https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/uglovye/
«Хорошо, Игорь, играешь, но до отца тебе далеко!»
Отец был известным актером-любителем на комические роли. Он играл Аркашку, Расплюева, Кочкарева и другие подобные роли. Он был очень маленького роста, с маленькой рыжеватой бородкой и усами, с лицом русского склада, но вместе с тем очень похож на Диккенса. Несмотря на маленький рост, он был пропорционально сложен и даже несколько комично-изящен. Очень жаль, что он не стал актером. Мне кажется, что он был бы очень большим мастером, вроде русского Чаплина.
Совсем маленьким я видел, как он играл в Охотничьем клубе (ныне Кремлевская больница и столовая на улице Калинина) Расплюева. Играл он в очень мягкой манере, с тончайшими юмористическими оттенками, нюансами и интонациями, в старой благородной манере мастеров Малого театра, вроде замечательного Михаила Провыча Садовского. В той сцене, где ему задавал потасовку Кречинский, бросая его на диван, я не выдержал и из зрительного зала поднял крик: «Не смей бить папу!»
На сцене я отца видел только в роли Расплюева, и то лишь до того места, где его бросали на диван, так как меня увели. Но я прекрасно помню манеру отца читать Чехова, Горбунова, Гоголя и Диккенса. Для него было отдыхом читать вслух за вечерним чаем любимые произведения. Он как бы передавал их мне со всей своей любовью, вкусом и тонкостями большого художника.
Весь Гоголь, с «Ревизором» и «Женитьбой», с «Мертвыми душами», рассказами и повестями, рассказы Горбунова, рассказы и повести Чехова, стихи Некрасова, Никитина и Кольцова, весь Лесков и наконец Диккенс («Давид Копперфильд» и «Пиквикский клуб»), Марк Твен, Джером К. Джером – все это было прочитано им вслух.
Однако Пушкина и Лермонтова он почти не читал вслух, так как большая часть их произведений была не для его амплуа. Помню только пушкинские сказки и лермонтовского «Купца Калашникова».
Трудно передать то значение, какое имело для меня его чтение. Отец занимался со мной, когда я для детского спектакля готовил роль царя Вакулы в «Трумфе», учил меня читать басни и «Выезд ямщика» Никитина. Он часто говорил мне, что в наш век надо будет все больше и больше владеть ораторским искусством, а если хочешь быть хорошим оратором, то надо уметь хорошо и выразительно читать, чтобы в дальнейшем владеть искусством звучащего слова. При этом он говорил, что не хотел бы, чтобы эти занятия разжигали во мне желание идти на сцену, они никоим образом не должны служить этой цели. Но, невольно увлекаясь, он сам становился на этих занятиях художником и, конечно, прививал мне любовь к моему будущему призванию.
Как сейчас, вижу фигурку отца, читающего то «Вечера на хуторе близ Диканьки», то чеховского «Унтера Пришибеева» или, поджав под себя ноги на диванчике, он задушевно читает про маленького Давида Копперфильда. Изредка он, прерывая чтение, прихлебывает из стакана крепкий чай и с увлечением обсасывает усы. Как любил я потом втихомолку допивать эти остатки особого, крепкого папиного чая.
Знакомя меня и сестру с бессмертными творениями великих писателей, отец незаметно – не знаю, сознательно ли, – развивал любовь мою к юмору. Он читал рассказы и наших современных юмористов: Аверченко, Теффи – и английских: «Трое в одной лодке, не считая собаки» Джером К. Джерома, рассказы Джекобса и другие. Он сумел меня увлечь своей любовью к комическому и успел сводить и на Давыдова, и на Варламова, и даже повел меня, маленького мальчика, в сад «Аквариум» посмотреть выступавшего там Сергея Сокольского и на французского эксцентрика Мильтона. С ним же я ходил на «Вампуку» в «Кривом зеркале» и на «Хор братьев Зайцевых». Так он показывал мне все, что было, по его мнению, интересно, художественно и примечательно в мире юмористики. Но и в самом раннем детстве юмор привлекал мое внимание. «Степка-растрепка», «Макс и Мориц» Буша, «Мышки-плутишки» с прекрасными живыми иллюстрациями нестригущихся мальчиков, мальчиков с длинными ногтями, везущих свой нос на тачке, до сих пор у меня в памяти. Такие книжки юмористического характера были моими любимыми книжками.
Не могу не пожалеть, что мало у нас сейчас подобных забавных книг для малышей.
Любовь к юмору, подогреваемая отцом, бурно росла и превращалась в страстное увлечение. В первых классах гимназии я забирал в библиотеке и «заглатывал» комплекты «Сатирикона» и «Будильника». Я отыскивал в библиотеке и знал всех юмористов, вплоть до Лейкина, которого мы с отцом не очень любили. Появился новый «Сатирикон» для маленьких – журнал «Галчонок». Он стал любимейшей моей игрушкой. Особенно приятно было купить в газетном киоске свой, не библиотечный, новый номер журнала – свежий, заманчивый, пахнущий типографской краской. Появилась страсть и к другим журналам: к «Огоньку», к «Иллюстрированной копейке» и даже к «Синему журналу». С малолетства я уже знал, что «Сатирикон», «Галчонок» и «Синий журнал» – продукты одного и того же предприимчивого, ловкого издательства «Корнфельдт», которое стало моим любимым издательством.
Я был объят журналистской и издательской страстью не меньше, чем театральной во времена «Киу-Сиу». Я начал издавать свои журналы и, разумеется, свои собственные сочинения.
Я хотел, чтобы хотя бы один из всех мною издаваемых журналов печатался настоящим набором, в настоящей типографии, с настоящим тиражом. Игрушечный набор резиновых букв под названием «Гуттенберг» меня не удовлетворял. Получалось не по-всамделишному. Я не верил матери, что типографские издания стоят безумных денег.
Я потащил ее в настоящую типографию, и только хозяин типографии смог убедить меня, что напечатание моих произведений для меня еще менее доступно, чем покупка лошади во времена «Киу-Сиу». Однако страсть к журнальной деятельности надолго осталась у меня и, несмотря на то что как раз в это время наступил мой спортивный период, я до самого окончания гимназии выпускал там журнал-газету «Разный род».
Это была юмористическая газета, откликавшаяся на всю гимназическую злобу дня. Серьезными там были только спортивные известия. В газете этой допускались некоторые вольности и даже фривольности, которые уже вошли в традицию этого «Разного рода». Взрослым эта газета не показывалась.
Но к тринадцати-четырнадцати годам, в критическом в некотором отношении возрасте, все журналы, кроме «Разного рода» и в ярко-красных и желтых обложках выпусков Пинкертона и Холмса, все чтения, увлечение театром и даже кинематографом – все было отброшено ради спорта.
Как тут не заволноваться отцу с матерью. Я напомню читателю, что спорт в то время не был таким уважаемым делом и занятием, как теперь. К футболу, например, отношение было крайне критическое. «Из головы все ушло в ноги», – говорили тогда. А поездки на футбольные поля «Зекаэс», «Эскаэс», «Унион» на трамвайных колбасах, свистки, улюлюканье и хулиганство публики, крики: «Рефери жулик!», «Рефери на мыло!» – все это приводило родителей, интеллигентных родителей, в отчаяние. «И это дети интеллигентных родителей!» – говорил наш попечитель Александр Ефимович Флеров, разбирая хулиганские выходки гимназистов в стенах и вне стен гимназии.
А выходки эти множились и принимали угрожающий характер. Помню, как после одного некрасивого и ничем не оправданного проступка, о котором мне стыдно рассказывать, был в гимназию срочно вызван отец, и я был исключен на два месяца. Так постепенно становился я несносным и нетерпимым подростком.
Не хочется долго останавливаться на неблаговидных подробностях моего поведения и на моей очень часто проявлявшейся неблагодарности к отцу и матери. Скоро, очень скоро пришлось мне пожалеть об этом! Всю жизнь с горечью вспоминал я о моем безрассудстве и глупости тех лет. До сих пор у меня в памяти случай, который произошел года за три до смерти отца.
На даче, на террасе, за обедом, я, придравшись к матери, грубо оттолкнул от себя тарелку с едой. Тарелка полетела в окно, на землю. В сотую долю секунды я почувствовал, что перехватил лишнего. Я метнул взгляд на отца и увидел, как он изменился в лице. Он вскочил из-за стола и бросился ко мне. Никогда в жизни он не бил меня! Я соскочил с террасы и побежал. Отец с больным сердцем (через три года он умер от сердечной болезни) бросился бежать за мной изо всех своих сил. Но я был спортсменом. Все эти дни я как раз тренировался в «беге на сто метров». Отец не догнал меня. Задыхаясь, он упал ничком на траву и застонал от боли и от обиды. Я смотрел на него и ком отчаяния и жалости сдавил мне горло. Мне казалось, что он умирает… Я просил прощения, слезы лились у меня, слезы раскаяния от моего поступка, от страдания отца, от моей глупости, от всего того, что произошло. До сих пор мне стыдно и непонятно, как мог я вести себя таким образом. Ведь таким поведением я подкашивал здоровье и приближал кончину самых дорогих и близких мне людей. Они воспитывали меня свободно, привили мне столь дорогую для меня теперь любовь к свободе и независимости, а я тогда, незрелый в этой свободе, глупый и избалованный, отнимал за все это у них преждевременно жизнь! Только один учиненный мною скандал был воспринят моими родителями несколько добродушно, и такому скандалу они, пожалуй, даже несколько обрадовались. Но об этом я пишу в следующей главе.
Глава IV
Свежий воздух. «Вясна ядёть!!». Дамская хоккейная команда «Имряк». Я в спортивном зените. Знаменательный скандал. Подкравшийся театр. Первый разговор о нашей молодежи, театральной критике и сценических мгновениях
Однако как увлекательно шла или, верней, галопировала моя жизнь на спортивном поприще!
Так увлекательно, что хочется вернуться с тобой, читатель, ненадолго на Петровку, с ее прудом-катком и теннисными кортами, на милые Воробьевы горы, на зимние станции-дачи «Могливс» и яхт-клуба, покататься с тобой на длинных санях «бобслей», которые лихо проносятся от чайной Крынкина, летят дальше со свистом, окутанные снежной пылью, взметаясь на вираже, стремительно свергаются с последнего спуска и катятся по льду Москвы-реки – аж до другого берега! Я показал себя таким неприятным и пустым барчуком в последней главе, что хочется взять тебя, читатель, за руку и вывести на свежий воздух, прежде чем рассказать тебе о новом скандале и вытекающих из него событиях. Хочется показать тебе и хоккейный матч яхт-клуба с «Унионом», прийти после этого славного состязания к нам домой, в Хлебный переулок, где мама напоит нас чаем с кизиловым вареньем, а потом зайдет папа с приема больных и поведет нас с тобой посмотреть великого артиста Варламова.
Свежий воздух! Как он нужен нам! И как мало мы его ценим. Нет жизни без дыхания. С дыхания начинается жизнь. В дыхании – первые ее радости. Человек так привык, что он дышит, что он теряет ощущение радости и своего наслаждения дыханием. Наслаждение вдохнуть всеми своими легкими свежий воздух! Будь то воздух солнечного морозного дня, или зимний воздух, смягченный и увлажненный миллионами падающих снежинок, или свежий воздух ветра морского прибоя, бьющий в лицо и доносящий своими порывами запах водорослей и неясные ароматы моря, или воздух соснового леса в знойный летний день, или несущий то степные ароматы трав, то влажное дыхание подмосковного грибного прелого леса, или студеный чистый воздух простора снежных гор, или дрожащий октябрьский воздух, который колеблется над южным морем, уже усталым и остывающим после знойного лета.
В те годы мы найдем в зимний воскресный день снежный, пахнущий свежевыстиранным бельем чистый воздух и над Воробьевыми горами, где целый день будем лазить вверх и спускаться на лыжах вниз, делать повороты, прыгать с небольших трамплинов, глазеть, как состязаются настоящие прыгуны и как флажками отмечаются их успехи и небывалые по тому времени двадцати– и тридцатиметровые прыжки.
После восьми—десяти часов пребывания на воздухе мы, сняв лыжи, с пылающими лицами, удивительно легкой походкой дойдем до трамвайной остановки и на трамвайном прицепе поздно вечером возвратимся домой, голодные, как волки, уже усталые и сразу разморенные и разомлевшие от домашнего тепла и пищи. Трудно закончить оставшиеся уроки. Глаза слипаются, голова не варит, валишься в постель, валишься и валишься куда-то дальше, и вдруг сразу проваливаешься в беспробудный сон до серенького понедельничного утра, когда надо, наскоро пробежав за чаем недоделанные уроки, поспешать Мерзляковским переулком во Флеровскую гимназию.
В гимназии есть, конечно, для меня свои обычные гимназические интересы, заключающиеся главным образом в юморе и иронически-шутливом отношении ко всему там происходящему: изобретение новых типов шпаргалок к алгебраическим классным работам, отвлечение преподавателя различными вопросами. Дело заключается в том, чтобы задавать ему ряд таких занимательных вопросов по его предмету, которые заставят его тут же отвечать на них с увлечением до тех пор, пока не позвонит звонок на перемену, и тогда мы спасены от вызовов к доске и ответов на заданные уроки.
На уроке физики пристаешь к доброму Борису Федоровичу: «Борис Федорович, покажите ж опыты».
На переменах, оставаясь дежурным в классе, бросаешь снежками, собранными с подоконников, в прохожих. С уважением глядишь на Хрущева Николая, который не ходит на уроки Закона Божьего. Он как-то нарисовал на склеенных листах ватманской бумаги громадную схему Старого Завета. Аналогичные схемы рисовать любил наш историк. Инициативный Хрущев перенес этот метод на Закон Божий. Наш добрый батюшка, отец Александр, был так тронут такой инициативой, что уже второй год терпит отсутствие Хрущева на уроках, тем более что на вопрос: «Хрущев здесь?» – ему отвечают: «Нет, он теперь срочно готовит схему Нового Завета».
Едва прозвонит звонок на большую перемену, с ревом, визгом и восторгом несется и рвется из всех классов, со всех четырех этажей вниз в раздевалку и в столовую, скользя по перилам, грохоча по лестницам, прыгая через восемь ступенек, лавина «детей интеллигентных родителей».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Отец был известным актером-любителем на комические роли. Он играл Аркашку, Расплюева, Кочкарева и другие подобные роли. Он был очень маленького роста, с маленькой рыжеватой бородкой и усами, с лицом русского склада, но вместе с тем очень похож на Диккенса. Несмотря на маленький рост, он был пропорционально сложен и даже несколько комично-изящен. Очень жаль, что он не стал актером. Мне кажется, что он был бы очень большим мастером, вроде русского Чаплина.
Совсем маленьким я видел, как он играл в Охотничьем клубе (ныне Кремлевская больница и столовая на улице Калинина) Расплюева. Играл он в очень мягкой манере, с тончайшими юмористическими оттенками, нюансами и интонациями, в старой благородной манере мастеров Малого театра, вроде замечательного Михаила Провыча Садовского. В той сцене, где ему задавал потасовку Кречинский, бросая его на диван, я не выдержал и из зрительного зала поднял крик: «Не смей бить папу!»
На сцене я отца видел только в роли Расплюева, и то лишь до того места, где его бросали на диван, так как меня увели. Но я прекрасно помню манеру отца читать Чехова, Горбунова, Гоголя и Диккенса. Для него было отдыхом читать вслух за вечерним чаем любимые произведения. Он как бы передавал их мне со всей своей любовью, вкусом и тонкостями большого художника.
Весь Гоголь, с «Ревизором» и «Женитьбой», с «Мертвыми душами», рассказами и повестями, рассказы Горбунова, рассказы и повести Чехова, стихи Некрасова, Никитина и Кольцова, весь Лесков и наконец Диккенс («Давид Копперфильд» и «Пиквикский клуб»), Марк Твен, Джером К. Джером – все это было прочитано им вслух.
Однако Пушкина и Лермонтова он почти не читал вслух, так как большая часть их произведений была не для его амплуа. Помню только пушкинские сказки и лермонтовского «Купца Калашникова».
Трудно передать то значение, какое имело для меня его чтение. Отец занимался со мной, когда я для детского спектакля готовил роль царя Вакулы в «Трумфе», учил меня читать басни и «Выезд ямщика» Никитина. Он часто говорил мне, что в наш век надо будет все больше и больше владеть ораторским искусством, а если хочешь быть хорошим оратором, то надо уметь хорошо и выразительно читать, чтобы в дальнейшем владеть искусством звучащего слова. При этом он говорил, что не хотел бы, чтобы эти занятия разжигали во мне желание идти на сцену, они никоим образом не должны служить этой цели. Но, невольно увлекаясь, он сам становился на этих занятиях художником и, конечно, прививал мне любовь к моему будущему призванию.
Как сейчас, вижу фигурку отца, читающего то «Вечера на хуторе близ Диканьки», то чеховского «Унтера Пришибеева» или, поджав под себя ноги на диванчике, он задушевно читает про маленького Давида Копперфильда. Изредка он, прерывая чтение, прихлебывает из стакана крепкий чай и с увлечением обсасывает усы. Как любил я потом втихомолку допивать эти остатки особого, крепкого папиного чая.
Знакомя меня и сестру с бессмертными творениями великих писателей, отец незаметно – не знаю, сознательно ли, – развивал любовь мою к юмору. Он читал рассказы и наших современных юмористов: Аверченко, Теффи – и английских: «Трое в одной лодке, не считая собаки» Джером К. Джерома, рассказы Джекобса и другие. Он сумел меня увлечь своей любовью к комическому и успел сводить и на Давыдова, и на Варламова, и даже повел меня, маленького мальчика, в сад «Аквариум» посмотреть выступавшего там Сергея Сокольского и на французского эксцентрика Мильтона. С ним же я ходил на «Вампуку» в «Кривом зеркале» и на «Хор братьев Зайцевых». Так он показывал мне все, что было, по его мнению, интересно, художественно и примечательно в мире юмористики. Но и в самом раннем детстве юмор привлекал мое внимание. «Степка-растрепка», «Макс и Мориц» Буша, «Мышки-плутишки» с прекрасными живыми иллюстрациями нестригущихся мальчиков, мальчиков с длинными ногтями, везущих свой нос на тачке, до сих пор у меня в памяти. Такие книжки юмористического характера были моими любимыми книжками.
Не могу не пожалеть, что мало у нас сейчас подобных забавных книг для малышей.
Любовь к юмору, подогреваемая отцом, бурно росла и превращалась в страстное увлечение. В первых классах гимназии я забирал в библиотеке и «заглатывал» комплекты «Сатирикона» и «Будильника». Я отыскивал в библиотеке и знал всех юмористов, вплоть до Лейкина, которого мы с отцом не очень любили. Появился новый «Сатирикон» для маленьких – журнал «Галчонок». Он стал любимейшей моей игрушкой. Особенно приятно было купить в газетном киоске свой, не библиотечный, новый номер журнала – свежий, заманчивый, пахнущий типографской краской. Появилась страсть и к другим журналам: к «Огоньку», к «Иллюстрированной копейке» и даже к «Синему журналу». С малолетства я уже знал, что «Сатирикон», «Галчонок» и «Синий журнал» – продукты одного и того же предприимчивого, ловкого издательства «Корнфельдт», которое стало моим любимым издательством.
Я был объят журналистской и издательской страстью не меньше, чем театральной во времена «Киу-Сиу». Я начал издавать свои журналы и, разумеется, свои собственные сочинения.
Я хотел, чтобы хотя бы один из всех мною издаваемых журналов печатался настоящим набором, в настоящей типографии, с настоящим тиражом. Игрушечный набор резиновых букв под названием «Гуттенберг» меня не удовлетворял. Получалось не по-всамделишному. Я не верил матери, что типографские издания стоят безумных денег.
Я потащил ее в настоящую типографию, и только хозяин типографии смог убедить меня, что напечатание моих произведений для меня еще менее доступно, чем покупка лошади во времена «Киу-Сиу». Однако страсть к журнальной деятельности надолго осталась у меня и, несмотря на то что как раз в это время наступил мой спортивный период, я до самого окончания гимназии выпускал там журнал-газету «Разный род».
Это была юмористическая газета, откликавшаяся на всю гимназическую злобу дня. Серьезными там были только спортивные известия. В газете этой допускались некоторые вольности и даже фривольности, которые уже вошли в традицию этого «Разного рода». Взрослым эта газета не показывалась.
Но к тринадцати-четырнадцати годам, в критическом в некотором отношении возрасте, все журналы, кроме «Разного рода» и в ярко-красных и желтых обложках выпусков Пинкертона и Холмса, все чтения, увлечение театром и даже кинематографом – все было отброшено ради спорта.
Как тут не заволноваться отцу с матерью. Я напомню читателю, что спорт в то время не был таким уважаемым делом и занятием, как теперь. К футболу, например, отношение было крайне критическое. «Из головы все ушло в ноги», – говорили тогда. А поездки на футбольные поля «Зекаэс», «Эскаэс», «Унион» на трамвайных колбасах, свистки, улюлюканье и хулиганство публики, крики: «Рефери жулик!», «Рефери на мыло!» – все это приводило родителей, интеллигентных родителей, в отчаяние. «И это дети интеллигентных родителей!» – говорил наш попечитель Александр Ефимович Флеров, разбирая хулиганские выходки гимназистов в стенах и вне стен гимназии.
А выходки эти множились и принимали угрожающий характер. Помню, как после одного некрасивого и ничем не оправданного проступка, о котором мне стыдно рассказывать, был в гимназию срочно вызван отец, и я был исключен на два месяца. Так постепенно становился я несносным и нетерпимым подростком.
Не хочется долго останавливаться на неблаговидных подробностях моего поведения и на моей очень часто проявлявшейся неблагодарности к отцу и матери. Скоро, очень скоро пришлось мне пожалеть об этом! Всю жизнь с горечью вспоминал я о моем безрассудстве и глупости тех лет. До сих пор у меня в памяти случай, который произошел года за три до смерти отца.
На даче, на террасе, за обедом, я, придравшись к матери, грубо оттолкнул от себя тарелку с едой. Тарелка полетела в окно, на землю. В сотую долю секунды я почувствовал, что перехватил лишнего. Я метнул взгляд на отца и увидел, как он изменился в лице. Он вскочил из-за стола и бросился ко мне. Никогда в жизни он не бил меня! Я соскочил с террасы и побежал. Отец с больным сердцем (через три года он умер от сердечной болезни) бросился бежать за мной изо всех своих сил. Но я был спортсменом. Все эти дни я как раз тренировался в «беге на сто метров». Отец не догнал меня. Задыхаясь, он упал ничком на траву и застонал от боли и от обиды. Я смотрел на него и ком отчаяния и жалости сдавил мне горло. Мне казалось, что он умирает… Я просил прощения, слезы лились у меня, слезы раскаяния от моего поступка, от страдания отца, от моей глупости, от всего того, что произошло. До сих пор мне стыдно и непонятно, как мог я вести себя таким образом. Ведь таким поведением я подкашивал здоровье и приближал кончину самых дорогих и близких мне людей. Они воспитывали меня свободно, привили мне столь дорогую для меня теперь любовь к свободе и независимости, а я тогда, незрелый в этой свободе, глупый и избалованный, отнимал за все это у них преждевременно жизнь! Только один учиненный мною скандал был воспринят моими родителями несколько добродушно, и такому скандалу они, пожалуй, даже несколько обрадовались. Но об этом я пишу в следующей главе.
Глава IV
Свежий воздух. «Вясна ядёть!!». Дамская хоккейная команда «Имряк». Я в спортивном зените. Знаменательный скандал. Подкравшийся театр. Первый разговор о нашей молодежи, театральной критике и сценических мгновениях
Однако как увлекательно шла или, верней, галопировала моя жизнь на спортивном поприще!
Так увлекательно, что хочется вернуться с тобой, читатель, ненадолго на Петровку, с ее прудом-катком и теннисными кортами, на милые Воробьевы горы, на зимние станции-дачи «Могливс» и яхт-клуба, покататься с тобой на длинных санях «бобслей», которые лихо проносятся от чайной Крынкина, летят дальше со свистом, окутанные снежной пылью, взметаясь на вираже, стремительно свергаются с последнего спуска и катятся по льду Москвы-реки – аж до другого берега! Я показал себя таким неприятным и пустым барчуком в последней главе, что хочется взять тебя, читатель, за руку и вывести на свежий воздух, прежде чем рассказать тебе о новом скандале и вытекающих из него событиях. Хочется показать тебе и хоккейный матч яхт-клуба с «Унионом», прийти после этого славного состязания к нам домой, в Хлебный переулок, где мама напоит нас чаем с кизиловым вареньем, а потом зайдет папа с приема больных и поведет нас с тобой посмотреть великого артиста Варламова.
Свежий воздух! Как он нужен нам! И как мало мы его ценим. Нет жизни без дыхания. С дыхания начинается жизнь. В дыхании – первые ее радости. Человек так привык, что он дышит, что он теряет ощущение радости и своего наслаждения дыханием. Наслаждение вдохнуть всеми своими легкими свежий воздух! Будь то воздух солнечного морозного дня, или зимний воздух, смягченный и увлажненный миллионами падающих снежинок, или свежий воздух ветра морского прибоя, бьющий в лицо и доносящий своими порывами запах водорослей и неясные ароматы моря, или воздух соснового леса в знойный летний день, или несущий то степные ароматы трав, то влажное дыхание подмосковного грибного прелого леса, или студеный чистый воздух простора снежных гор, или дрожащий октябрьский воздух, который колеблется над южным морем, уже усталым и остывающим после знойного лета.
В те годы мы найдем в зимний воскресный день снежный, пахнущий свежевыстиранным бельем чистый воздух и над Воробьевыми горами, где целый день будем лазить вверх и спускаться на лыжах вниз, делать повороты, прыгать с небольших трамплинов, глазеть, как состязаются настоящие прыгуны и как флажками отмечаются их успехи и небывалые по тому времени двадцати– и тридцатиметровые прыжки.
После восьми—десяти часов пребывания на воздухе мы, сняв лыжи, с пылающими лицами, удивительно легкой походкой дойдем до трамвайной остановки и на трамвайном прицепе поздно вечером возвратимся домой, голодные, как волки, уже усталые и сразу разморенные и разомлевшие от домашнего тепла и пищи. Трудно закончить оставшиеся уроки. Глаза слипаются, голова не варит, валишься в постель, валишься и валишься куда-то дальше, и вдруг сразу проваливаешься в беспробудный сон до серенького понедельничного утра, когда надо, наскоро пробежав за чаем недоделанные уроки, поспешать Мерзляковским переулком во Флеровскую гимназию.
В гимназии есть, конечно, для меня свои обычные гимназические интересы, заключающиеся главным образом в юморе и иронически-шутливом отношении ко всему там происходящему: изобретение новых типов шпаргалок к алгебраическим классным работам, отвлечение преподавателя различными вопросами. Дело заключается в том, чтобы задавать ему ряд таких занимательных вопросов по его предмету, которые заставят его тут же отвечать на них с увлечением до тех пор, пока не позвонит звонок на перемену, и тогда мы спасены от вызовов к доске и ответов на заданные уроки.
На уроке физики пристаешь к доброму Борису Федоровичу: «Борис Федорович, покажите ж опыты».
На переменах, оставаясь дежурным в классе, бросаешь снежками, собранными с подоконников, в прохожих. С уважением глядишь на Хрущева Николая, который не ходит на уроки Закона Божьего. Он как-то нарисовал на склеенных листах ватманской бумаги громадную схему Старого Завета. Аналогичные схемы рисовать любил наш историк. Инициативный Хрущев перенес этот метод на Закон Божий. Наш добрый батюшка, отец Александр, был так тронут такой инициативой, что уже второй год терпит отсутствие Хрущева на уроках, тем более что на вопрос: «Хрущев здесь?» – ему отвечают: «Нет, он теперь срочно готовит схему Нового Завета».
Едва прозвонит звонок на большую перемену, с ревом, визгом и восторгом несется и рвется из всех классов, со всех четырех этажей вниз в раздевалку и в столовую, скользя по перилам, грохоча по лестницам, прыгая через восемь ступенек, лавина «детей интеллигентных родителей».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12