды пробуждают у меня ностальгическую печаль, напоминают о бессмысленно прошедшей юности и пр. Как правило, подобные хипповские бредни ужасно утомляют меня, но когда я их слышу от Ролло – нет. В его рассказах есть что-то наивно-трогательное, а раньше, услышь я нечто подобное, я воспринял бы это как полное дерьмо – я имею в виду, если бы мне сказали, что кто-то на автостоянке в полном одиночестве слушает муторные песни, уставясь на заходящее солнце, и занимается мазохизмом, а его папаня в это время торчит в каком-то ашраме на юге Индии, и ничто его не колышет, а мать (впрочем, о матери Ролло никогда не говорит) – наверняка алкоголичка, которая день-деньской сидит перед мольбертом в саду и рисует озеро, не забывая прикладываться к пустеющей бутылке перно.
Все это, натурально, дешевые картинки, которые я выдумываю, когда хочу представить себе жизнь Ролло, и которые раньше, как я уже упоминал, показались бы мне ахинеей. Но сейчас мне это интересно. Я не знаю, почему все так изменилось. Может, это связано с возрастом – то, что человек удовлетворяется все более дешевыми вымыслами.
Как бы то ни было, глаза Ролло действительно загораются особым блеском, когда он бежит по гравиевой дорожке к дому. Он звонит в дверь, слуга открывает и искренне радуется, увидев молодого хозяина. Слуга проводит нас в холл, и возбужденный Ролло безостановочно крутится по этому помещению, хватает какие-то вещи, дотрагивается до гигантской вазы, в которой стоят красные и желтые розы. Я думаю, что, может быть, он хочет рассказать мне историю этой вазы, но ничего такого не происходит. Я не знаю, куда девать руки, и от смущения зажигаю сигарету.
Он бросается как угорелый то туда, то сюда, потом проводит рукой по волосам и начинает нести всякий вздор. Хорошо, что слуга уже ушел, чтобы заняться оставленными в машине вещами, думаю я, и в тот же момент длинный столбик пепла с моей сигареты падает на китайский шелковый ковер – но, к счастью, Ролло этого не замечает, так как слишком поглощен узнаванием вещей, которые он, живя в своей долбаной восьмикомнатной мюнхенской квартире, почему-то считал давно пропавшими.
В дверь заглядывает кухарка средних лет, филиппинка; она подходит к Ролло, делает книксен и потом долго трясет его руку. Она вся просто сияет оттого, что Ролло вернулся. Спереди у нее не хватает одного зуба. Я хочу сказать, я почти уверен, что это так. Потому что переднего зуба нет у Бины. Бина тоже воспринимает как праздник души каждое мое появление в родительском доме. Мне кажется, для Бины и для этой филиппинки нет ничего более кайфного, чем когда они готовят для своих «молодых господ» или гладят им рубашки. Может, тут дело в том, что эти женщины никогда не имели собственных сыновей. Все это, по правде говоря, довольно грустно, но люди обычно по своей воле вляпываются в такого рода ловушки, которые тоже представляют собой определенную разновидность зависимости.
Кухарка переводит взгляд на меня и, заметив, что я подставил под горящую сигарету сложенную чашечкой ладонь, бежит на кухню и приносит мне пепельницу. Я благодарю ее. На свою беду, из-за всего этого я опять чувствую себя крайне неловко; и пока я так стою, держа в руке зеленую стеклянную пепельницу (между прочим, совершенно безвкусную), а Ролло, который попросил большой стакан шерри с кубиками льда, теперь сидит на нижней ступеньке широкой мраморной лестницы и пьет свой шерри, мне вдруг вспоминается Нигель – Нигель с иглой, торчащей из вены, с пустыми глазами и с совсем тоненькой ниточкой крови в шприце. Нигель просто приходит в мою голову и остается там, не желая никуда уходить. Я прикрываю глаза, но все равно продолжаю его видеть.
Кухарка приносит мне джин с тоником, и после третьего глотка Нигель наконец исчезает из моей головы точно так же, как появился, – наподобие привидения. Я напуган его – Нигеля – бесцеремонностью, но успокаиваю себя тем, что стоит побольше выпить, и все подобные глюки улетучатся.
Ролло и я – каждый со своей дымящейся сигаретой – выходим через двустворчатую дверь в сад и садимся на белые деревянные стулья. Джин с тоником мне сейчас в самый раз. Ролло повернул стул задом наперед и сидит, обхватив спинку ногами и положив на нее локти; в руках у него второй стакан шерри со льдом. С озера веет совсем легкий ветерок, и пока где-то в доме упорно звонит телефон, вдалеке проплывает пара парусных лодок, смеркается, и Нигель присутствует уже только на периферии моего сознания, как очень маленькая расплывчатая фигурка.
Шелест кустов, колышимых ветром, и позвякивание кубиков льда в наших стаканах совершенно успокаивают меня, я даже начинаю ощущать легкую сонливость. Я думаю о том, что раньше тоже часто сидел у озера и что нахожу эти часы – когда свет постепенно меркнет и человек становится более восприимчивым к разным прикольным вещам – восхитительными. Когда человек вот так сидит и размышляет о чем-то и немного пьет, в поле его восприятия вдруг попадают тени или, например, птицы, кружащие над озером.
Сами по себе эти вещи ничем не примечательны, но когда все вот так соединяется вместе, у меня всегда возникает полудремотное предвосхищение – как бы это назвать – чего-то Надвигающегося, чего-то Мрачного. Не то чтобы оно меня пугало – То, что Приближается, – но и не могу сказать, что оно вызывает у меня приятные эмоции. Во всяком случае, его истинная суть пока от меня скрыта. Я еще никому об этом не рассказывал и потому не могу понятнее объяснить, что имею в виду. Это что-то – за предметами, за тенями, за большими деревьями, нижние ветви которых почти касаются поверхности озера; оно летит по небу вслед за темными птицами.
Сколько себя помню, я всегда об этом думал – лет с пяти точно. Но никому не рассказывал, так как это не что-то конкретное, а просто ощущение или, скорее, предчувствие. Я о подобных вещах много говорить не умею.
Через час придут гости, поэтому мы, особенно не торопясь, допиваем наши дринки и поднимаемся. Ролло показывает мне мою комнату и потом уходит в свою, так как нам надо успеть переодеться. Комната для гостей, куда он меня приводит, обставлена стандартно, безлично. И пахнет этим прозрачным оранжевым мылом – оно называется грушевым, если не ошибаюсь.
Я открываю мой чемодан, кем-то уже принесенный наверх, достаю свежую белую рубашку, галстук в сине-белую полоску, однобортный темно-синий блейзер и кладу все это на кровать. Потом раздеваюсь и шагаю под душ. Трижды ополаскиваюсь попеременно теплой и ледяной водой, затем бреюсь перед зеркалом в ванной, вытираю лицо и бегу посмотреться в зеркало, висящее на стене спальни. Надеваю белую рубашку, завязываю галстук тщательнее, чем обычно, виндзорским узлом.
Я затягиваю узел покрепче, обеими руками, и при этом вижу в зеркале свое лицо. Я и не смотрю туда, в зеркало, по-настоящему – скорее захватываю боковым зрением один только абрис своего отражения, – но у меня вдруг вновь возникает то давешнее ощущение, удивительное предчувствие, что вскоре что-то произойдет. Я думаю об Александре, о том, что ему, вероятно, сейчас недостает его барбуровской куртки – а может, и нет, может, по большому счету, ему все по фигу. Когда я говорю, что вижу только абрис своего отражения, я буквально это и имею в виду. Середину лица я не различаю – только контуры. Так бывает, естественно, только в том случае, если прищуриваешь глаза, – тогда середина отражения исчезает.
Я, значит, прищуриваю глаза и думаю о Ролло, о его пристрастии к валиуму, как он то и дело принимает по четвертушке таблетки, но при этом становится не вялым, а, наоборот, веселым и даже слегка взвинченным, хотя за день у него набегает по две или даже по три целых таблетки. Мне кажется, он научился этому от своей матери, – хотя я ее никогда не видел. Сам Ролло, с тех пор, как мы познакомились, упоминал о ней только раз или два. Мне представляется, что и она тоже дни напролет одурманивала себя снотворными таблетками, чтобы потом, ночью, лежать без сна – потому что время, которое ты проводишь в постели наедине с самим собой, переносить, естественно, гораздо легче, чем настоящее бодрствование.
Я подхожу к открытому окну. Оно выходит в сад. Я вижу, как Ролло, переодевшийся намного быстрее меня, стоит внизу на лужайке, опять со стаканом в руке. Повсюду горят факелы, уже совсем стемнело. Оранжевая полоска заката, на которую мы недавно смотрели, исчезла.
Две девушки разговаривают с Ролло, но я не могу понять, хорошенькие они или нет, потому что вижу только их спины. У обеих очень загорелая кожа, однако их туалеты мне определенно не нравятся. По крайней мере, сзади. Одна из них время от времени хихикает, и тогда я догадываюсь, что Ролло в очередной раз выдал какую-нибудь остроту – после этого его лицо всегда принимает ужасно глупое выражение.
В подобных случаях он выглядит так, будто ждет, что после его остроты последует еще что-то – например, кто-нибудь расскажет другую, еще более прикольную историю. Ничего такого, естественно, никогда не происходит, и он сначала тупо смотрит на своих собеседников, а потом глухо замыкается в себе, как если бы всякий раз безумно переживал, что его остроты никого не рассмешили. Я иногда думаю, что тут дело в валиуме. Злоупотребление такими препаратами явно не способствует ясности ума.
Я выхожу из гостевой комнаты, закрываю за собой дверь, провожу ладонями по лицу и шее и обнаруживаю, что слева внизу, под ухом, недостаточно тщательно подбрил волосы. Такие вещи всегда безмерно раздражают меня. Какую-то долю секунды я раздумываю, не побриться ли еще раз, но мне в лом возвращаться в эту треклятую комнату, и я решаю оставить все как есть.
Я очень медленно спускаюсь вниз по широкой лестнице и, думая о том, что в этом моем нисхождении есть что-то киношное, что-то от Кэри Гранта из черно-белого фильма сороковых годов, но одновременно ощущая себя на этой лестнице пугающе открытым для чужих взглядов и беззащитным, замечаю, что кто-то зажег в холле огромную хрустальную люстру и миллиарды ее свечей делают все вокруг необыкновенно праздничным, как бывало раньше – на рождество – у нас дома.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Отец Ролло – самый уважаемый член одного южноиндийского ашрама в окрестностях Бангалора. Самый уважаемый потому, что ежегодно тратит на содержание тамошнего гуру и всего ашрама огромные денежные суммы – около 500000 марок. И поскольку он делает это уже на протяжении почти двадцати лет, у ашрама вообще нет никаких материальных проблем.
Ролло как-то рассказывал, что там есть не только водопровод с горячей и холодной водой, который уже проведен во все дома поселка, но и видео-медитационный центр, и компьютерный зал, а здание, где размещается вегетарианская кухня, даже названо именем отца Ролло. Детская больница, средства на строительство которой гуру заимствовал все из того же источника, названа, однако, не в честь отца Ролло, а в честь самого гуру, чье имя я забыл.
Всякий раз, как отцу Ролло случается посетить те места, для него устраивают грандиозный вегетарианский банкет – на три дня и три ночи, но без всякого алкоголя. Вы только представьте себе, как это происходит. Все обращаются с ним, как с благородным меценатом, каким он, конечно, и является, – но только ему, естественно, хочется совсем другого; однако все заранее предрешено, гуру, ашрам и все селение зависят от него и искренне его любят, а в результате ему так и не удается предаться медитации, поразмышлять, погрузиться в себя или сделать еще что-то, ради чего, собственно, люди и приезжают в ашрамы. Это огорчает его, но, как я говорил, выпутаться из сложившейся ситуации он уже не в силах. Нелепая и печальная история. А впрочем, как посмотреть. Он сам заварил эту кашу и теперь, естественно, ее расхлебывает.
Дом родителей Ролло находится в Меерсбурге, прямо на берегу Боденского озера. Мы проезжаем, опустив стекла, по маленькому городку, мотор тарахтит как у «фольксвагена», его хорошо слышно в узких переулках. Солнце светит довольно ярко, хотя стоит уже низко над озером. Потом мы поднимаемся вверх по длинной гравийной дороге, она заканчивается перед широкими, слегка обветшавшими воротами, открытыми нараспашку, и мы, проехав через них, оказываемся на участке семьи Ролло.
Ролло припарковывает автомобиль перед большой виллой с колоннами по фасаду. Вещи мы оставляем в машине. Подразумевается, что кто-нибудь о них позаботится. Я искоса посматриваю на Ролло, пока мы вылезаем, – так, чтобы он этого не заметил. Он явно радуется тому, что вновь оказался в отчем доме. Что ж, в конце концов, он здесь родился – точнее, родился он, как я предполагаю, в больнице Фридрихсхафена, но здесь, в Меерсбурге, прошло его детство.
Иногда, когда Ролло возбужден или пьян, он начинает говорить как здешние парни. Тогда его голос становится слегка шепелявым, и на этом полушвабском наречии он чаще всего рассказывает о первом в своей жизни концерте, который слушал в Цеппелинхалле, во Фридрихсхафене. Это была группа Barclay James Harvest, гребаный рок-банд с мощным световым шоу. Перед этим концертом – в четырнадцать лет – он выкурил свой первый косяк. А когда Ролло напьется еще больше, он все на том же прикольном гибридном языке рассказывает о своем первом автомобиле, светло-голубом «фольксвагене-жуке». И как он на нем ездил по вечерам в Бирнау. Тогда, в восемнадцать лет, – после того, как между четырнадцатью и восемнадцатью он был самым крутым модом в окрестностях Боденского озера, – он вновь увлекся претенциозно-романтическим роком своего детства. От современных течений он быстро отошел, хотя на заднем стекле его машины еще долго красовалась большая наклейка The Kids are alright. Ну, значит, он где-нибудь припарковывал своего «жука», курил, а кассетник вновь и вновь прокручивал одну и ту же мелодию – Nights in White Satin группы Moody Blues. Сам же Ролло в это время нарочно прожигал себе сигаретой дырки в рукаве.
В последнее время такие эпизоды пробуждают у меня ностальгическую печаль, напоминают о бессмысленно прошедшей юности и пр. Как правило, подобные хипповские бредни ужасно утомляют меня, но когда я их слышу от Ролло – нет. В его рассказах есть что-то наивно-трогательное, а раньше, услышь я нечто подобное, я воспринял бы это как полное дерьмо – я имею в виду, если бы мне сказали, что кто-то на автостоянке в полном одиночестве слушает муторные песни, уставясь на заходящее солнце, и занимается мазохизмом, а его папаня в это время торчит в каком-то ашраме на юге Индии, и ничто его не колышет, а мать (впрочем, о матери Ролло никогда не говорит) – наверняка алкоголичка, которая день-деньской сидит перед мольбертом в саду и рисует озеро, не забывая прикладываться к пустеющей бутылке перно.
Все это, натурально, дешевые картинки, которые я выдумываю, когда хочу представить себе жизнь Ролло, и которые раньше, как я уже упоминал, показались бы мне ахинеей. Но сейчас мне это интересно. Я не знаю, почему все так изменилось. Может, это связано с возрастом – то, что человек удовлетворяется все более дешевыми вымыслами.
Как бы то ни было, глаза Ролло действительно загораются особым блеском, когда он бежит по гравиевой дорожке к дому. Он звонит в дверь, слуга открывает и искренне радуется, увидев молодого хозяина. Слуга проводит нас в холл, и возбужденный Ролло безостановочно крутится по этому помещению, хватает какие-то вещи, дотрагивается до гигантской вазы, в которой стоят красные и желтые розы. Я думаю, что, может быть, он хочет рассказать мне историю этой вазы, но ничего такого не происходит. Я не знаю, куда девать руки, и от смущения зажигаю сигарету.
Он бросается как угорелый то туда, то сюда, потом проводит рукой по волосам и начинает нести всякий вздор. Хорошо, что слуга уже ушел, чтобы заняться оставленными в машине вещами, думаю я, и в тот же момент длинный столбик пепла с моей сигареты падает на китайский шелковый ковер – но, к счастью, Ролло этого не замечает, так как слишком поглощен узнаванием вещей, которые он, живя в своей долбаной восьмикомнатной мюнхенской квартире, почему-то считал давно пропавшими.
В дверь заглядывает кухарка средних лет, филиппинка; она подходит к Ролло, делает книксен и потом долго трясет его руку. Она вся просто сияет оттого, что Ролло вернулся. Спереди у нее не хватает одного зуба. Я хочу сказать, я почти уверен, что это так. Потому что переднего зуба нет у Бины. Бина тоже воспринимает как праздник души каждое мое появление в родительском доме. Мне кажется, для Бины и для этой филиппинки нет ничего более кайфного, чем когда они готовят для своих «молодых господ» или гладят им рубашки. Может, тут дело в том, что эти женщины никогда не имели собственных сыновей. Все это, по правде говоря, довольно грустно, но люди обычно по своей воле вляпываются в такого рода ловушки, которые тоже представляют собой определенную разновидность зависимости.
Кухарка переводит взгляд на меня и, заметив, что я подставил под горящую сигарету сложенную чашечкой ладонь, бежит на кухню и приносит мне пепельницу. Я благодарю ее. На свою беду, из-за всего этого я опять чувствую себя крайне неловко; и пока я так стою, держа в руке зеленую стеклянную пепельницу (между прочим, совершенно безвкусную), а Ролло, который попросил большой стакан шерри с кубиками льда, теперь сидит на нижней ступеньке широкой мраморной лестницы и пьет свой шерри, мне вдруг вспоминается Нигель – Нигель с иглой, торчащей из вены, с пустыми глазами и с совсем тоненькой ниточкой крови в шприце. Нигель просто приходит в мою голову и остается там, не желая никуда уходить. Я прикрываю глаза, но все равно продолжаю его видеть.
Кухарка приносит мне джин с тоником, и после третьего глотка Нигель наконец исчезает из моей головы точно так же, как появился, – наподобие привидения. Я напуган его – Нигеля – бесцеремонностью, но успокаиваю себя тем, что стоит побольше выпить, и все подобные глюки улетучатся.
Ролло и я – каждый со своей дымящейся сигаретой – выходим через двустворчатую дверь в сад и садимся на белые деревянные стулья. Джин с тоником мне сейчас в самый раз. Ролло повернул стул задом наперед и сидит, обхватив спинку ногами и положив на нее локти; в руках у него второй стакан шерри со льдом. С озера веет совсем легкий ветерок, и пока где-то в доме упорно звонит телефон, вдалеке проплывает пара парусных лодок, смеркается, и Нигель присутствует уже только на периферии моего сознания, как очень маленькая расплывчатая фигурка.
Шелест кустов, колышимых ветром, и позвякивание кубиков льда в наших стаканах совершенно успокаивают меня, я даже начинаю ощущать легкую сонливость. Я думаю о том, что раньше тоже часто сидел у озера и что нахожу эти часы – когда свет постепенно меркнет и человек становится более восприимчивым к разным прикольным вещам – восхитительными. Когда человек вот так сидит и размышляет о чем-то и немного пьет, в поле его восприятия вдруг попадают тени или, например, птицы, кружащие над озером.
Сами по себе эти вещи ничем не примечательны, но когда все вот так соединяется вместе, у меня всегда возникает полудремотное предвосхищение – как бы это назвать – чего-то Надвигающегося, чего-то Мрачного. Не то чтобы оно меня пугало – То, что Приближается, – но и не могу сказать, что оно вызывает у меня приятные эмоции. Во всяком случае, его истинная суть пока от меня скрыта. Я еще никому об этом не рассказывал и потому не могу понятнее объяснить, что имею в виду. Это что-то – за предметами, за тенями, за большими деревьями, нижние ветви которых почти касаются поверхности озера; оно летит по небу вслед за темными птицами.
Сколько себя помню, я всегда об этом думал – лет с пяти точно. Но никому не рассказывал, так как это не что-то конкретное, а просто ощущение или, скорее, предчувствие. Я о подобных вещах много говорить не умею.
Через час придут гости, поэтому мы, особенно не торопясь, допиваем наши дринки и поднимаемся. Ролло показывает мне мою комнату и потом уходит в свою, так как нам надо успеть переодеться. Комната для гостей, куда он меня приводит, обставлена стандартно, безлично. И пахнет этим прозрачным оранжевым мылом – оно называется грушевым, если не ошибаюсь.
Я открываю мой чемодан, кем-то уже принесенный наверх, достаю свежую белую рубашку, галстук в сине-белую полоску, однобортный темно-синий блейзер и кладу все это на кровать. Потом раздеваюсь и шагаю под душ. Трижды ополаскиваюсь попеременно теплой и ледяной водой, затем бреюсь перед зеркалом в ванной, вытираю лицо и бегу посмотреться в зеркало, висящее на стене спальни. Надеваю белую рубашку, завязываю галстук тщательнее, чем обычно, виндзорским узлом.
Я затягиваю узел покрепче, обеими руками, и при этом вижу в зеркале свое лицо. Я и не смотрю туда, в зеркало, по-настоящему – скорее захватываю боковым зрением один только абрис своего отражения, – но у меня вдруг вновь возникает то давешнее ощущение, удивительное предчувствие, что вскоре что-то произойдет. Я думаю об Александре, о том, что ему, вероятно, сейчас недостает его барбуровской куртки – а может, и нет, может, по большому счету, ему все по фигу. Когда я говорю, что вижу только абрис своего отражения, я буквально это и имею в виду. Середину лица я не различаю – только контуры. Так бывает, естественно, только в том случае, если прищуриваешь глаза, – тогда середина отражения исчезает.
Я, значит, прищуриваю глаза и думаю о Ролло, о его пристрастии к валиуму, как он то и дело принимает по четвертушке таблетки, но при этом становится не вялым, а, наоборот, веселым и даже слегка взвинченным, хотя за день у него набегает по две или даже по три целых таблетки. Мне кажется, он научился этому от своей матери, – хотя я ее никогда не видел. Сам Ролло, с тех пор, как мы познакомились, упоминал о ней только раз или два. Мне представляется, что и она тоже дни напролет одурманивала себя снотворными таблетками, чтобы потом, ночью, лежать без сна – потому что время, которое ты проводишь в постели наедине с самим собой, переносить, естественно, гораздо легче, чем настоящее бодрствование.
Я подхожу к открытому окну. Оно выходит в сад. Я вижу, как Ролло, переодевшийся намного быстрее меня, стоит внизу на лужайке, опять со стаканом в руке. Повсюду горят факелы, уже совсем стемнело. Оранжевая полоска заката, на которую мы недавно смотрели, исчезла.
Две девушки разговаривают с Ролло, но я не могу понять, хорошенькие они или нет, потому что вижу только их спины. У обеих очень загорелая кожа, однако их туалеты мне определенно не нравятся. По крайней мере, сзади. Одна из них время от времени хихикает, и тогда я догадываюсь, что Ролло в очередной раз выдал какую-нибудь остроту – после этого его лицо всегда принимает ужасно глупое выражение.
В подобных случаях он выглядит так, будто ждет, что после его остроты последует еще что-то – например, кто-нибудь расскажет другую, еще более прикольную историю. Ничего такого, естественно, никогда не происходит, и он сначала тупо смотрит на своих собеседников, а потом глухо замыкается в себе, как если бы всякий раз безумно переживал, что его остроты никого не рассмешили. Я иногда думаю, что тут дело в валиуме. Злоупотребление такими препаратами явно не способствует ясности ума.
Я выхожу из гостевой комнаты, закрываю за собой дверь, провожу ладонями по лицу и шее и обнаруживаю, что слева внизу, под ухом, недостаточно тщательно подбрил волосы. Такие вещи всегда безмерно раздражают меня. Какую-то долю секунды я раздумываю, не побриться ли еще раз, но мне в лом возвращаться в эту треклятую комнату, и я решаю оставить все как есть.
Я очень медленно спускаюсь вниз по широкой лестнице и, думая о том, что в этом моем нисхождении есть что-то киношное, что-то от Кэри Гранта из черно-белого фильма сороковых годов, но одновременно ощущая себя на этой лестнице пугающе открытым для чужих взглядов и беззащитным, замечаю, что кто-то зажег в холле огромную хрустальную люстру и миллиарды ее свечей делают все вокруг необыкновенно праздничным, как бывало раньше – на рождество – у нас дома.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19