https://wodolei.ru/catalog/shtorky_plastik/razdvizhnye/
Наконец, вспомнив обо мне, все еще в возбуждении, вернулись к денежным пачкам. Горящий венец теперь был на хозяине.
Густые плотные пачки были проткнуты и схвачены двумя железными скобами каждая, и поверх еще стиснуты широкой бумажной лентой на суперцементном клею.
Они не рвали их - расщепляли - как древесину, вложив пальцы обеих ладоней внутрь и оттягивая в обе стороны на разрыв.
За свои триста евро я должен был получить килограмма полтора рупий - крупными купюрами. Как для меня - они решили изъять из этого листвяного кургана наиболее ветхие, то есть совсем истлевшие - до незримых. Невредимыми считались все, которые можно было без изнурительных усилий взять голой рукой.
И это их отношение не только к деньгам, но ко всему внешнему, преходящему - одежде, утвари, домам, машинам, дорогам, храмам. Сокровенны душа, дух, внутренний космос. В их общении эта область - всегда - под покровом целомудрия и интима.
Не плоскость, а вертикаль. И именно это - вертикальное, духовное измерение определяет меру доверия общества к человеку. Вне этого опыта авторитет в Индии - будь то политика, бизнес, что угодно, - невозможен. Здесь стоит печка. Не гражданином, а Поэтом быть обязан. Вертикаль определяет плоскость. Дух - материю.
Относительно последней. Возвращаясь, я купил рулончик туалетной бумаги. Стоил он - как обед на троих или бусы ручной работы. Похоже, они справляются без услуг этих серийных бэби-ситтеров.
"Мы, может, и беднее вас, но чище" - граффити на одной из руин Бенареса.
Ксения сидела с обиженно-заспанным лицом, свесив ноги с кровати.
- Ты... - сказала она, глядя на свои сомкнутые колени в шелковом крученом колечке трусиков. - Он стоял в проеме двери, которую ты оставил открытой, и смотрел на меня. Не знаю, как долго. Пока я спала.
- Кто?
- Тот, что сидит у большого кувшина.
Решили пройтись на ту сторону реки, пообедать. Выходим - и натыкаемся, как на складку воздуха, на нашу хозяйку - маленькую кроткую женщину неопределенного возраста, чуть склоненную над молитвенно сведенными ладонями - не к небу - к нам. Жест приветствия. Говорится при этом: "Намосты" или космосом чуть повыше: "Хари Ом". И такой же ответ. С тем же полукивком ладоней и за ладонями тела - вперед, к тебе. Не ввысь и не вниз, и не за руку цапнуть. Качнуться - от сердца - к тебе.
В этой позе она и стояла, когда мы распахнули дверь. По-английски она не говорила, так что объяснялись мы на пальцах, а точнее сказать - на шеях.
О, это неописуемое дуновенье головы индусов - чуть набок, с легкой, как бы чуть виноватой улыбкой и кратким, как у плюшевых мишек: "а" - голым, как воздух - без точки, без восклицания, без вопроса, - этим, из самых привычных обличий "да", говорящем: "ну да, и так быть может".
Так мы с нею и объяснялись, пока она нас записывала в амбарную книгу. "Муж и жена" - назвались мы, как нам советовали перед отъездом, и, указав друг на друг на друга, свели ладони.
- А, - кроткое дуновенье. И рукой помечает в воздухе рядок детей, нисходящий по росту, и глаза светают ее от улыбки.
- Двое пока, - говорю, как учили, и незаметно подмигиваю Ксении.
- А-чча, - теплое дуновенье.
За это небесное, пожалуй, лучшее в округе пристанище мы платили втридорога - буквально: то есть 3 евро в сутки за двоих. Деньги она с нас не взяла, покивала ладошкой в сторону неба: потом, мол, когда-нибудь.
- А, - ответили мы.
Три минуты ходьбы, и мы у моста. На обрыве - кафе: крыша без стен, каменная подпорная кладка от земли до пояса. Пиросманистая вывеска: GERMAN BAKERY. Точка сборки бледнолицых. С пяток немцев и по одному, по два - прочие. Не туризм - не за этим едут. Но и, глядя на них, не за тем, о чем сказано в Ведах: переплыть реку жизни и взойти на Высокий Берег. Особая категория. Русских нет. В основном - северная Европа.
Женщины - неоконченно-гобеленны, расслаблены по краям. Мужчины - с крупными, чуть растерянными головами и тоненьким птичьим перышком света, блуждающим по крови. Не все.
У каждого здесь свой путь, своя Встреча. И, чтобы эта встреча с Индией произошла, нужно быть сродни ее воздуху - не тяжелее его и не легче. А это значит - перешагнуть свой ум, опыт, память, и не давать имен - оттеснить речь, открыть поры, высвободить внутреннюю акустику, то есть быть женщиной, не Адамом; быть, а не стать - чтобы ей, Жизни, было куда входить. И входить такой, по сравненью с которой наша - музей Жизни.
Потому и нелепа здесь мысль о памятниках культуры и прочих так называемых достопримечательностях. Как нелепы карты, путеводители, бинокли, камеры и блокноты. Жизнь. Живая. И вдруг чувствуешь это безудержное расширенье себя с обескураживающе не наводящим ужас отсутствием предела этому расширенью. Я есть Тот. И здесь, и там, и во всем. И всплывает догадка, мелькнувшая у Гераклита: наше сознанье - вне нас.
Ширина моста - четыре спины. К сумеркам он пустеет, покачиваясь на ветру, легонько поддувающему с Гималаев, уже начиная с шести пополудни, и набирая всю свою протяжную мощь к полуночи, когда на мосту лишь мы с Ксенией, сидящие на дощатом настиле и вдавленные спинами в железную сетку.
Мост с гулом раскачивается в небе; ни берегов, ни огней. Рты наши сомкнуты и головы чуть опущены, чтобы не унесло. Шквальные объятья вожделенной прохлады приподнимают нас, пересчитывая ребра, и, потряхивая на весу, роняют из рук. Не ветер - дух. Оттуда. Дых Верховья.
Днем мост неузнаваем и неописуем - ни евклидовой, ни эйнштейновской геометрией. В каждой его точке, при названной ширине, умудряются протиснуться одновременно:
горностаевый осел с золотыми зубами, впряженный в ржавую грохочущую ванну на колесах, груженную павлиньими отблесками колотого льда, и бескрайний угольный мешок быка с воспаленными, как у шахтера, очами;
и между ними - цветной табунок паломников;
и между ними - два мотоцикла, сцепившихся веслами табанящих ног; с одной стороны - пять, с другой - три и зажмуренный бойкий обрубок;
и - по левому краю, у сетки: полуголая девочка - замерла, глядя на воду, - как пипетка с радужным пузырем головы.
И мы движемся в этом вязком потоке между тачками с арбузами, горками умытой лучащейся зелени, пряностями, вкрадчиво присевшими в зыбких кулечках, рулонами неистовых тканей, пузатыми кувшинами с водой - в мокрых красных сорочках подрагивающими на тележках, впряженных в жилистых босоногих рикш, многоярусными велосипедными кухнями, уже курящимися на ходу, и такими же курящимися от жары коровами, мутно заваливающимися поперек моста, черными длинноногими козами, ошеломленно глядящими сквозь сетку вниз на Ганг, перебрасывая во рту незримую папироску, белоснежными свами, протискивающимися меж ними, похлопывая их по худосочным крестцам, продавцами лубочной бижутерии, развешанной на поднятых над головами крестах, влажными вязанками тростника, уходящего по обе стороны вдаль от плеча - вот, двое их, идущих навстречу друг другу, поравнялись, беседуют, перегородив поток, и весь мост ждет. Минуту. А может, и час. Спокойно, без нетерпенья. Над ним в небе - как эквилибристы с разведенными руками - разгуливают по незримым тросам обезьяны.
И перезвон мириад колокольцев, плывущий из храма, в который, сдав на храненье штиблеты, втекают паломники, ввинчиваясь по внешней его спирали ввысь, теребя по пути все эти литые вавилонно-подъюбочные язычки, висящие над головой на каждом шагу.
Несмолкаемый хоровод этого безымянного перезвона: здесь был я, этот, тот. Воздушные фонетические пузырьки, подхваченные ветром: неизменные - как река под ними - и всегда, как река, другие; пуджа небесная.
А вдоль реки, по обоим ее берегам, - на километры - другая пуджа: омовения.
Женщины, выходящие из воды в одеждах, как статуи. И, взобравшись на дыбящиеся из песка валуны, стоят недвижимо, удерживая за узкий край рвущиеся на ветру из рук пятиметровые полотна своих сари, эти трепещущие газовые языки - от груди и вдаль, и так по всему берегу, насколько хватает зренья, выжженного их неземным огнем - от пронзительно алого до ангельского ультрамарина.
И, озаренные этим огнем, между ними нагие - коровы и дети, и в повязках набедренных старики и мужчины.
Все едины, и каждый сам по себе: один - медитирует, стоя по горло в воде; другой - сидя на корточках - стирает белье и, сгребая его, отбивает с размаху об камень; третий драит себя сорванным с дерева мылом - смуглым, яйцеобразным, дикорастущим.
И все - обшептывают эту текучую святыню, и сквозь улыбку цедят ее серебро с ладони и, щурясь на близорукое марево над головой, плывут, подрагивая губами.
Мост, оставленный за спиной, теперь кажется тихой пустынной аллеей по сравненью с той гущей кипящей схлестнувшихся рая и ада, тем роем бурляще-цветущим райада, в котором ты движешься по единственной улочке, зыркающей в слепящие прорехи меж витиевато пританцовывающими халабудами.
Фасады их на рассвете упраздняются дружным подъемом железных жалюзи с переметным скрежетом по всей длине этой бесконечной улицы или откидываются снизу вверх, образовывая навес, подпираемый парой стоеросовых бревен.
Внутри - амбар, заваленный товаром до потолка. Товар - весь - лицом, и лицо его - всё - наружу. Оставлен лишь узкий проход вглубь, в виде подиума, на котором сидит торговец с маленькой фарфоровой чашкой аюрведического чая. Над собранной в пучок головой нехотя потряхиваются на ходу тяжелые вертолетные лопасти вентилятора.
Я собрался было купить себе оранжевые дхоти - это подобье штанов, как у баба. То есть просто кусок ткани, который завязывается на талии и просовывается между ног накрест, затыкаясь затем за пояс. И такого же цвета рубаху - забыл, как она называется. Выбрал, примерил - весь в щебете обпархивающего меня торговца, в юрких клювиках его ладоней - вышел.
"А", - спрашиваю, наклонив голову. Ксения к этому была не готова.
Купил белые парусиновые и такую же рубаху к ним до колен. Для себя она выбрала торбочку с вышитым слоником - под цвет своего офельного болотно-цветущего сари, точнее полупрозрачного шелкового сарафана с шальварами, купленными ее матерью в Индии еще в начале 60-ых.
48 в тени. Дудлим. Она, в основном, воду - покупную, литрушками, выуживая из сундучных лавочных ледников похолодней. Я - пробую все подряд. А пробный ряд на этой кромешно бесконечной улице - что гомеровский журавлиный список.
Под номером 1 - несуществующая в природе ни по цвету, ни по вкусу вязко-воздушная суспензия, стакан с которой, если его не держать покрепче, вознесся б к небу. Сколько б я ни смотрел, как готовят эту амброзию, божество ее ускользает от пытливого взгляда. Все, что вижу: ладони, плод манго, кухонный нож, допотопный сокоотжимник, лед, молоко.
Пьешь: долгий закатный, в себя погруженный луч бабьего лета, стоящий над тихим дремучим прудом.
Пьешь тайну, семеня под собою ногами, отдаляющимися от земли.
Самое невыносимое из этих чудных мгновений творят в сумрачной лавке, вдвинутой открытым задником в Ганг. Садишься под низким матерчатым сводом над проплывающими цветочными блюдечками с затепленными свечами, подносишь к губам эту топленую ворожбу, и неясно уже - кто мимо кого проплывает.
Но жажду этим моголем нимбов не утолить. Да и больше стакана не выпить. А вот тростниковый мозг - это на каждом шагу.
Тележка. У края - курганчик карликовых лимонов и под вздыбленной влажной простынкой - мята в обнимку с джинджером. На другом краю - пук столбнячного тростника. В центре - роторный кафка; зубчатые тиски в виде двух колес, приводимых в движенье колодезным рычагом.
Кафковед выбирает две метровые палки и, вращая рычаг, трощит их, протягивая между колесами. Мутные слезы стекают по желобу в жестяное корытце со льдом.
Затем он сгибает их вдвое, защемив между ними зелень с лимоном, процесс повторяется, завершаясь в четвертом колене; сухой бездыханный мотлох отбрасывается в корзину.
Жадный стакан упоенья. Слезы пустыни.
Джаянт нам пить не советовал, морщась: dangerous, низовая культура.
И - номер 3: дикорастущий звенящий плод, похожий на нашу айву. Сок из его деревянной вяжущей плоти хорош не потому, что хорош для желудка, а потому, что ядрен, буратинист.
Обед мы заказывали, предавшись ассоциативному чтению меню, написанного на хинди. Я выбрал малый кофта, Ксения ткнула палец в нечто непроизносимое, вызвавшее в памяти щетинистый гвадалквивир автомойки. Пить - по стакану ласси, то есть попросту простокваши; из страницы ее вариантов выудили единственный не фруктовый. Кухня с жаровней, как водится здесь, выпростана на улицу - под вздрагивающие ноздри разворачиваемых носов. На столе кувшин сырой простоволосой воды и железные морские стаканы. Ксения отодвигает свой.
Вносят кофту: в плошке - чернявое озерцо с вязнущими в нем по грудь тушеными овощами. Если сверху взглянуть, отдаляясь: разинутые зевальники густосливового табунка бегемотцев, томящихся в грязевой жиже. К ней, на отдельной тарели, девственный рис, крупный, девонский.
У Ксении - огромный румяный рулон, еще перешептывающийся изнутри - на хрустящем санскрите? На палевом пали?
Напали руками и съели.
Второй подвесной мост - километрах в пяти-семи вниз по течению от первого. Но улочка, идущая от него, заметно выхолащивается уже за первым ее поворотом, превращаясь в почти пустынную дорогу, отвильнувшую от реки, и пробуждаясь лишь на подступах ко второму.
Эта дорога войдет в нас как теплая слепота наших ночных возвращений.
Со стороны гор вдоль дороги - руины стены, за которой тянется манговая роща с сидящими на ветвях мельхиоровыми обезьянами с августейшими голубыми очами - это логи, в отличье от рыжих бандер (мичуринские бандерлоги Киплинга), - и затепленными в глубине рощи редкими окнами оседлых садху.
Со стороны реки - дикий сад. Днем под деревьями сидят баба, медитируют, пьют чаек, дремлют. К вечеру разводят перемигивающиеся костерки, беседуют. Молча.
В тот день, купив фрукты, мы свернули с дороги на тропку в сад. Ствол баньяна; к нему привязан кусок фанеры, на ней - красной краской: "Уютный уголок. Внезапное Просветление". И стрелка к домику у скалы за листвой.
К реке спустились. Сидим, глядим - год, сто, югу - на воду, на тот берег - высокий, с открытым окном нашего дхарамшалы и ржавой бочкой за ним, где плещутся эти - отсюда незримые - неопушенные баптисты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33