Каталог огромен, рекомендую всем
.. Ясная, такая ясная, безмятежная картина! Ни в чем не угадывалось присутствие серокрылого капюшона - но я знал, что он здесь, рядом. В сердце стеснилось от непонятной, нехорошей тоски. И в воздухе легко, но отчетливо тянуло знакомой мерзкой горечью.
Я возвратился в отель почти бегом, вышагивая по-русски: широко и быстро, забыв свою европейскую походочку.
А здесь - крашеные полы в моем номере трудами веселой философини-поэтессы Дженнет Джонс сверкают чистотой; постель убрана безукоризненно; свежие полотенца благоухают в ванной; на тумбочке у изголовья кровати - свежий букетик незабудок, анютиных глазок и желто-розовой садовой резеды; сегодняшние номера "Times" и "Bathswater Star". Все как обычно, как каждый день, но теперь от этого веет теплом и внезапной надеждой.
Смарагдовые глаза...
_______________
Вот я включил компьютер.
Девушка со смарагдовыми глазами по имени Дженнет Джонс стоит у меня за плечами и смотрит на экран.
Паук
Литвин, Литвин!.. Ты здесь, ты! А не Дженнет Джонс. Ты, ты!.. Может быть, потому и воняет здесь непонятным противным запахом. Перепорхнул сюда из Азовска, промахнув пропасть в тридцать пять лет. На всю жизнь ты, неотвязный, прицепился ко мне, лишив мою жизнь главного...
_______________
Нет, Литвин, я не дам тебе такого удовольствия.
Ничего ты меня не лишил.
На-ка вот кукиш, понюхай, поганец.
_______________
Следует признать: я испытываю некомфортную скованность и неуверенность, приступая к переворачиванию всего того, что связано с тобой. Разговор, который я не намерен более откладывать на потом, пойдет о тебе, паскудник. Ради тебя, может быть, затеяны эти записки. Я за свою жизнь настолько сжился с тобой, что пусть не без усилия, но представляю себе тебя, как будто я это ты и твои мысли возникают не в твоей, а в моей голове.
Мысли путаются.
Испытал ли ты хоть раз в жизни мгновение счастья? Сомневаюсь. Я, конечно, могу представить себе счастье паука, в чьих смертельных, постепенно лишающих жизни объятиях слабеет сопротивление несчастной мухи- а паук кайфует от этого. Вот этот кайф паука и есть его счастье.
Я знаю, что если ты и испытал счастье, то счастье твое было сродни паучьему.
А вот я был счастлив, Литвин. Счастье обрушилось на меня в день норд-оста и подобно норд-осту. Геологические пласты моего подросткового бытия сдвинулись подобно пластам земли, сдвинутым с обжитых за миллиарды неподвижных лет мест и обрушенным в пропасть.
Я испытал первый ласкающий укол счастья на следующий день после вышеописанного приключения моего в вихрях бури.
Под утро, когда мы все спали, утих норд-ост. И после рассвета воссияло лазурное небо, восстало безмятежное солнышко, в мире воцарились блаженное безветрие и колкая тишина. Мути, мглы, призраков - как не бывало. Море в стеклянном спокойствии и ясности блестело под солнечными лучами, широкое, ласковое, чистое...
У нас отменили уроки; для восьмого-десятого классов объявили субботник. С линейки Шура-в-кубе отправил нас домой, велев переодеться в рабочую одежду и к девяти тридцати явиться на школьный двор, к провалу.
Женя работала с нами, и место в нашей цепочке, где она находилась, между Светой Соушек и Пружаной Чеховской, нашей старостой, - сразу сделалось для меня центром вселенной, средоточием магнитных сил, непререкаемо заставлявших меня обращать к нему взоры. Всякий раз, когда наши взгляды встречались, Женя улыбалась. На сердце у меня расцветало.
Улучив минуту, она поинтересовалась, как моя рука. Когда субботник закончился, она заявила, что мы идем к ней домой, после грязной работы мне надо сделать перевязку. Мое цветущее сердце ликовало.
Тебе такое ликование незнакомо, Литвин.
_______________
На первом же шаге я запнулся и едва не сверзился с сыпучей глинистой кучи, но одолел неуместное волнение и уверенно пошел вниз, внимательно глядя пред собою и прочно ставя ногу - словно проделывал это в десятый или сотый раз; ладонь Жени чутко горела в моей ладони.
Наконец я спрыгнул к самой воде и обернулся к Жене. Изящная, как бабочка, она стояла на большом крутолобом валуне; протягивая ей руку, я совсем близко, пугающе близко, увидал ее колени под краем короткой юбки... Она пристально, насмешливо и надменно смотрела на меня с высоты и вдруг медленно соскользнула в мое объятье; дабы вдвоем не оступиться в море, мне пришлось ее тесно прижать к себе.
Крупные черно-белые чайки с ярко-желтыми большими клювами беззвучно и медленно взмывали над расщелинами обрыва, сановно расхаживали по берегу возле воды, снисходительно поклевывая что-то в черных извилистых лентах водорослей на песке... Женя пошевелилась первой, и я встрепенулся и отстранился было, готовый благоговейно подчиниться любому ее желанию, но она не выпустила меня, а с едва слышным вздохом переложила руки мне на плечи, и я увидел близко ее горевшее от смущения и волнения лицо; ее дыхание опахнуло мне щеку; глаза ее были закрыты; я поцеловал ее: осторожно прижался губами к подставленным губам, с ликующе падающим сердцем наслаждаясь их податливой, непередаваемой мягкостью.
От моря, от водорослей, выброшенных на берег, остро пахло неземным, тяжко-пряным: другим, неведомым миром, который скрыт там, под таинственной, под серебристо-палевой, под почти угрожающе неподвижной поверхностью моря.
Женя медленно шла вдоль берега - медленно, тщательно выбирая место, куда поставить ногу; я смотрел на ее мелкие ботиночки с невысокими каблучками, остроносенькие и на шнурочках, смотрел, как она старалась ступать на камешки в песке, но все равно узенькие ботинки легко и часто погружались в песок. Она доверчиво опиралась на мое плечо и ждала, поджав, как птица, маленькую ножку в желтом теплом чулке, пока я, опустившись перед нею на колено, как рыцарь, исполненный любовного умиления, вытряхнув песок, надевал ботиночек на маленькую узкую ножку. Поднявшись с колена, я уже почти властно обнимал ее (еще четверть часа назад это казалось невозможным, немыслимым!), привлекал к себе и покрывал поцелуями ее лицо, и она целовала меня, горячо дыша мне в щеки,- мы не говорили ни слова, мудро опасаясь нечаянно неуместным изреченным звуком нарушить очарование преодоленного мгновения.
Мачта потонувшей баржи, косо торчащая из воды, появилась словно ниоткуда, внезапно, из пустоты: черная, ржавая.
– Что это? - спросила Женя.
Я промямлил что-то невнятное: мол, "железяки какие-то, с войны остались." Женя удовлетворилась этой невнятицей, да еще оступилась на зыбко торчащем из глины камешке, ойкнула... и я с торопливой и преувеличенной старательностью принялся указывать, куда и как ступать; мы пробирались через осыпи - пока не миновали наконец хаос обвалившихся круч и не ступили на ровные, широкие, безопасные пески пионерского пляжа.
...от поцелуев горели и саднили губы. Тесно прижавшись друг к другу, мы сидели на скамеечке пляжного навеса. Навес, по-видимому, едва выдержал натиск норд-оста, потому что одна из опор его похилилась на сторону, отчего угол крыши угрожающе провис.
Моя правая рука крепко обнимала хрупкое плечико Жени; головка Жени с желтым бантом в волосах томно и по-женски доверчиво и властно покоилась на моей груди; от волос и банта пахло духами.
Тихий мартовский денек меж тем беззвучно влекся к вечеру. Небо, ясное с утра, затянулось облаками, и эта облачная пелена постепенно из серебристой превратилась в темно-серую: от земли поднимались сумерки. Море гасло, темнело с каждой минутой, словно хмурилось недовольно.
Женя вдруг высвободилась из объятий, выпрямилась, напряженно устремив взор туда, где быстро темнеющее небо отделялось по безупречно ровной линии от бескрайних черных морских вод, и проговорила скороговоркой, с тревогой:
– Тимон, там кто-то есть...
– Ты что,- попытался усмехнуться я, усилием воли подавив волну побежавших по спине морозных мурашек, - утопленника, что ль, увидела?
– Да нет, ну тебя... Тимон, оттуда кто-то смотрит !
– Откуда?
– Не знаю... оттуда... отовсюду !
– Ну кто может смотреть! - Я, по пути едва не сокрушив головой свисающий край крыши, выбежал из-под навеса навстречу ползущему от моря сумраку.
– Кто ту-у-ут?! - заорал я во всю силу голоса, до срыва, и подскочил к воде. Непроизвольно оглядываясь, крутнулся вокруг себя на полный оборот, краем сознания испуганно отметив, что это не я крутнулся, нелепо пританцовывая, а - меня крутнуло , как будто кто-то подтолкнул меня в плечо.
И высокая громада обрыва, и небо, и море - в ответ молчали, конечно; но мне почудилось, что тишина вокруг неуловимо сгустилась, стала непроницаемой, немой , и все, что окружало меня неживые пески пляжа, навес с сидевшей в его темени Женей (тускло-желтый зыбкий и далекий силуэтик), угадываемый вдалеке мыс Карантинной косы, водная гладь моря, отливающая чернилами, - все вдруг отдалилось страшно и странно, словно я смотрел через обратную сторону бинокля. И это видение с отвратительной быстротой сжалось и заскользило вдаль, все дальше и дальше, и собралось в кристаллически прозрачную каплю, каплей же искажаясь в соответствии с ее формой, а я увидел себя плывущим по взбаламученному морю ранним ветреным утром и одновременно выходящим на берег, на песок возле вот этого самого навеса, а под навесом сидела Женя, только повзрослевшая, незнакомая какая-то: девушка, почти женщина, в белом платье, лицо строго и тревожно, испуганно даже, а глаза, отененные усталостью, заплаканны... Рядом с нею маячила неказистая, смутная фигурка Шуры-в-кубе... И вдруг картинка перебилась, опять вокруг заплескались косматые волны - темно-синие, как всегда утром, и я плыву по этим волнам, и кто-то, шумно хлопая руками по воде и хрипло дыша, плывет следом. Я знаю, что этот кто-то хочет меня догнать, но я будто играю с ним, ибо знаю тоже, что этот кто-то никогда меня не догонит, потому что ему догнать меня не под силу. И в чем, в чем, а в плавании ему меня не одолеть.
Это был ты, Литвин. Ты барахтался за моей спиной.
Это сейчас я знаю, что не кто-то, а ты, проклятый, ничтоже сумняшеся гнался за мною; это сейчас я знаю, что, когда я выбрался на берег ветреным июньским утром после ночи выпускного нашего бала, замерзший и усталый до изнеможения, готовый упасть на песок и ползти, измученная ожиданием и страхом Женя закричала: "А Рома где? Рома?.." Но в тогдашнем видении будущего, настигшем меня в час первого свидания с Женей, некто в серокрыльчатом капюшоне (это его присутствие в пространствах уловила чуткая Женя) в тот вечер не распахнул завесу, лишь отдернул ее слегка и на миг.
Я, когда очнулся и обнаружил себя лежащим навзничь на песке, услышал женин почти возмущенный голосок (нежный по-прежнему, как лепесток цветка: переливчатый, трогательно-ломкий):
– Ну что за шутки, Тимо-о-он? Мне страшно, пошли домой... Хватит!..
Я открыл глаза. Женя стояла коленями в песке, наклонясь надо мною, испуганно глядела мне в лицо и теребила меня за плечо.
...Мы поднимались наверх по деревянной пляжной лестнице в обрыве, чудом уцелевшей при норд-осте, держались за руки и были страшно близки друг другу. Мы часто останавливались на хлипких деревянных ступеньках средь бордовых зарослей тамариска и серых диких маслин и целовались с закрытыми глазами, и оба притаенно, сорванно дышали, и однажды у нее вырвался блаженный стон - и этого стона ей не было стыдно.
Ее давешний испуг миновал - но я все еще слышал плеск синих разлохмаченных волн, и странное видение, явленное мне неизвестно кем и на что, стояло перед моими глазами, и я снова и снова слышал тревожный женечкин лепет: "Тимон, там кто-то есть, оттуда кто-то смотрит!"
_______________
Я застиг себя на том, что давно уже прислушиваюсь и недоумеваю: где же моя merry Jannette? Часы на лестнице пробили уже и четверть двенадцатого, и половину, и три четверти... Раздосадованный: я уже привык к ее пунктуальным вторжениям по утрам (не хочу лукавить: словно свет разливался в моей темноватой комнате от блеска ее глаз и сияния улыбки), я быстро снарядился на свой дежурный полуденный моцион и выскочил в коридор. (Завтрак я таки пропустил.) Меня разбирала непонятная нервная дрожь, сродни лихорадке. Навстречу мне по коридору катила коляску со знакомой шваброй и шампунями откормленная мулатка в розовой униформе; огромные бесформенные горы грудей громоздились на коротконогом тельце, а мясистые иссиня-сливовые губы на толстой физиономии улыбались и что-то насвистывали.
– А мисс Джонс?! - с разгона вонзил я в пространство вокруг нее свой вопрос.
– Мисс Джонс уволилась, сэр... - пролепетала испуганно мулатка, смигнувшая от моего наскока. - Я вместо нее.
От неожиданности я с неуместной фамильярностью посулил мулатке "Бог в помощь!" ("God-speed!"). Видимо, моя оксфордская идиома не употреблялась в Сомерсетшире, потому что мулатка посмотрела на меня своими прекрасными воловьими глазами абсолютно непонимающе.
Пустынная Бэрфорд-стрит пребывала во власти ледяного ветра с Океана. Сыпал плотный мелкий дождь. Редкий прохожий мелькал на мокрых тротуарах. Холод пробирал... Где же, к черту, хваленая мягкость атлантических осеней?
Я раскрыл зонт и, закрываясь им от ветра, как щитом, решительно двинулся к бару Микки.
Рыжий Микки, занятый протиранием стаканов белоснежным полотенцем, встретил меня как старого знакомого.
– Как всегда, кофе, сэр? Может быть, стаканчик грога?
– Подогрей мне портвейну, Микки, - приказал я неожиданно для самого себя.
Еще секунду назад я не намеревался пить. Я вообще пью мало и редко - в отличие от Саввы Арбутова. Тем более портвейн. Тем более подогретый. Я даже не знал, подогревают ли вообще портвейн порядочные люди.
– И двойной "Джек Дэниэлс". Я замерз, Микки, как пес бездомный...
Микки принес заказанное. Видимо, и порядочные люди, знающие, как надо пить портвейн, иногда его подогревали, потому что мой заказ не вызвал у Микки удивления.
Кроме нас, в баре никого не было. Это поднимало мне настроение. Словно дорогу расчищало (куда? к чему? к кому?)... Я заявил:
– Чужой город уже не такой чужой, если в нем есть человек, к которому всегда можно заглянуть на огонек и в тепле с ним выпить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
Я возвратился в отель почти бегом, вышагивая по-русски: широко и быстро, забыв свою европейскую походочку.
А здесь - крашеные полы в моем номере трудами веселой философини-поэтессы Дженнет Джонс сверкают чистотой; постель убрана безукоризненно; свежие полотенца благоухают в ванной; на тумбочке у изголовья кровати - свежий букетик незабудок, анютиных глазок и желто-розовой садовой резеды; сегодняшние номера "Times" и "Bathswater Star". Все как обычно, как каждый день, но теперь от этого веет теплом и внезапной надеждой.
Смарагдовые глаза...
_______________
Вот я включил компьютер.
Девушка со смарагдовыми глазами по имени Дженнет Джонс стоит у меня за плечами и смотрит на экран.
Паук
Литвин, Литвин!.. Ты здесь, ты! А не Дженнет Джонс. Ты, ты!.. Может быть, потому и воняет здесь непонятным противным запахом. Перепорхнул сюда из Азовска, промахнув пропасть в тридцать пять лет. На всю жизнь ты, неотвязный, прицепился ко мне, лишив мою жизнь главного...
_______________
Нет, Литвин, я не дам тебе такого удовольствия.
Ничего ты меня не лишил.
На-ка вот кукиш, понюхай, поганец.
_______________
Следует признать: я испытываю некомфортную скованность и неуверенность, приступая к переворачиванию всего того, что связано с тобой. Разговор, который я не намерен более откладывать на потом, пойдет о тебе, паскудник. Ради тебя, может быть, затеяны эти записки. Я за свою жизнь настолько сжился с тобой, что пусть не без усилия, но представляю себе тебя, как будто я это ты и твои мысли возникают не в твоей, а в моей голове.
Мысли путаются.
Испытал ли ты хоть раз в жизни мгновение счастья? Сомневаюсь. Я, конечно, могу представить себе счастье паука, в чьих смертельных, постепенно лишающих жизни объятиях слабеет сопротивление несчастной мухи- а паук кайфует от этого. Вот этот кайф паука и есть его счастье.
Я знаю, что если ты и испытал счастье, то счастье твое было сродни паучьему.
А вот я был счастлив, Литвин. Счастье обрушилось на меня в день норд-оста и подобно норд-осту. Геологические пласты моего подросткового бытия сдвинулись подобно пластам земли, сдвинутым с обжитых за миллиарды неподвижных лет мест и обрушенным в пропасть.
Я испытал первый ласкающий укол счастья на следующий день после вышеописанного приключения моего в вихрях бури.
Под утро, когда мы все спали, утих норд-ост. И после рассвета воссияло лазурное небо, восстало безмятежное солнышко, в мире воцарились блаженное безветрие и колкая тишина. Мути, мглы, призраков - как не бывало. Море в стеклянном спокойствии и ясности блестело под солнечными лучами, широкое, ласковое, чистое...
У нас отменили уроки; для восьмого-десятого классов объявили субботник. С линейки Шура-в-кубе отправил нас домой, велев переодеться в рабочую одежду и к девяти тридцати явиться на школьный двор, к провалу.
Женя работала с нами, и место в нашей цепочке, где она находилась, между Светой Соушек и Пружаной Чеховской, нашей старостой, - сразу сделалось для меня центром вселенной, средоточием магнитных сил, непререкаемо заставлявших меня обращать к нему взоры. Всякий раз, когда наши взгляды встречались, Женя улыбалась. На сердце у меня расцветало.
Улучив минуту, она поинтересовалась, как моя рука. Когда субботник закончился, она заявила, что мы идем к ней домой, после грязной работы мне надо сделать перевязку. Мое цветущее сердце ликовало.
Тебе такое ликование незнакомо, Литвин.
_______________
На первом же шаге я запнулся и едва не сверзился с сыпучей глинистой кучи, но одолел неуместное волнение и уверенно пошел вниз, внимательно глядя пред собою и прочно ставя ногу - словно проделывал это в десятый или сотый раз; ладонь Жени чутко горела в моей ладони.
Наконец я спрыгнул к самой воде и обернулся к Жене. Изящная, как бабочка, она стояла на большом крутолобом валуне; протягивая ей руку, я совсем близко, пугающе близко, увидал ее колени под краем короткой юбки... Она пристально, насмешливо и надменно смотрела на меня с высоты и вдруг медленно соскользнула в мое объятье; дабы вдвоем не оступиться в море, мне пришлось ее тесно прижать к себе.
Крупные черно-белые чайки с ярко-желтыми большими клювами беззвучно и медленно взмывали над расщелинами обрыва, сановно расхаживали по берегу возле воды, снисходительно поклевывая что-то в черных извилистых лентах водорослей на песке... Женя пошевелилась первой, и я встрепенулся и отстранился было, готовый благоговейно подчиниться любому ее желанию, но она не выпустила меня, а с едва слышным вздохом переложила руки мне на плечи, и я увидел близко ее горевшее от смущения и волнения лицо; ее дыхание опахнуло мне щеку; глаза ее были закрыты; я поцеловал ее: осторожно прижался губами к подставленным губам, с ликующе падающим сердцем наслаждаясь их податливой, непередаваемой мягкостью.
От моря, от водорослей, выброшенных на берег, остро пахло неземным, тяжко-пряным: другим, неведомым миром, который скрыт там, под таинственной, под серебристо-палевой, под почти угрожающе неподвижной поверхностью моря.
Женя медленно шла вдоль берега - медленно, тщательно выбирая место, куда поставить ногу; я смотрел на ее мелкие ботиночки с невысокими каблучками, остроносенькие и на шнурочках, смотрел, как она старалась ступать на камешки в песке, но все равно узенькие ботинки легко и часто погружались в песок. Она доверчиво опиралась на мое плечо и ждала, поджав, как птица, маленькую ножку в желтом теплом чулке, пока я, опустившись перед нею на колено, как рыцарь, исполненный любовного умиления, вытряхнув песок, надевал ботиночек на маленькую узкую ножку. Поднявшись с колена, я уже почти властно обнимал ее (еще четверть часа назад это казалось невозможным, немыслимым!), привлекал к себе и покрывал поцелуями ее лицо, и она целовала меня, горячо дыша мне в щеки,- мы не говорили ни слова, мудро опасаясь нечаянно неуместным изреченным звуком нарушить очарование преодоленного мгновения.
Мачта потонувшей баржи, косо торчащая из воды, появилась словно ниоткуда, внезапно, из пустоты: черная, ржавая.
– Что это? - спросила Женя.
Я промямлил что-то невнятное: мол, "железяки какие-то, с войны остались." Женя удовлетворилась этой невнятицей, да еще оступилась на зыбко торчащем из глины камешке, ойкнула... и я с торопливой и преувеличенной старательностью принялся указывать, куда и как ступать; мы пробирались через осыпи - пока не миновали наконец хаос обвалившихся круч и не ступили на ровные, широкие, безопасные пески пионерского пляжа.
...от поцелуев горели и саднили губы. Тесно прижавшись друг к другу, мы сидели на скамеечке пляжного навеса. Навес, по-видимому, едва выдержал натиск норд-оста, потому что одна из опор его похилилась на сторону, отчего угол крыши угрожающе провис.
Моя правая рука крепко обнимала хрупкое плечико Жени; головка Жени с желтым бантом в волосах томно и по-женски доверчиво и властно покоилась на моей груди; от волос и банта пахло духами.
Тихий мартовский денек меж тем беззвучно влекся к вечеру. Небо, ясное с утра, затянулось облаками, и эта облачная пелена постепенно из серебристой превратилась в темно-серую: от земли поднимались сумерки. Море гасло, темнело с каждой минутой, словно хмурилось недовольно.
Женя вдруг высвободилась из объятий, выпрямилась, напряженно устремив взор туда, где быстро темнеющее небо отделялось по безупречно ровной линии от бескрайних черных морских вод, и проговорила скороговоркой, с тревогой:
– Тимон, там кто-то есть...
– Ты что,- попытался усмехнуться я, усилием воли подавив волну побежавших по спине морозных мурашек, - утопленника, что ль, увидела?
– Да нет, ну тебя... Тимон, оттуда кто-то смотрит !
– Откуда?
– Не знаю... оттуда... отовсюду !
– Ну кто может смотреть! - Я, по пути едва не сокрушив головой свисающий край крыши, выбежал из-под навеса навстречу ползущему от моря сумраку.
– Кто ту-у-ут?! - заорал я во всю силу голоса, до срыва, и подскочил к воде. Непроизвольно оглядываясь, крутнулся вокруг себя на полный оборот, краем сознания испуганно отметив, что это не я крутнулся, нелепо пританцовывая, а - меня крутнуло , как будто кто-то подтолкнул меня в плечо.
И высокая громада обрыва, и небо, и море - в ответ молчали, конечно; но мне почудилось, что тишина вокруг неуловимо сгустилась, стала непроницаемой, немой , и все, что окружало меня неживые пески пляжа, навес с сидевшей в его темени Женей (тускло-желтый зыбкий и далекий силуэтик), угадываемый вдалеке мыс Карантинной косы, водная гладь моря, отливающая чернилами, - все вдруг отдалилось страшно и странно, словно я смотрел через обратную сторону бинокля. И это видение с отвратительной быстротой сжалось и заскользило вдаль, все дальше и дальше, и собралось в кристаллически прозрачную каплю, каплей же искажаясь в соответствии с ее формой, а я увидел себя плывущим по взбаламученному морю ранним ветреным утром и одновременно выходящим на берег, на песок возле вот этого самого навеса, а под навесом сидела Женя, только повзрослевшая, незнакомая какая-то: девушка, почти женщина, в белом платье, лицо строго и тревожно, испуганно даже, а глаза, отененные усталостью, заплаканны... Рядом с нею маячила неказистая, смутная фигурка Шуры-в-кубе... И вдруг картинка перебилась, опять вокруг заплескались косматые волны - темно-синие, как всегда утром, и я плыву по этим волнам, и кто-то, шумно хлопая руками по воде и хрипло дыша, плывет следом. Я знаю, что этот кто-то хочет меня догнать, но я будто играю с ним, ибо знаю тоже, что этот кто-то никогда меня не догонит, потому что ему догнать меня не под силу. И в чем, в чем, а в плавании ему меня не одолеть.
Это был ты, Литвин. Ты барахтался за моей спиной.
Это сейчас я знаю, что не кто-то, а ты, проклятый, ничтоже сумняшеся гнался за мною; это сейчас я знаю, что, когда я выбрался на берег ветреным июньским утром после ночи выпускного нашего бала, замерзший и усталый до изнеможения, готовый упасть на песок и ползти, измученная ожиданием и страхом Женя закричала: "А Рома где? Рома?.." Но в тогдашнем видении будущего, настигшем меня в час первого свидания с Женей, некто в серокрыльчатом капюшоне (это его присутствие в пространствах уловила чуткая Женя) в тот вечер не распахнул завесу, лишь отдернул ее слегка и на миг.
Я, когда очнулся и обнаружил себя лежащим навзничь на песке, услышал женин почти возмущенный голосок (нежный по-прежнему, как лепесток цветка: переливчатый, трогательно-ломкий):
– Ну что за шутки, Тимо-о-он? Мне страшно, пошли домой... Хватит!..
Я открыл глаза. Женя стояла коленями в песке, наклонясь надо мною, испуганно глядела мне в лицо и теребила меня за плечо.
...Мы поднимались наверх по деревянной пляжной лестнице в обрыве, чудом уцелевшей при норд-осте, держались за руки и были страшно близки друг другу. Мы часто останавливались на хлипких деревянных ступеньках средь бордовых зарослей тамариска и серых диких маслин и целовались с закрытыми глазами, и оба притаенно, сорванно дышали, и однажды у нее вырвался блаженный стон - и этого стона ей не было стыдно.
Ее давешний испуг миновал - но я все еще слышал плеск синих разлохмаченных волн, и странное видение, явленное мне неизвестно кем и на что, стояло перед моими глазами, и я снова и снова слышал тревожный женечкин лепет: "Тимон, там кто-то есть, оттуда кто-то смотрит!"
_______________
Я застиг себя на том, что давно уже прислушиваюсь и недоумеваю: где же моя merry Jannette? Часы на лестнице пробили уже и четверть двенадцатого, и половину, и три четверти... Раздосадованный: я уже привык к ее пунктуальным вторжениям по утрам (не хочу лукавить: словно свет разливался в моей темноватой комнате от блеска ее глаз и сияния улыбки), я быстро снарядился на свой дежурный полуденный моцион и выскочил в коридор. (Завтрак я таки пропустил.) Меня разбирала непонятная нервная дрожь, сродни лихорадке. Навстречу мне по коридору катила коляску со знакомой шваброй и шампунями откормленная мулатка в розовой униформе; огромные бесформенные горы грудей громоздились на коротконогом тельце, а мясистые иссиня-сливовые губы на толстой физиономии улыбались и что-то насвистывали.
– А мисс Джонс?! - с разгона вонзил я в пространство вокруг нее свой вопрос.
– Мисс Джонс уволилась, сэр... - пролепетала испуганно мулатка, смигнувшая от моего наскока. - Я вместо нее.
От неожиданности я с неуместной фамильярностью посулил мулатке "Бог в помощь!" ("God-speed!"). Видимо, моя оксфордская идиома не употреблялась в Сомерсетшире, потому что мулатка посмотрела на меня своими прекрасными воловьими глазами абсолютно непонимающе.
Пустынная Бэрфорд-стрит пребывала во власти ледяного ветра с Океана. Сыпал плотный мелкий дождь. Редкий прохожий мелькал на мокрых тротуарах. Холод пробирал... Где же, к черту, хваленая мягкость атлантических осеней?
Я раскрыл зонт и, закрываясь им от ветра, как щитом, решительно двинулся к бару Микки.
Рыжий Микки, занятый протиранием стаканов белоснежным полотенцем, встретил меня как старого знакомого.
– Как всегда, кофе, сэр? Может быть, стаканчик грога?
– Подогрей мне портвейну, Микки, - приказал я неожиданно для самого себя.
Еще секунду назад я не намеревался пить. Я вообще пью мало и редко - в отличие от Саввы Арбутова. Тем более портвейн. Тем более подогретый. Я даже не знал, подогревают ли вообще портвейн порядочные люди.
– И двойной "Джек Дэниэлс". Я замерз, Микки, как пес бездомный...
Микки принес заказанное. Видимо, и порядочные люди, знающие, как надо пить портвейн, иногда его подогревали, потому что мой заказ не вызвал у Микки удивления.
Кроме нас, в баре никого не было. Это поднимало мне настроение. Словно дорогу расчищало (куда? к чему? к кому?)... Я заявил:
– Чужой город уже не такой чужой, если в нем есть человек, к которому всегда можно заглянуть на огонек и в тепле с ним выпить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15