https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy/Gustavsberg/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Мейлахс Павел
Избранник
ПАВЕЛ МЕЙЛАХС
ИЗБРАННИК
Часть первая
Павлуша полуидет-полубежит, не поспевая за большим, который несет под мышкой мяч, он не поспевает за его широким шагом, не замечает, куда его несут ноги, он смотрит на большого снизу вверх, что-то безостановочно тарахтит, восторженно захлебываясь. Наконец мяч опять на поле, Павлуша носится за мячом, не помня себя, вместе с большими мальчишками; беготня, взмыленный азарт продолжаются, пока не становится темно. По инерции он вбежал в дом, до предела запыхавшийся, все еще преисполненный восторга. Посмотрел на свои ладони и увидел, что они ровно грязные, кое-где только по краям отчетливо проступали белые линии, как бы годовые кольца - ободрано в этом месте; и на ровно грязных ладонях свеже, ярко размазанная кровь, разбил, наверно, губы или нос и руками провел по ним, даже не заметив. Папа и мама дома, но он еще весь в футболе с большими мальчишками.
На стене дома соседка Танька раздавила паука-косиножку, Павлуша изо всех сил старался ей помешать, но безуспешно, он был такой маленький, а Танька уже ходила в школу; она даже надругалась над косиножкой, оторвала ему ножки, и Павлуша смотрел, ревя, как эти ножки-волосинки дергаются сами по себе; реветь в полный голос он начал только тогда, когда увидел, что косиножке уже ничем не помочь, а когда пихал, пытался оттащить Таньку, то только слезы были на глазах. Косиножка - не совсем паук, какой-то хилый, вялый, а настоящие пауки, например, крестовики, внушали ему животный ужас, священное омерзение; чуть менее ужасны были черные, очень проворные, неожиданно выскакивающие на нагретую солнцем доску - как раз где ты сидишь, или очень проворно, криво убегающие куда-то по стене. Зато крестовики сидели, как правило, в центре своей кристаллической паутины, а на черного паука можно было напороться где угодно.
В садике Павлуша был лучшим, образцовым ребенком. Все воспитательницы его обожали, наверно, за послушность, за развитость; может быть, впрочем, и за что-то еще. Павлуша сам этого не замечал, потому что относился как к должному.
Он сидит за столом и с упоением делит трехзначные числа столбиком. Он совсем недавно постиг секрет деления. Субботний вечер, в квартире все убрано, вымыто. Мать на кухне. Иногда слышен противный, но уютный визг открываемой-закрываемой духовки, мать готовит что-то вкусненькое. Он знает, что завтра не идти в школу - еще целая вечность блаженства!
Деление идет как по маслу. Вот он уже перерешал все, что сам себе наметил на сегодня. Некоторое время он сидит за столом просто так. Потом спокойный, просветленный, начинает раскладывать постель.
На Новый год отец приносил елку, и Павлуша чуть ли не с визгом бросался ее смотреть. Потом участвовал в наряживании. Он не помнил себя от счастья. Особенно день-два после окончания второй четверти - впереди обожаемый Новый год и еще аж целые две недели каникул!
У них обычно собиралось много гостей. Гостей он обожал. В Новый год его не загоняли спать, и они все вместе шли гулять в новогоднюю ночь. И все это время он знал, что зимние каникулы впереди! Иногда ему трудно было досидеть до гуляния, смаривал подлый сон. Но Павлуша никогда не покорялся ему, как бы ни хотел спать.
Со сном у него вообще происходило что-то странное: никогда он не засыпал сразу, валялся, ворочался час-полтора. Ему было никак не расстаться с днем. Не спал он и ни на каких тихих часах; у бабушки, которая укладывала его днем спать, он, изнывая, разглядывал коричневые занавески, сами по себе способные нагнать тоску, и ему казалось немыслимым, что этому изныванию придет конец.
Он хорошо терпел боль. Не орал, не ревел. С самого начала он был довольно болезненным и часто оказывался в поликлинике, а то и в больнице. И везде достойно переносил страдания, был примером.
Все это он знал по рассказам родителей. И ничего подобного в себе потом не замечал. Скорее наоборот.
Он считал себя гением. Не то чтобы даже считал, он просто знал. И если бы его спросили, почему он считает себя гением, он бы ответил: "Как почему? Это же я!" Он, конечно, никому бы так не сказал, - он понимал, что гений - это тот, кто сделал, создал что-то гениальное. Но ему самому никаких доказательств не требовалось. Он и так знал.
Он был развитым ребенком. Отец много ему читал. Например, уже во втором классе он знал "Маленькие трагедии". Особенно сильное впечатление произвели "Моцарт и Сальери" и "Скупой рыцарь", и он думал, точнее чувствовал, что настоящий гений - это Сальери, а не Моцарт. Что этот дурачок Моцарт мог знать? А Сальери... Это другое дело.
Сам же он читал Майн Рида, Джека Лондона, Конан Дойла. Он знал, что он пока маленький и поэтому здесь нет ничего для него неподобающего.
Павлушин отец был математиком. И классе во втором Павлуша стал самостоятельно заниматься математикой. Может быть, ему не терпелось проявить свою гениальность? Может быть. Но было и другое: и то была высшая математика, и слова "дифференциал", "интеграл" казались ему высшими. Он хотел, жаждал достичь высоты. И одним из самых больших, высших наслаждений для него было взять какой-нибудь из томов трехтомника Г. М. Фихтенгольца "Курс дифференциального и интегрального исчисления" и листать его подряд, вчитываться в названия глав, повторяя их про себя, разглядывать формулы; ничего он, разумеется, не понимал, но у него буквально захватывало дух, как от настоящей, физической высоты.
Тогда они еще жили за чертой города, в поселке городского типа, без всяких удобств. Потом им дали квартиру в пригороде.
Девочкам Павлуша нравился. В больницах, например, его охотно звали на дни рождения, на еще какие-нибудь смешанные сборища. Временами там проходила эпидемия обмена амурными записками, и Павлуша никогда не был обойден вниманием. Ему льстило, что он нравится девочкам. Но он был застенчив с ними. И на записки отвечал с бессознательной целью, чтобы следующей записки не последовало. Его товарищи над ним подсмеивались, и чем он становился старше, тем насмешливее становились насмешки и тем на менее невинные вещи намекали. Павлуша понимал, что лопух, но как-то все... Любовную переписку он старался приглушить. И ему это без особого труда удавалось. А девочки по-прежнему относились к нему с симпатией и приглашали на дни рождения.
Павлуша лежит на кровати в своей комнате. Новый год в разгаре, из другой комнаты доносятся разговоры, смех, сигаретный дым. На другой кровати, что напротив него, шубы навалены одна на другую, на вешалке всем места не хватило. Сейчас все что-то допьют там, доедят и выйдут в новогоднюю ночь. Но он останется здесь. Минут десять назад он сидел за столом, жег бенгальские огни, уплетал великолепный рыбный салат, но потом вдруг стало как-то чернеть, чернеть, чернеть...
Посреди шумного веселья он внезапно вспомнил, что умрет. Ночью бывало хуже: он уже почти засыпал, когда эта мысль могучим, внезапным ударом мгновенно выбрасывала его из сна, и он лежал, таращась в темноту, слушая, как оглушительно колотится сердце, приходя в себя после пережитого ужаса; и вдруг новая волна, и он был уже не в состоянии оставаться в постели, хотелось рвануться, вырваться из себя, но это было невозможно, он пойман в себе раз и навсегда, погребен заживо. Он садился в постели, пытаясь успокоиться, контуры вещей, таких знакомых, домашних начинали проступать, и где-то наверху мирно работал телевизор, очень благопристойный - какая еще там смерть? - слышно, как кто-то наверху спустил воду в туалете; проступала жизнь, понемногу вытесняя только что пережитое, невозможное, безумное, чудовищное.
А сейчас он лежал как холоднокровное, оставленное без тепла, медленно остывая. Ужаса не было. Вялость, сонливость, остывание. Новогодняя елка, новогодний снег, черт с ними. Вот в прихожей зараздавались галантные мужские голоса, вот одна из гостей, быстро улыбнувшись ему, легонько прошмыгнула взять свою шубу. Появилась мать. "Павлуша, ты что, не идешь?" - "Да не, спать что-то охота". - "Да? Ну тогда ложись". Удивленно, с некоторым внутренним сомнением. Чуть постояла, приглядываясь к нему. "Ложись". Уже довольно уверенно, решив, что все, похоже, нормально; пошла одеваться. Они ушли. Он слышал их голоса на площадке, загудел лифт, голоса разом стали глуше, быстро укатили. Он еще немного полежал один. Потом разобрал постель и лег спать.
Они жили еще там. Павлуша прознал, что в соседнем доме кто-то умер. Как-то незаметно для себя самого выведал, когда похороны. Он стоял серьезно в толпе, иногда потихоньку перемещаясь, поближе к гробу. Народу было много, а двор был мал. Наконец Павлуша увидел покойника. Он готовил себя к этому, и при взгляде на его лицо лишь чуть-чуть взял себя в руки. Лоб у покойника показался ему липким, как будто даже вспотевшим. Покойницкая испарина. Покойника он видел в первый раз. Еще ему почему-то запомнились его ресницы - черные, длинные, какие-то неожиданно очень немертвые, свежие. А вообще так себе, ничего особенного. Вдруг ударил оркестр. Тут он побежал.
Они с бабушкой бродят по заброшенному кладбищу. Непонятно, как они здесь оказались. Наверно, гуляли и как-то загуляли сюда. И кажется, не в первый уже раз они здесь. Кладбище очень старое, оно почти уже не кладбище, а неровный, бугристый пустырь. Каждый бугор мог оказаться могилой, он это знал. Много где оград уже не было, а которые были, уже походили на плохонький металлолом. Покосившиеся так и этак кресты. В основном железные, черные, имен уже не прочитать. Изогнутые черные железяки попадаются под ногами. Он знал, что они были когда-то частью креста. Бессознательный ужас внушала ему одна могила: ограда почти цела, но креста нет, может, остался холмик, но туда он не заглядывал; и огромное старое разросшееся дерево растет из этой ограды, с обилием ветвей, вернее, уже стволов на главном стволе, с буйной, массивной кроной. Когда-то на могилу посадили деревце, но вот могилы уже нет, а деревце росло, разрасталось и превратилось в огромное деревище, продолжающее безобразно, безбожно разрастаться, как дикое мясо. Что-то в этом было ужасное для него. "Бабушка, а сейчас здесь хоронят кого-нибудь?" - спрашивал он. "Да нет, уже не хоронят, - отвечала бабушка. - А может, кто знает, иногда и хоронят". Он оглядывался на это кладбище-пустырь. Казалось, оно расположено вне всего. Он не помнил дороги сюда, не помнил дороги назад. Или ты здесь, или во всем остальном мире. И почему-то смутно боялся, что бабушка вот-вот куда-то исчезнет, оставив его одного. И она становилась задумчива, она была как будто окутана какой-то дымкой. Они разбредались по кладбищу, но то и дело что-то толкало его резко оглянуться, проверить, на месте ли она. В начинающихся сумерках он не сразу видел ее. Успокаивался и опять бродил.
Вообще, Павлушу почему-то тянуло к кладбищам. Нельзя было сказать, что он только и делал, что шатался по кладбищам, но он порой захаживал туда. Он как будто инспектировал могилы; с пристрастием вглядывался в каждую, изучал лицо умершего - пытался прочесть его жизнь? обстоятельства смерти? но главное годы жизни. Он откуда-то усвоил, что человек должен прожить по крайней мере семьдесят лет, и если, быстро вычтя две даты, он получал число большее семидесяти, то это приносило ему своего рода удовлетворение, если меньше неудовлетворенность, какое-то свербение в душе. Жили в основном лет по пятьдесят с небольшим. Женщины, кажется, подольше - под шестьдесят. В общем, дела обстояли неважно. Но были и те, кто жил по тридцать восемь, по двадцать четыре, по семнадцать, по пять. Он задерживался у таких могил. И продолжительность жизни пересчитывал по два-три раза, но уже с первого получал правильную - считал он хорошо. "Любимому Сереже от родителей". Непонятно, зачем он так долго стоял перед этой могилой, получив небольшую цифру шесть, разглядывая эту надпись, разглядывая детскую лопоухую фотографию, цветы, принесенные к могиле, не успевшие еще увясть. Он хотел вместить в себя всю чудовищность произошедшего. Вернее, одна его половина хотела, другая этому противилась. И он тупо стоял, не мог как следует, с головой, окунуться в ужас, но не мог и уйти. Как это произошло?! Кто допустил?! Что, неужели это не могло тогда кончиться по-другому, не так, как кончилось - с этим "Любимому Сереже от родителей", с этой фотографией, в которой он в совершенно обычной, домашней рубашке, с этой оградой, с этой каменной тумбой, с этими дурацкими цветами? Что же все-таки произошло, почему? Он должен разобраться, он не может такое так просто оставить!
Он что, хотел извлечь какой-то урок? Чтобы это больше никогда не повторилось? Да, ему надо было понять, отчего так происходит, подумать как следует, и сделать так, чтобы этого больше никогда не происходило. А таких могил было много. Ирочка Жукова, семнадцать лет. Из больших девчонок, в жизни бы он считал ее большой. Но здесь она была для него девчонкой.
Еще было много надписей "Трагически погиб". Тоже остановка. Тоже попытка отгадать, угадать. Какая-то очередная жестокость, безобразие, бесчеловечность.
Наверно, уже тогда это вошло в него:
Смерти нет. Есть убийство. И каждый человек - "трагически погиб".
Он как будто чувствовал себя посланником всех их, безвозвратно, бесследно, бессмысленно загубленных. Он послан сюда от них, чтобы сказать за них за всех какое-то слово, то, которое они сказать не смогли.
Один раз он встретил такую надпись: "Прохожий астановись. У души моей помолись. Бог бережет мой прах. Я дома, ты в гостях". Его поразило это "астановись". Сколько там было народу? Что, ни один не знал, как пишется это слово? И он как будто угадывал в этом "астановись", в этих истеричных, безграмотных виршах какой-то тайный, глубокий, бесстыжий смысл; ужас смерти и безобразие, бесстыжесть были как-то связаны между собой.
Еще он видел имя "Пётор". Это его уже позабавило.
А вот что его чуть ли не рассмешило: "Танцуйте пойте что хотите, но берегите нашу Родину, пылинки сдувайте с нашей родной Советской земли"...
У него часто случались периоды беспричинной хандры. Не всегда, впрочем, беспричинной, часто хандра была вызвана мыслями о неизбежности смерти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


А-П

П-Я