https://wodolei.ru/brands/Grohe/eurodisc/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Я бы не стал доводить дело до этого.
Я согласен, дядя повёл себя неправильно, он занял действительно отталкивающую, даже антиобщественную позицию. Конечно, напрямую он мальчику ничего не сделал, а тем более то, что ему приписывали.
Тем не менее с детьми так не обращаются, – я хочу сказать, было бы вполне достаточно разумного слова, сказанного в нужный момент.
Когда я говорю «общество», я не подразумеваю ничего идеологического, я имею в виду людей, придерживающихся общепринятых норм, социально адекватных, что ли, а под словом «социальное» я имею в виду противоположность «асоциальному», антиобщественному.
В данном случае дядя решительно переступил границы, и не успела эта история как следует забыться, как возникло дело с той зловещей петицией по поводу переименования Гудрун-штрасе, и уж эта история дискредитировала его на самом деле.
Был бы он по крайней мере левый… Понимаю, что я не могу судить об этом компетентно, ведь мы в своей восточной «зоне» якобы проспали шестидесятые годы, и, вообще, мы ведь не могли сохранять там объективность, а теперь мы все оказались под одну гребёнку стрижены: коммунисты. Я хочу сказать, был бы он левый, у него были бы, по крайней мере, основания для социального протеста, а так он получался всего лишь асоциальным. В буржуазном, а также и в антибуржуазном смысле.
– Буржуазно – криминал, – заявлял дядя, – антибуржуазно – тоже криминал. Я думаю, вы об этом вообще понятия не имеете, поскольку вы там у себя проспали шестидесятые годы. Карл Маркс, будь он кондуктором, позволил бы людям ездить зайцами, пока автобус ещё едет, а потом он перестаёт ехать, и все оказываются в луже со своим марксизмом.
Это он имел в виду нас.
– Дайте людям общественный туалет (читай: общественное учреждение), и они его загадят. А почему? Потому что никто не будет его чистить. Кто любит чистить туалет? Твой Маркс-Энгельс так и не смог полностью переварить материализм, а вот нынешнее общество потребления вполне с материализмом справилось.
При этом он снова надолго увязал в теме.
– Человека можно определить как животное с собственным домом, – если рассматривать с достаточной степенью отстраненности, это его самый существенный признак. У человека есть морда, как у любого другого животного, он может ходить, издавать звуки, спариваться, впадать в зимнюю спячку, – всё это не может служить отличительным признаком. Но собственность?
То есть собственный дом?
– Но ведь это одно и то же. Это самый существенный признак человека. Стоит только поставить под сомнение его право на собственный дом – и человек перестанет мыться; если всё превратить только в общественные учреждения, то человек лучше поступится своим существованием, он ляжет и умрёт.
Правда, я что-то не припомню, чтобы кто-нибудь когда-нибудь умирал хоть в одном общественном учреждении. Уж точно никто не умер ни в наших детских садах, ни в наших домах отдыха. И от низкой платы за проезд, которая была нам гарантирована, тоже никто не умер, и даже, представьте себе, автобусы ходили! И по крайней мере был порядок.
– Да уж, ваш завхозовский порядок, – язвительно говорил дядя.
* * *
– Мораль завхоза: личный покой прежде всего! Стучать дверью, громко шуметь строго воспрещается! Подпись: отец нации.
* * *
– Мораль, – заявил дядя, – есть этика представителей правящего слоя, в вашем случае – завхозов. Хорошо то, что хорошо для него, для завхоза. И ещё вот что, – добавил дядя, – ваша Аллея Сталина – это предел мечтаний завхоза, так он представляет себе парадный дом!
Вот какую несусветную чушь мне приходилось выслушивать.
•••
Однажды пришла в гости сестра госпожи Штумпе. Она привела с собой маленькую дочку, прелестную Аннелору, этакого мякенького котеночка, на которого дядя взирал с большим недоверием. Точно так же, как и она на него.
Вот они на кухне – дядя и Аннелора; женщины ушли за покупками и оставили ребёнка на попечение дяди.
На столе лежали три банана, два из которых Аннелора сразу же съела. Дядя тоже взял себе один.
Нет, пусть он его не берёт!
Нет, он его возьмёт!
Дядя вцепился в банан и хотел его съесть.
Нет, нельзя!
Я видел своими глазами, как дядя отчаянно мчался в сторону лестницы, Аннелора гналась за ним. На первой лестничной площадке дядя остановился, поднял банан высоко над головой, и Аннелора разревелась.
Позднее, когда женщины вернулись из магазина, они спросили, как девочка и дядя провели время без них.
– Нормально, – сказала Аннелора.
Дядя ничего не сказал. А после заявил:
– Но я на тебе никогда не женюсь.
Аннелора спросила со всей серьёзностью:
– Почему?
Дядя так же серьёзно ответил:
– Потому что ты съела мой банан.
И что на это скажешь, сколько лет было дяде? Как можно было считать его взрослым человеком?
Поднимаюсь я однажды утром – это было в понедельник, а по понедельникам у нас стирка, – итак, поднимаюсь я на дядин этаж и натыкаюсь на настоящее столпотворение.
Дядя в пижаме бегает от госпожи Штумпе, а она гоняется за ним. При этом дядя издаёт какой-то жалобный писк. Можно было подумать, что ему собираются поставить клизму, а ведь госпожа Штумпе всего-то и хотела, что забрать в стирку его пижаму, больше ничего.
То ли это был его страх перед всякой заменой и переменой, то ли он не хотел обнажаться перед госпожой Штумпе.
Дядя вихрем пронёсся по холлу, потом по крутой узкой лесенке на другой этаж.
Нет, после этой сцены я окончательно уверился в том, что у него с госпожой Штумпе скорее всего не было отношений. У него – не было. Однако у госпожи Штумпе с ним – наверняка были. И я, конечно, не мог обижаться на неё за это, хотя у меня были свои мотивы, не бесчестные, естественно, но деньги есть деньги.
В конце марта я поехал в Шверин. Из сентиментальных побуждений, но и по практическим причинам тоже: у меня там оставались кое-какие дела. А заодно и себя показать во всём блеске: в спортивной куртке с надписью «Chicago Bulls», в чёрных брюках и чёрной футболке.
Я прошёлся во всём этом прикиде от вокзала до Циппендорфа. Чтобы обнаружить, что и в Шверине жизнь не стояла на месте: шмоток было хоть завались. Все ходили в куртках как у лесорубов, и в блузонах с ещё более крутыми надписями, чем у меня, – и не только на спине, но и на рукавах.
Почти все встречные были обуты в кеды или кроссовки, – мне ещё никогда не приходилось видеть на прохожих в таком количестве кеды и кроссовки. А на торговой площади они открыли «New Yorker». Да, там, где раньше размещалось кафе «Рези».
Всё это оказалось для меня сплошным разочарованием. Мои бывшие соседи по квартире Гирсэвальды тоже переехали с Бетховен-штрасе. С прошлым у меня не осталось никакой связи.
Кончилось тем, что я вернулся обратно на два дня раньше запланированного, вернулся под вечер, разбитый и усталый, и угодил… во что-то странное.
Первое, что мне бросилось в глаза, когда я вошёл в дом, была ослепительная чистота: всё тут натёрли и надраили до зеркального блеска. В вестибюле висела большая золочёная цифра десять – как в честь юбилея.
И ещё я отметил некое благоухание, которое исходило откуда-то из дальней части первого этажа, оно становилось все ощутимее по мере того, как я двигался в эту сторону. Это был смешанный аромат кофе, свежей выпечки и чего-то ещё – незнакомого, но явно дорогого.
– Это вы? – донёсся до меня голос госпожи Штумпе.
Значит, мой приход (под тихую музыку) не остался незамеченным.
«Шипр» – возможно, то был запах «Шипра», я не знаток, но нечто подобное я уже вдыхал когда-то давно, это было в Дрездене. Так благоухала моя дрезденка. У меня на мгновение даже сердце дрогнуло: неужто это может быть?
– Входите же.
Когда я переступил порог…
Нет.
Небрежно раскинувшись, в кресле сидела госпожа Штумпе. Кому под силу описать моё изумление! На ней было красное платье, нечто вроде мягко струящейся шёлковой тоги.
Она закинула ногу на ногу – одна нога изящно выставлена вперёд, в тонких чулках, на лице очень яркий макияж, с маленьким нарисованным ротиком. Причёска тоже новая, незнакомая: волосы зачёсаны назад, при этом несколько локонов ниспадают на уши. А в ушах – длинные серьги.
Я действительно не хочу заходить слишком далеко, но мог бы сказать: это была соблазнительная женщина, если у вас есть представление о том, как она должна выглядеть.
Рука откинута на спинку кресла, на руке томно покоится голова; у госпожи Штумпе был мечтательный и отстранённый вид, но в то же время она была чем-то очень увлечена. К тому же я никогда раньше так чётко не видел её профиль.
Когда я подошёл ближе, а она повернула голову, увидела меня, и на её лице ещё секунду-другую сохранялось сладостно-отсутствующее выражение, которое затем уступило место полному ужасу.
Она взвизгнула:
– Это вы!
•••
На следующее утро госпожа Штумпе объявила дяде, что увольняется.
Как она объяснила, она больше не намерена терпеть обиды и оскорбления, и мне даже показалось, что в её словах прозвучал ультиматум, что-то вроде «или я – или он» – и это в отношении меня, хотя я-то здесь при чём?
После завтрака дядя отвёл меня в сторонку, чтобы успокоить:
– Не бойся, она это не всерьёз.
Когда наша дама была уже готова, в шляпе и пальто, и несла к двери свой чемодан, держа под мышкой портативный радиоприёмник в форме «кадиллака», дядя всё ещё пытался меня утешить:
– Поверь мне, она вернётся, она непременно вернётся, не бойся.
– Да я и не боюсь, – правдиво отвечал я, – а если что-то меня и пугает, так именно то, что она вернётся.
– Ради бога, только бы она не услышала! – испуганно воскликнул он.
Между тем дверь со всей окончательной решимостью захлопнулась, и дядя обиженно прислушался.
– С другой стороны, – сказал он, – это, может быть, даже и неплохо.
Но лучше бы он этого не говорил. Потому что не прошло и получаса, как в замочной скважине снова послышался скрежет – эта входная дверь всегда издавала очень сильные звуки, – затем мы услышали шаги, и дверь с тяжёлым стуком захлопнулась.
Тяжело дыша, прошла госпожа Штумпе. Видимо, её гнев оказался недостаточно глубоким и быстро исчерпался.
Ночью она заявилась ко мне, в мою комнатку. Теперь не помню, было ли это в ту же ночь или на следующую, а может, и несколько дней спустя. Я уже лёг, поскольку наутро мне надо было рано уйти; но ещё не спал, а просто лежал, прислушиваясь к «татум-татум», доносящемуся откуда-то издалека, от соседей. Я думал, чего же они там такое мастерят, какие водопроводные краны производят по ночам. Не так чтобы очень громко или неприятно-досаждающе, но всё же слышно. Эти толчки вплетались в далекие звуки пианино. А может, я уже и заснул к тому времени. И вдруг открывается дверь – в сером сумраке возникает госпожа Штумпе в ночной сорочке. Не знаю, чего она от меня хотела, – может, простой человеческой близости. Такого, знаете ли, согласия, молчаливого взаимопонимания. Во всяком случае, мы не произнесли ни слова – ни я в моей постели, ни она в дверях.
Наконец она прошла к окну, выглянула наружу, дотронулась до гардины – и гардина колыхнулась. Потом, опершись о подоконник, взглянула в мою сторону, а затем снова выглянула наружу. Я оторвал голову от подушки и приподнялся. Она не пошевелилась. Я увидел серую ночную сорочку – сам я сплю всегда только в верхней части пижамы, нагромождая на себя все одеяла. Потом я снова откинулся головой на подушку и сверкнул в темноте своими белыми глазными яблоками.
5. Офсет
Наступил день – но не седьмое седьмого, к нему мы ещё придём, – это было третье апреля, и в этот день дядя наконец открыл мне карты. Он сделал это, словно фокусник на сцене.
К этому времени я был уже не в той степени неведения, какую разыгрывал. Чтобы в продолжение нескольких месяцев рисовать серебряные полосы и маленьких серых человечков и ничего такого не заподозрить или хотя бы не задуматься – это было бы притворство и лицемерие. Разумеется, кое о чём я уже догадывался. С другой стороны, раз уж мы дошли до этого момента, думал я, не будем лишать дядю удовольствия открыть мне глаза.
Дядя, с очень профессиональным видом, без пиджака и в подтяжках, тщательно готовил своё выступление. Кажется, на нём был даже зелёный козырёк.
Стоял пасмурный день, первая его половина, перед этим прошёл небольшой дождь; мы были в чертёжной комнате. Здесь царил равномерный свет, лишённый резких теней.
Дядя поднял вверх лист бумаги, на котором с лицевой стороны была нарисована серебряная полоса:
– Вот лист бумаги.
Потом он поднял второй лист, на сей раз с изображением головы, – это был мужчина в шапке «с ушами», без бороды:
– И вот ещё один лист бумаги. И что из того?
Мне уже не раз приходилось задумываться на тем, не подпадаю ли я под статью, не грозит ли мне уголовное наказание. То есть по большому счёту я был невиновен: ну, подумаешь, рисовал чего-то там и чертил какие-то линии, так сказать. И если этому впоследствии был придан совсем другой смысл – придан кем-то другим, – то я-то здесь при чём? А какой же преступник из дяди? Даже напрягая всё своё воображение, я не мог себе этого представить. Ну, разве что художник, артист, фокусник.
Он поднял оба листа бумаги и помахал ими в воздухе. И вот великая тайна:
– Делаем из двух одно!
Дядя наложил один лист на другой так, что сторона с полосой и сторона с изображением мужской головы взаимно скрыли друг друга.
И что теперь?
– Теперь склей их вместе.
(«Ты ведь уже достаточно поднаторел в этом», – пробормотал дядя.)
•••
Минуточку.
И это всё? Неужто в этом и состоит весь секрет?
Признаюсь, я был несколько разочарован. Почему же до сих пор никто больше не додумался до этого, если всё так легко?! Просто сложить и готово? Любой идиот мог бы догадаться, как мне казалось.
Но не догадался. Вернее, догадался, и не один, – но не идиот.
– Совершенное всегда просто, – заявил дядя, – а простое всегда совершенно.
И если мы теперь напылим клей «Коллаген Х-100», не слишком много и не слишком мало, если мы прокатаем листы резиновым валиком, не слишком быстро и не слишком медленно, – и чтобы без пузырьков! – и если мы к тому же ещё знаем, что делаем, то в точности совпадёт всё, что мы сделали до сих пор, – и получится дуплет!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я