https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/nakladnye/na-stoleshnicu/
Михцик громко читал, вернее говоря, выкрикивал по Паульсону текст длинной русской народной сказки о мужике, волке и лисице.
Учитель время от времени поправлял ему ударения.
Между тем в классе гомон все усиливался. Слышались звуки: а, бе, ве, ге, же.
Дети, которые уже знали азбуку, показывали новичкам буквы; некоторые учили товарищей читать по складам, большинство же, глядя для вида в букварь и бормоча что-то под нос, безнадежно скучало.
Прокричав всю сказку, Михцик закрыл книгу, дал ее Пентеку, а сам вышел на середину класса, к доске.
Веховский продиктовал ему арифметическую задачу на умножение.
Михцик написал две крупные цифры, подчеркнул их толстенной чертой, поставил перед множителем знак умножения, на котором можно было бы повесить пальто, и принялся потихоньку шептать про себя, так, однако, что Марцин хорошо его слышал:
– Пятью шесть… тридцать. Пишу кружок, шесть в уме.
Действие умножения Михцик проделывал со страшным трудом и муками. Он краснел, бледнел, мускулы его лица, рук и ног бесцельно производили напряженнейшую работу, словно ученик таскал бревна, рубил дрова или пахал. Но как только он одолевал какие-нибудь пятью шесть и успевал написать ноль, он тотчас вполголоса, чтобы слышал учитель, объяснял производимые действия по-русски.
Но учитель не обращал теперь внимания ни на Михцика, ни на Пентека, который в свою очередь принялся показывать свое искусство, – он не отрываясь, с мертвенным стоицизмом смотрел в окно.
Марцинек, вторично слушая чтение Пентека, вспомнил еврея Зелика, деревенского портного, который часто сидел целыми днями над работой в Гавронках. Перед его глазами встал как живой дряхлый, полуслепой, смешной еврейчик, с вечно заплеванной бородой, вот он сидит и зашивает старый бараний тулуп. Очки, связанные шпагатом, висят у него на кончике носа, игла попадает не в кожу, а в палец, потом в пустоту, потом увязает в чем-то…
Марцинеку хочется от души посмеяться над злоключениями Зелика, над его медлительной возней, но он чувствует на лице слезы тоски и несказанной любви даже к еврею из Гавронок… Неизвестно почему чтение Пентека производит на него такое странное впечатление.
Пентек натыкается на звуки, торопливо ловит их, внезапно, будто ударом кулака, подгоняет один к другому и, навалившись всем корпусом, сталкивает их в кучу. Слышатся странные слова… Вот мальчуган пыхтит:
– Пе… пет… пету… петух…
Марцинек наклоняет голову, затыкает себе рот и, задыхаясь от смеха, шепчет:
– Что за «петух»? Петух!..
Учитель словно просыпается, со злостью несколько раз повторяет это слово к тайной радости всего класса и снова впадает в задумчивость. Наконец, Пентек кончил отвечать урок, тяжело опустился на скамью и принялся обтирать вспотевший лоб.
Веховский открыл журнал и прочел фамилию:
– Варфоломей Капцюх.
К доске вышел мальчик в жалком сукманишке и, видимо, отцовских сапогах, так как двигался с такой ловкостью, словно был обут в два ведра. Маленький Бартек Капцюх, возведенный в школе в звание Варфоломея, развернул свой букварь на краешке учительского столика, взял в грязную руку деревянную указку, прочел все положенные а, бе, ве, ге, де, е, же, зе, шмыгнул несколько раз носом и пошел на место с такой радостью, что, казалось, не чувствовал даже тяжести своих исполинских сапог. Затем был вызван какой-то Викентий, он выложил учителю все свои познания и исчез в толпе.
Это учение продолжалось так долго, что Марцинек чуть не задремал. Он блуждал сонными глазами по стенам, с которых тут и там целыми кусками осыпалась побелка, рассматривал висящие у дверей изображения носорогов и страусов, потом три широкие грязные дорожки между дверями и первой скамьей… Он задыхался в ужасном воздухе класса, ему надоело пыхтение детей, отвечавших учителю русскую азбуку. И все же, несмотря на охватившую его рассеянность, он заметил, что и пан Веховский изрядно скучает. К счастью, за стеной в учительской квартире, пробило одиннадцать часов. Учитель прервал урок, спустился с кафедры и сказал по-польски:
– Теперь мы споем одну чудную русскую песню, ожественную. Будете петь вслед за мной и так же, как я. Девочки тоненько, мальчики пониже. Ну… Да слушать как следует, ухом, а не брюхом.
Он полузакрыл глаза, раскрыл рот и, отбивая пальцами такт, запел:
Коль славен наш господь в Сионе…
В лад с учителем пел Михцик, что-то ревел Пентек, и пытались воспроизвести мотив еще несколько более музыкальных детей. Но так как мелодия была серьезная, а в тех местах народ поет только на мотив веселой плясовой, то дети тотчас сбились на единственный торжественный напев, к которому привыкли их уши в костеле, и принялись дикими голосами выкрикивать:
Святый боже, святый крепкий,
Святый бессмертный…
Несколько раз пану Веховскому приходилось прерывать пение и начинать сначала, так как мотив «Святый боже…» грозил взять верх над «Коль славен». Дело было, очевидно, не в том, чтобы научить детей пению, а в том, чтобы вдолбить, вколотить им в голову русское церковное песнопение. Учителю нужно было преодолеть крестьянскую мелодию, увлечь детей своей мелодией, укрепить ее в их памяти. Поэтому он пел все громче и громче. Марцинек с величайшим недоумением смотрел на это зрелище. Кадык учителя еще сильнее ходил вверх и вниз, его лицо из ярко-красного стало багровым. Жилы на лбу набухли, как веревки, волосы падали на лоб. С закрытыми глазами и разверстым, словно пропасть, ртом, размахивая кулаком, точно колотя по шее невидимого противника, учитель и вправду перекричал хор детских голосов и во всю мочь, благим матом распевал:
Коль славен наш господь в Сионе…
II
В течение своего двухмесячного пребывания в школе Марцинек «достиг в учении изумительных успехов».
Так сообщала в письмах родителям мальчика учительница.
Марцинек и вправду, умел уже читать (ясное дело – по-русски), писать диктовку, решать «задачки» на четыре действия арифметики и приступил даже к упражнениям в обоих разборах: этимологическом и синтаксическом.
Этим разборам пан Веховский уделял особое внимание. Ежедневно в два часа пополудни он начинал урок с Марнинеком. Мальчик читал какой-нибудь отрывок, затем рассказывал содержание прочитанного и делал это до того смешно, так варварски калечил слова, что приводил в веселое настроение самого учителя.
Тотчас вслед за чтением шли разборы, которые если и можно было с чем-нибудь сравнить, то разве с упорными попытками строгать мокрое осиновое дерево тупым ножом.
Подлинную трудность представляла для маленького Боровича арифметика. Мальчуган соображал довольно хорошо, хотя и не слишком быстро, но одновременно производить арифметические действия и овладевать тайной русской речи было для него непосильным бременем.
В тот момент, когда он уже начинал понимать задачу в целом, когда уже изумлялся и радовался наглядности счета, всё спутывали названия. Вместо того, чтобы увлечь ум мальчугана понятным объяснением арифметических действий, вместо того чтобы показать ему сущность предмета, в которой, казалось бы, и было все дело, пан Веховский принужден был направлять все усилия на то, чтобы запечатлеть в памяти ученика только названия различных предметов. Начало формирования детского ума, который впервые овладевает неизвестными доселе понятиями, этот воистину возвышенный акт, благородный труд сознания был в Овчарах трудом непосильным, зачастую превращался в подлинную и, что хуже всего, бесцельную пытку.
Когда маленький Борович случайно терял нить рассуждения, он машинально повторял вслед за педагогом названия, сочетания и формулы. Подгоняемый вопросами, понимает ли он, помнит ли, хорошо ли знает, он отвечал утвердительно, а когда спрашивали по существу, отвечал наугад.
Случались дни, когда уроки, арифметики были для него непонятны с начала до конца. Тогда его охватывал страх, проистекающий из полуосознанного убеждения, что он лжет, что учится неохотно, что нарочно огорчает родителей, совсем их не любит… И на лбу у мальчика проступал холодный пот, а мозг словно облепляла корка засохшего ила.
Учитель уже уходил далеко вперед, говорил о другом, спрашивал о чем-то новом, а Марцинек, переминаясь с ноги на ногу и сжимая колени, напряженно вспоминал какое-нибудь слово, вдруг каменной глыбой свалившееся на пути его рассуждения. Мозг его был не в состоянии выполнять две работы разом, поэтому арифметическое мышление принуждено было отступать на второй план перед вопросами о значении того или другого слова. Особое искусство представлял русский диктант. Пан Веховский ежедневно повторял Марцинеку, что ученик, который сделает три ошибки на одной странице диктанта, не будет принят в приготовительный класс. Марцинек клялся в душе, что не сделает трех ошибок на странице диктанта. Он старался вовсю – но результат был ничтожен. Голова у него шла кругом от сомнений, следует ли здесь писать «ять», или «е», память работала тяжко и неосмысленно, а так как педагог не мог указать ему основные принципы правописания, не изложив предварительно грамматики, бедный Марцин делал на странице по тридцать, сорок и более чудовищных ошибок. Он учил наизусть русскую грамматику и стихи. Зубрежка стихов всегда происходила перед обедом.
В сущности наибольших успехов Марцинек достиг в катехизисе ксендза Путятыцкого и в каллиграфии. Его можно было разбудить в полночь и спросить: «Чему должно поучать нас то, что бог есть милостивый и справедливый судья?» И он единым духом, не задумываясь и не колеблясь, ответил бы: «Из того, что бог есть милостивый и справедливый судья, мы должны выводить поучение, что…» и т. д. и т. п.
Упражняться в каллиграфии он любил самостоятельно, на собственный страх и риск. Каллиграфия до известной степени заменяла ему физические упражнения, прогулки и беготню. Учитель неоднократно замечал, как он самозабвенно царапает огромные кривые буквы то мелом на школьной доске, то пером на страницах старых тетрадей. Как первый, так и второй способ упражнения в столь благородном и необходимом искусстве побуждал Марцинека высовывать язык и шмыгать носом. Со временем царапанье в тетрадях было ему запрещено ввиду того, что, занимаясь этой деятельностью, он пачкал чернилами руки, манжеты куртки и сорочки, а иной раз и кончик носа, что увеличивало расходование учительского мыла и в договоре с родителями Марцинека предусмотрено не было. Играть с деревенскими мальчиками ему также не разрешали из соображений так называемой благовоспитанности. И он все время сидел в комнате и занимался своим образованием. Сам Веховский преподавал в классе или где-то пропадал, жена его кричала на прислуживающую в кухне девку, а маленькая Юзя обычно упражнялась в искусстве месить галушки, а то и чистить картошку. Марцинек сидел на диванчике под окном и бормотал. А когда грамматика окончательно ему надоедала, он продолжал для вида благонравно бормотать, глазея сквозь стекла на свет божий.
Окна выходили в поля. Там уже кончались холмы и леса, и поля эти были гладкие, как стол; насколько хватало глаз, земля была завалена глубоким снегом. Ни деревушки, ни даже одинокой избы не видно было на этой равнине. На расстоянии приблизительно трех верст чернел ряд обнаженных деревьев и серели какие-то заросли. Там был обширный пруд, поросший тростником, но и он в эту пору слился и сравнялся со снежной равниной. Во время оттепели сквозь снег проступали борозды пашни; только этот пейзаж и разнообразил жизнь Марцинека и был его единственным развлечением. Оттепели случались нечасто, а за ними наступали метели и морозы. Снова застывали и мертвели просторы. Для живого мальчика было что-то безгранично тоскливое в этом чуждом пейзаже. Вид монотонной равнины странно сливался со скукой, притаившейся между страницами русской грамматики. Ни этого пейзажа, ни грамматических мистерий он одинаково не мог постичь. Если бы его спросили, что это такое и как называется это спокойное, скучное пространство, он без колебания ответил бы, что это имя существительное.
Целых два месяца ни отец, ни мать не навещали Марцинека. Его решили закалить, дисциплинировать, не развивать в нем склонности к телячьим нежностям. Один только раз пани Веховская повела Боровича и Юзю на прогулку. По дороге, проложенной в глубоком снегу, они пошли за деревню, поднялись на гору, поросшую старым лесом. На опушке леса особняком высились огромные пихты, бросавшиеся в глаза даже с большого расстояния. Был чудесный морозный день; в чистом воздухе видны были далекие-далекие окрестности. Остановившись возле этих одиноких пихт, Марцинек бросил взгляд на юг и увидел гору, у подножия которой были расположены Гавронки, где он родился и вырос. На фоне однообразной снежной пелены выделялись темно-голубым цветом сплошные заросли можжевельника. Горб вершины четко рисовался на розовеющем с запада небе. Мальчик вдруг громко и от всего сердца заплакал.
Длинная, ворчливая, полная непонятных выражений нотация учительницы увенчала эту единственную прогулку Марцина.
В первых днях марта пан Веховский, вернувшись из соседнего местечка, привез известие, от которого, можно сказать, содрогнулись стены школьного здания. С обмерзшими усами вошел он в комнату и, не стряхнув даже снег с сапог, сказал:
– На этой неделе приедет инспектор!
В его голосе было нечто до такой степени странное и ужасающее, что затрепетали все присутствующие, не исключая Марцинека, Юзи и Малгоси, хотя они не могли понять, что, собственно, эта фраза может означать.
Пани Веховская побледнела и качнулась на стуле. Ее большие жирные губы вздрогнули, а руки беспомощно упали на стол.
– Кто тебе сказал? – спросила она сдавленным голосом.
– Да Палышевский, кто же еще? – ответил учитель, разматывая шарф.
С этого мгновения во всем доме воцарились тревога и молчание.
Малгося, неведомо почему, ходила на цыпочках. Юзя целыми часами горько плакала по углам, а Марцинек с ужасом и не без некоторого любопытства ждал каких-то сверхъестественных явлений.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31