https://wodolei.ru/catalog/unitazy/elitnye/
Но часто бывало, что и смерть была вроде ни при чем. Периоды длились несколько дней, иногда недель. Потом постепенно, незаметно проходили.
Он ненавидел болезни. Страстно, неистово. Он ненавидел болезни, как ненавидят людей.
Когда Павлуша заканчивал пятый класс, он уже считал себя очень большим, почти взрослым. Вернее, он знал, что для кое-чего маловат - например, чтобы ходить на работу или иметь семью, но это было не главное, в главном же - в понимании он уверенно считал себя умнее всех взрослых. Привычно побаивался их, точнее, признавал их "социальное" превосходство, но поглядывал снисходительно. Он уже прилично знал Толстого, Чехова, Тургенева. Его, разумеется, потрясла "Смерть Ивана Ильича". "Палата No 6"... тоже потрясла. Вот Достоевского он оценил гораздо позднее. Зато уж оценил так оценил.
Он, однако, не отказывался и от Конан Дойла. Видимо, это все еще было для него не зазорно. Отчего и не доставить себе маленькое, да и не такое уж маленькое удовольствие, если это еще вполне позволительно. Вероятно, он рассуждал именно так, незаметно для самого себя. Павлуша был развитым мальчиком, даже отчасти вундеркиндом, и, общаясь со взрослыми, бывал слегка нахален. Впрочем, очень редко, ведь его хорошо воспитывали. На родительских собраниях его неизменно хвалили. Со сверстниками у него тоже были прекрасные отношения. В их мальчишеском мире очень многое, если даже не главное, определялось тем, кто кому "даст". В их классе Павлуше давал только один здоровила, - еще с двумя он был "наравне". Возможно, в классе были и другие мнения, но он держался исходя из этого, - что давалось ему без малейшего труда, - а значит, и вправду дела обстояли именно так. Одним из первых в классе он был и по подтягиванию, и по отжиманию, и по бегу. Правда, в гимнастических упражнениях, например, он был чудовищно, абсолютно беспомощен. Но в целом Павлуша был почти "гармонической личностью". И он не мог не замечать, что в классе он по математике первый, по драке, по физкультуре один из первых. Его настоящее было прекрасно, а будущее - конечно же, еще прекраснее. Свое будущее Павлуша связывал с математикой. Он будет Ученым. Это как-то само собой подразумевалось.
Дни начинались ясно и ясно заканчивались. Павлуша гордился собой. А страхи смерти, хандра как-то затерялись.
Наверно, то лето, после пятого класса, было пиком Павлушиного счастья. Только счастья этого было - несколько дней.
У него возник сердечный приступ. Ночь, страх, едкие капли, сердце, которое сейчас, кажется, выскочит. Родители, конечно, были всю ночь рядом. Это было и лучше, но, с другой стороны, и хуже - они здесь, рядом с ним, но ничем не могут ему помочь. Можно дотронуться до них, но каждый наглухо, навсегда задраен в свой скафандр; это будет только прикосновением скафандров. Наверно, в первый раз Павлуша ясно понял это. И еще: родители не могут ему помочь - в первый раз.
И первый день, вернее уже вечер в больнице: он лежит, сильно дышит через рот, и глаза у него закрыты от солнца, залившего своим прощальным, но все никак не уходящим светом всю палату - ночей тогда почти не было, и слезы текут из закрытых глаз, и не жаль уже запоротых летних каникул, и ему делают срочную электрокардиограмму, ЭКГ, и белые халаты тычутся вокруг, и металлически, мерно скрипит этот их аппарат, и эта их экэгэшная лента все ползет... Ползет... Ползет... И неизвестно даже, чего было больше, страха или отчаяния; отчаяния от того, что жизнь, такая прекрасная, могла так с ним поступить, так предать его. Если жизнь может быть и такой - стоит ли жить вообще?
Просто плохо было днем, кошмарно вечером. Тоска, отчаяние, боль, страх, что там еще? - сгущались к вечеру. И все время резало глаза, как будто кто-то беспрерывно чистил в палате лук. Он лежал, цепенея, на кровати, смотрел в окно. Светлым-светло. Солнце, никак не могущее провалиться, смотрело на него раззявленным догом. Большое, красное.
Без капель он теперь не засыпал. Все тот же страх: заснуть и не проснуться.
Но потом как-то... Как-то стало лучше. Потихоньку-полегоньку. Как-то незаметно он перестал пить капли на ночь. И страх смерти как-то потускнел, а потом и вовсе исчез. ЭКГ улучшалась, и родители появились в палате, и Павлушу даже стали отпускать на прогулки с ними, и даже на весьма продолжительные. Жизнь, оказалось, продолжалась по-прежнему. Солнце сияло, небо синело, трава зеленела. Прекрасный, огромный мир. И Павлуша постепенно в него возвращался, сам не замечая того, и даже до конца не веря в это возвращение. Жизнь, еще недавно такая ужасная, незаметно, ни с того ни с сего, стала опять прекрасной.
Но может быть, - не точно, но может быть, - именно с той поры в нем поселилось глубокое неверие в жизнь. Обманувшая однажды может обмануть и дважды, и трижды, и сколько угодно.
Но в то же время он же любил жизнь! Обожал ее. Бескорыстно, бесцельно. Что любить, как не ее? Больше нечего.
Из больницы Павлушу выписали уже ближе к концу лета. ЭКГ у него была лучше не бывает.
Остаток лета Павлуша провел в Белоруссии, у тетки. Вместе с мамой. И погода стояла опять на диво, хоть и осень уже на подходе. Какие чистые, солнечные утра там были! И какой сосновый лес!
Осенью Павлуша уже пошел в другую школу. Так получилось. Ничего особенного в этом не было, он до этого уже учился в трех школах. Но - что-то кончилось. Он и раньше трудно сходился с новыми одноклассниками, с новыми людьми. Но все-таки сойдясь, становился там совсем своим, и даже пользовался почти общей симпатией. И по драке был вполне молодец, что было необходимо для общей симпатии. А тут - какие-то чужие, грубые, гогочущие, не обращающие пока никакого внимания на новенького. Чужие, очень чужие. Да и своим-то становиться с ними как-то не очень хотелось - скорее бы он предпочел, чтобы его просто не замечали. Впрочем, не замечали его недолго. Основной в классе наехал на него по какому-то поводу. И он стерпел. Скромно стоял, потупив глазки. Скромно ждал, пока воспитательный гнев основного остынет, основной поймет, что отсюда ему нечего ждать опасности, и оставит его в покое.
А еще каких-нибудь три месяца назад, да возможно ли было такое?! Чего?! Эт-то мы еще посмотрим!
Но все это славное мальчишеское прошлое стало теперь прошлым. А на него еще наезжали из окружения Самого, но тут он уже был тверд; чувство чести перед ними он уже засунул куда подальше, но тут уже был холодный расчет - дальше отступать некуда, даже право быть незамечаемым нужно отстоять. И когда они удар в плечо, он - удар в плечо, удар сильнее - и он отвечал сильнее, они следующий шаг к драке, и он - следующий шаг к драке. Тогда они поняли, что с ним, пожалуй, все-таки лучше не связываться. Тем более - вон вокруг сколько народу. Кстати, парочку из таких же, как и он, новеньких, таки ждала судьба, которой он сумел избежать. Но своим среди своих одноклассников Павлуша так и не стал, хотя к концу школы все у него с ними было нормально...
Но тогда, хоть и с отвоеванной частичной автономией, как он не то что ненавидел, а как-то страдал от них и брезговал ими! Жлобье... Тогда он еще не знал этого слова.
С учебой у него все было, разумеется, нормально. Как всегда.
После болезни он был освобожден от физкультуры. Они жили в пригороде, знаменитом своим великолепным парком с фонтанами. И во время очередной физкультуры, если не было дождя, он отправлялся туда, где простирался парк. Чем ближе он подходил к парку, тем меньше становилось людей, машин, шума; становилось спокойнее, возвышеннее. Воздух делался крепче, резче; освобождался от какой-то мути. Он спускался к заливу вдоль чугунной ограды, границы парка. Повсюду обильно, роскошно, разбросаны листья, свежие, влажные; желтого, красного, настоящего цвета, и от их цвета он немного пьянел. Подходил к заливу и смотрел в туманный, размытый морской горизонт. Подслеповато светящие, еле движущиеся огни, похоже, очень далеко отсюда. Потом он пролезал сквозь ограду (криво раздвинуты два оградных прута) и попадал в парк. И там никого. Нет толп, фотоаппаратов, "праздничного оживления"; ни из какой дали не бухает музыка. Фонтаны молчали. Все застыло, спало. Он шел по парку и сам как будто погружался в какой-то странный, туманный, сладостно-грустный сон... Какая-то новая тихая грусть, ему прежде незнакомая. Что-то как будто тихо, незаметно умирало в нем, но вместе с тем потихоньку вызревало, рождалось что-то новое, неизвестное...
Отрочество ворвалось в его жизнь, когда он был погружен в состояние странной последетской спячки. Появились рок и Друг. Друг - это был вариант "лучшего друга" из детства, но прибавилось и новое: они уже были достаточно большими, а чувствовали себя еще больше, и в их дружбе уже была некая неосознанная оппозиционность миру взрослых, который представлялся им, опять-таки неосознанно, занудным и нелепым, а сами взрослые - какими-то линялыми, безликими. Общались часами и каждый день. И не надоедало, и в голову не могло прийти, что может надоесть. Бог знает, о чем они говорили. Они бы и сами не вспомнили уже на следующий день, да разве ж в этом было дело. Общение, общение, обмен какими-то флюидами - вот главное. С кем попало такого не будет. На то и нужен - Друг. Занимались тоже чем попало, например, играли в шашки.
Но появилось и еще кое-что - рок. Рок-музыка. Еще пару лет назад (а сейчас он был в седьмом классе) Павлуше довелось его услышать. Он шел по улице с двоюродным братом, гораздо старше его, и двоюродный брат даже приостановился и сказал Павлуше, кивнув на окно: "Хорошая музыка". Тогда, от двоюродного брата, он и услышал слово "рок", сразу понял: слово "музыка" женского рода, а "рок" мужского, к тому же и до него не сразу дошло, что "рок" - это название музыки. Но в самой этой музыке, едва услышанной, что-то его как-то... зацепило. Какой-то порыв, необузданность, но вместе с тем и какая-то строгость, даже аскетизм. Старший двоюродный брат "эстраду" презирал, и Павлуша не мог с ним не согласиться, хотя некоторые эстрадные песни ему очень нравились. Была классическая музыка, которую иногда слушали родители, а была эстрада. А вот, оказывается, есть еще и рок. Брат сыпал названиями "команд", что-то тогда же осело в памяти: "Пинк Флойд", "Эмерсон", "Кинг Кримсон", "Лед Зеппелин"...
Потом еще - чей-то раздолбанный кассетник, и оттуда рвется - рок. Это он сразу тогда понял. Тут уж можно было расслышать подробнее, несмотря на поганую запись. И Павлуша как будто тогда же сказал себе, спокойно и уверенно: "Это мое".
О, как он страстно желал принадлежать к породе людей, слушающих рок! А эти, играющие рок, он видел их на фотографиях - как они были великолепны! Драные, волосатые, орущие. Гитары, микрофоны, ударные установки, провода по всей сцене. Вот это - жизнь. Вот это - действительно. Они казались ему пророками. Да они и были пророками. Людьми, несущими какую-то истину, откровение. В чем была эта истина, точнее даже истинность, он даже и не задумывался, никакие слова тут были и не нужны, бесполезны. Рок, при всей своей гипертрофированности, даже надрывности (надрывность, - но без надрыва, наоборот, - сила, как будто сила самой жизни, бьющей ключом), казался ему именно настоящим. Настоящим, подлинным, истинным. Ненастоящее - это школа, учителя, одноклассники-жлобы, папаши-мамаши, вечно требующие какой-то ерунды, чуши. Фигня какая-то, туфта... Порой, правда, довольно назойливая, к сожалению. А классическая музыка - фраки, залы, раскланивания... Что-то от костюмного фильма. И сам звук классики - тоже какой-то костюмный. Вот в роке поет, так поет, играет, так играет. Орет, так орет. Как на душу легло.
Тем более, рок слушали относительно немногие. В основном-то слушали "дискотню" - "эстраду". Значит, он принадлежит к какой-то элите, "настоящим" людям. Естественно, речь шла о сверстниках. А взрослые... Ну о чем тут говорить? Даже смешно...
Что-то такое вызрело в нем где-то к середине седьмого класса. И как раз родители купили ему магнитофон. И как раз он обрел Друга.
Рок и Друг. Все. Теперь можно жить.
Друга, понятно, он тоже быстро обратил в свою веру. И понеслось...
Это была самая настоящая мания. Павлуша почти ни о чем не думал, кроме как о том, как раздобыть очередную запись. Пластинок - не достать, хотя самая ценная запись - "с пласта", а у нас каких надо пластинок не выпускают; приходится переться к кому-то, едва знакомому (а перед этим еще долго вести переговоры через знакомых знакомых, чтобы пустил записать у себя) со своим магнитофоном-чемоданом (у Павлуши, настоящего человека, разумеется, был бобинник, кассетники - это для всякого жлобья, мажоров и баб), там записывать и все время бояться, а вдруг плохо запишется - если хозяин не слишком расположен занимать тобою свою комнату: один раз, и хватит, и часто действительно дома оказывалось, что запись вышла так себе - тогда Павлуша бывал совершенно убит, безутешен; а если передаешь пленку, чтобы записали, запись может выйти просто никуда не годной, хоть сразу же можно стирать - а ведь такая вещь! как пережить это?! а иногда тот, у которого записываешь, и предоставляет тебе возможность перезаписать, но все равно - записывается все плохо да плохо, ну что тут будешь делать? - головка, зар-раза, все время засоряется, переписываешь по пятому, десятому, двадцатому разу, дурея, шалея, исходя потом, ну что в конце концов такое?! может, пленка сыплется, да вроде новая, не должна; эх, да что там говорить... Наконец записали. Торжественное, с замиранием сердца, прослушивание. Потом торчание; детальнейшее обсуждение неделями кряду. Время триумфа. Но - в путь, в путь! Опять надо выведывать, у кого что есть. Самое обидное - дадут послушать дня на три, а потом заберут, а там такая вещь! и жить уже не можешь, не обладая ею, сплошная мука, а не житье. Сколько раз Павлуша видел сны, как он ставит пленку, и на пленке - она, сейчас он врубит, вот он - миг победы, но на пленке всегда вдруг оказывается какая-то ерундень... Даже во сне она ускользает.
Их стало трое.
Подошел девятый класс. "Старшеклассники". Уже длинные, ростом со взрослых. В конце концов - это главное. Павлуша, увы, не рос с конца восьмого класса, так и остался 178 сантиметров.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Он ненавидел болезни. Страстно, неистово. Он ненавидел болезни, как ненавидят людей.
Когда Павлуша заканчивал пятый класс, он уже считал себя очень большим, почти взрослым. Вернее, он знал, что для кое-чего маловат - например, чтобы ходить на работу или иметь семью, но это было не главное, в главном же - в понимании он уверенно считал себя умнее всех взрослых. Привычно побаивался их, точнее, признавал их "социальное" превосходство, но поглядывал снисходительно. Он уже прилично знал Толстого, Чехова, Тургенева. Его, разумеется, потрясла "Смерть Ивана Ильича". "Палата No 6"... тоже потрясла. Вот Достоевского он оценил гораздо позднее. Зато уж оценил так оценил.
Он, однако, не отказывался и от Конан Дойла. Видимо, это все еще было для него не зазорно. Отчего и не доставить себе маленькое, да и не такое уж маленькое удовольствие, если это еще вполне позволительно. Вероятно, он рассуждал именно так, незаметно для самого себя. Павлуша был развитым мальчиком, даже отчасти вундеркиндом, и, общаясь со взрослыми, бывал слегка нахален. Впрочем, очень редко, ведь его хорошо воспитывали. На родительских собраниях его неизменно хвалили. Со сверстниками у него тоже были прекрасные отношения. В их мальчишеском мире очень многое, если даже не главное, определялось тем, кто кому "даст". В их классе Павлуше давал только один здоровила, - еще с двумя он был "наравне". Возможно, в классе были и другие мнения, но он держался исходя из этого, - что давалось ему без малейшего труда, - а значит, и вправду дела обстояли именно так. Одним из первых в классе он был и по подтягиванию, и по отжиманию, и по бегу. Правда, в гимнастических упражнениях, например, он был чудовищно, абсолютно беспомощен. Но в целом Павлуша был почти "гармонической личностью". И он не мог не замечать, что в классе он по математике первый, по драке, по физкультуре один из первых. Его настоящее было прекрасно, а будущее - конечно же, еще прекраснее. Свое будущее Павлуша связывал с математикой. Он будет Ученым. Это как-то само собой подразумевалось.
Дни начинались ясно и ясно заканчивались. Павлуша гордился собой. А страхи смерти, хандра как-то затерялись.
Наверно, то лето, после пятого класса, было пиком Павлушиного счастья. Только счастья этого было - несколько дней.
У него возник сердечный приступ. Ночь, страх, едкие капли, сердце, которое сейчас, кажется, выскочит. Родители, конечно, были всю ночь рядом. Это было и лучше, но, с другой стороны, и хуже - они здесь, рядом с ним, но ничем не могут ему помочь. Можно дотронуться до них, но каждый наглухо, навсегда задраен в свой скафандр; это будет только прикосновением скафандров. Наверно, в первый раз Павлуша ясно понял это. И еще: родители не могут ему помочь - в первый раз.
И первый день, вернее уже вечер в больнице: он лежит, сильно дышит через рот, и глаза у него закрыты от солнца, залившего своим прощальным, но все никак не уходящим светом всю палату - ночей тогда почти не было, и слезы текут из закрытых глаз, и не жаль уже запоротых летних каникул, и ему делают срочную электрокардиограмму, ЭКГ, и белые халаты тычутся вокруг, и металлически, мерно скрипит этот их аппарат, и эта их экэгэшная лента все ползет... Ползет... Ползет... И неизвестно даже, чего было больше, страха или отчаяния; отчаяния от того, что жизнь, такая прекрасная, могла так с ним поступить, так предать его. Если жизнь может быть и такой - стоит ли жить вообще?
Просто плохо было днем, кошмарно вечером. Тоска, отчаяние, боль, страх, что там еще? - сгущались к вечеру. И все время резало глаза, как будто кто-то беспрерывно чистил в палате лук. Он лежал, цепенея, на кровати, смотрел в окно. Светлым-светло. Солнце, никак не могущее провалиться, смотрело на него раззявленным догом. Большое, красное.
Без капель он теперь не засыпал. Все тот же страх: заснуть и не проснуться.
Но потом как-то... Как-то стало лучше. Потихоньку-полегоньку. Как-то незаметно он перестал пить капли на ночь. И страх смерти как-то потускнел, а потом и вовсе исчез. ЭКГ улучшалась, и родители появились в палате, и Павлушу даже стали отпускать на прогулки с ними, и даже на весьма продолжительные. Жизнь, оказалось, продолжалась по-прежнему. Солнце сияло, небо синело, трава зеленела. Прекрасный, огромный мир. И Павлуша постепенно в него возвращался, сам не замечая того, и даже до конца не веря в это возвращение. Жизнь, еще недавно такая ужасная, незаметно, ни с того ни с сего, стала опять прекрасной.
Но может быть, - не точно, но может быть, - именно с той поры в нем поселилось глубокое неверие в жизнь. Обманувшая однажды может обмануть и дважды, и трижды, и сколько угодно.
Но в то же время он же любил жизнь! Обожал ее. Бескорыстно, бесцельно. Что любить, как не ее? Больше нечего.
Из больницы Павлушу выписали уже ближе к концу лета. ЭКГ у него была лучше не бывает.
Остаток лета Павлуша провел в Белоруссии, у тетки. Вместе с мамой. И погода стояла опять на диво, хоть и осень уже на подходе. Какие чистые, солнечные утра там были! И какой сосновый лес!
Осенью Павлуша уже пошел в другую школу. Так получилось. Ничего особенного в этом не было, он до этого уже учился в трех школах. Но - что-то кончилось. Он и раньше трудно сходился с новыми одноклассниками, с новыми людьми. Но все-таки сойдясь, становился там совсем своим, и даже пользовался почти общей симпатией. И по драке был вполне молодец, что было необходимо для общей симпатии. А тут - какие-то чужие, грубые, гогочущие, не обращающие пока никакого внимания на новенького. Чужие, очень чужие. Да и своим-то становиться с ними как-то не очень хотелось - скорее бы он предпочел, чтобы его просто не замечали. Впрочем, не замечали его недолго. Основной в классе наехал на него по какому-то поводу. И он стерпел. Скромно стоял, потупив глазки. Скромно ждал, пока воспитательный гнев основного остынет, основной поймет, что отсюда ему нечего ждать опасности, и оставит его в покое.
А еще каких-нибудь три месяца назад, да возможно ли было такое?! Чего?! Эт-то мы еще посмотрим!
Но все это славное мальчишеское прошлое стало теперь прошлым. А на него еще наезжали из окружения Самого, но тут он уже был тверд; чувство чести перед ними он уже засунул куда подальше, но тут уже был холодный расчет - дальше отступать некуда, даже право быть незамечаемым нужно отстоять. И когда они удар в плечо, он - удар в плечо, удар сильнее - и он отвечал сильнее, они следующий шаг к драке, и он - следующий шаг к драке. Тогда они поняли, что с ним, пожалуй, все-таки лучше не связываться. Тем более - вон вокруг сколько народу. Кстати, парочку из таких же, как и он, новеньких, таки ждала судьба, которой он сумел избежать. Но своим среди своих одноклассников Павлуша так и не стал, хотя к концу школы все у него с ними было нормально...
Но тогда, хоть и с отвоеванной частичной автономией, как он не то что ненавидел, а как-то страдал от них и брезговал ими! Жлобье... Тогда он еще не знал этого слова.
С учебой у него все было, разумеется, нормально. Как всегда.
После болезни он был освобожден от физкультуры. Они жили в пригороде, знаменитом своим великолепным парком с фонтанами. И во время очередной физкультуры, если не было дождя, он отправлялся туда, где простирался парк. Чем ближе он подходил к парку, тем меньше становилось людей, машин, шума; становилось спокойнее, возвышеннее. Воздух делался крепче, резче; освобождался от какой-то мути. Он спускался к заливу вдоль чугунной ограды, границы парка. Повсюду обильно, роскошно, разбросаны листья, свежие, влажные; желтого, красного, настоящего цвета, и от их цвета он немного пьянел. Подходил к заливу и смотрел в туманный, размытый морской горизонт. Подслеповато светящие, еле движущиеся огни, похоже, очень далеко отсюда. Потом он пролезал сквозь ограду (криво раздвинуты два оградных прута) и попадал в парк. И там никого. Нет толп, фотоаппаратов, "праздничного оживления"; ни из какой дали не бухает музыка. Фонтаны молчали. Все застыло, спало. Он шел по парку и сам как будто погружался в какой-то странный, туманный, сладостно-грустный сон... Какая-то новая тихая грусть, ему прежде незнакомая. Что-то как будто тихо, незаметно умирало в нем, но вместе с тем потихоньку вызревало, рождалось что-то новое, неизвестное...
Отрочество ворвалось в его жизнь, когда он был погружен в состояние странной последетской спячки. Появились рок и Друг. Друг - это был вариант "лучшего друга" из детства, но прибавилось и новое: они уже были достаточно большими, а чувствовали себя еще больше, и в их дружбе уже была некая неосознанная оппозиционность миру взрослых, который представлялся им, опять-таки неосознанно, занудным и нелепым, а сами взрослые - какими-то линялыми, безликими. Общались часами и каждый день. И не надоедало, и в голову не могло прийти, что может надоесть. Бог знает, о чем они говорили. Они бы и сами не вспомнили уже на следующий день, да разве ж в этом было дело. Общение, общение, обмен какими-то флюидами - вот главное. С кем попало такого не будет. На то и нужен - Друг. Занимались тоже чем попало, например, играли в шашки.
Но появилось и еще кое-что - рок. Рок-музыка. Еще пару лет назад (а сейчас он был в седьмом классе) Павлуше довелось его услышать. Он шел по улице с двоюродным братом, гораздо старше его, и двоюродный брат даже приостановился и сказал Павлуше, кивнув на окно: "Хорошая музыка". Тогда, от двоюродного брата, он и услышал слово "рок", сразу понял: слово "музыка" женского рода, а "рок" мужского, к тому же и до него не сразу дошло, что "рок" - это название музыки. Но в самой этой музыке, едва услышанной, что-то его как-то... зацепило. Какой-то порыв, необузданность, но вместе с тем и какая-то строгость, даже аскетизм. Старший двоюродный брат "эстраду" презирал, и Павлуша не мог с ним не согласиться, хотя некоторые эстрадные песни ему очень нравились. Была классическая музыка, которую иногда слушали родители, а была эстрада. А вот, оказывается, есть еще и рок. Брат сыпал названиями "команд", что-то тогда же осело в памяти: "Пинк Флойд", "Эмерсон", "Кинг Кримсон", "Лед Зеппелин"...
Потом еще - чей-то раздолбанный кассетник, и оттуда рвется - рок. Это он сразу тогда понял. Тут уж можно было расслышать подробнее, несмотря на поганую запись. И Павлуша как будто тогда же сказал себе, спокойно и уверенно: "Это мое".
О, как он страстно желал принадлежать к породе людей, слушающих рок! А эти, играющие рок, он видел их на фотографиях - как они были великолепны! Драные, волосатые, орущие. Гитары, микрофоны, ударные установки, провода по всей сцене. Вот это - жизнь. Вот это - действительно. Они казались ему пророками. Да они и были пророками. Людьми, несущими какую-то истину, откровение. В чем была эта истина, точнее даже истинность, он даже и не задумывался, никакие слова тут были и не нужны, бесполезны. Рок, при всей своей гипертрофированности, даже надрывности (надрывность, - но без надрыва, наоборот, - сила, как будто сила самой жизни, бьющей ключом), казался ему именно настоящим. Настоящим, подлинным, истинным. Ненастоящее - это школа, учителя, одноклассники-жлобы, папаши-мамаши, вечно требующие какой-то ерунды, чуши. Фигня какая-то, туфта... Порой, правда, довольно назойливая, к сожалению. А классическая музыка - фраки, залы, раскланивания... Что-то от костюмного фильма. И сам звук классики - тоже какой-то костюмный. Вот в роке поет, так поет, играет, так играет. Орет, так орет. Как на душу легло.
Тем более, рок слушали относительно немногие. В основном-то слушали "дискотню" - "эстраду". Значит, он принадлежит к какой-то элите, "настоящим" людям. Естественно, речь шла о сверстниках. А взрослые... Ну о чем тут говорить? Даже смешно...
Что-то такое вызрело в нем где-то к середине седьмого класса. И как раз родители купили ему магнитофон. И как раз он обрел Друга.
Рок и Друг. Все. Теперь можно жить.
Друга, понятно, он тоже быстро обратил в свою веру. И понеслось...
Это была самая настоящая мания. Павлуша почти ни о чем не думал, кроме как о том, как раздобыть очередную запись. Пластинок - не достать, хотя самая ценная запись - "с пласта", а у нас каких надо пластинок не выпускают; приходится переться к кому-то, едва знакомому (а перед этим еще долго вести переговоры через знакомых знакомых, чтобы пустил записать у себя) со своим магнитофоном-чемоданом (у Павлуши, настоящего человека, разумеется, был бобинник, кассетники - это для всякого жлобья, мажоров и баб), там записывать и все время бояться, а вдруг плохо запишется - если хозяин не слишком расположен занимать тобою свою комнату: один раз, и хватит, и часто действительно дома оказывалось, что запись вышла так себе - тогда Павлуша бывал совершенно убит, безутешен; а если передаешь пленку, чтобы записали, запись может выйти просто никуда не годной, хоть сразу же можно стирать - а ведь такая вещь! как пережить это?! а иногда тот, у которого записываешь, и предоставляет тебе возможность перезаписать, но все равно - записывается все плохо да плохо, ну что тут будешь делать? - головка, зар-раза, все время засоряется, переписываешь по пятому, десятому, двадцатому разу, дурея, шалея, исходя потом, ну что в конце концов такое?! может, пленка сыплется, да вроде новая, не должна; эх, да что там говорить... Наконец записали. Торжественное, с замиранием сердца, прослушивание. Потом торчание; детальнейшее обсуждение неделями кряду. Время триумфа. Но - в путь, в путь! Опять надо выведывать, у кого что есть. Самое обидное - дадут послушать дня на три, а потом заберут, а там такая вещь! и жить уже не можешь, не обладая ею, сплошная мука, а не житье. Сколько раз Павлуша видел сны, как он ставит пленку, и на пленке - она, сейчас он врубит, вот он - миг победы, но на пленке всегда вдруг оказывается какая-то ерундень... Даже во сне она ускользает.
Их стало трое.
Подошел девятый класс. "Старшеклассники". Уже длинные, ростом со взрослых. В конце концов - это главное. Павлуша, увы, не рос с конца восьмого класса, так и остался 178 сантиметров.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16