https://wodolei.ru/brands/Vitra/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Все, что было сейчас на сцене, – это совсем другое, а то подводное царство, которое я видел, оно не могло превратиться в тряпки и по нему не могли ходить рабочие. Оно не могло быть разрушено! Оно, конечно, осталось там жить, оно существует там, оно есть! Оно есть и продолжает сейчас существовать таким, каким я его видел.
Мне понравилась «Лампа Аладдина», которую я видел у Корша. Там проваливались сквозь землю, и пламя с дымом вырывалось в этом месте из-под пола сцены.
Я шел на «Снегурочку» в Малый театр и спрашивал: «А она растает по-настоящему? И я увижу, как она тает и исчезнет?» «Ну, конечно», – отвечали мне. Тут я испытал разочарование и считал, что меня просто надули. Снегурочку обступил народ и потом ее уже не было видно. «Вот она и таяла в это время, ты просто не видел ее за народом», – говорил мне отец. «Нет, они нарочно ее закрыли. Мне это не нравится!»
Позднее мне очень полюбился в Малом театре «Дмитрий Самозванец». Помню, я всецело был на его стороне и очень жалел, что его авантюра не удалась. Может быть, это было потому, что его играл дядя Остужев, знакомый и пациент моего отца, мимо ног которого я старался лихо прокатиться на трехколесном велосипеде, как бы невзначай раскатясь в приемную.
В Москве появились первые синематографы. В синематографах поначалу показывались какие-то хроникальные куски. Например, шел поезд на публику или ехала пожарная команда тушить пожар, а пленка была окрашена в красный цвет. Некоторое время спустя на экране появились небольшие «комические» ленты. После синематографа давался еще какой-либо аттракцион.
Первый раз меня повели в маленький синематограф на Тверской улице, где в афишах значился аттракцион «Дама-великан».
Поезд и пожарная машина произвели должное впечатление. Поезд летел прямо на меня. Пожар был тоже страшен. С дамой же произошло опять разочарование. Великан! Великанов я знал по сказкам, по Гулливеру. Пусть он будет не во весь дом на Тверской, но все же – великан! Как же его покажут здесь, в комнате? Наверное, пробили потолок в верхнее помещение!
Вдруг я увидел очень крупную и толстую женщину, которая далеко не доставала до потолка. Мне думается теперь, что она была достаточно велика, публика не сочла это за надувательство и была довольна. Тем более что ей на зад ставили самовар на подносе и он умещался и держался там для полного удовлетворения и потехи зрителей. Но для меня это было надувательством и профанацией, не меньшими, чем в «Снегурочке».
Не мудрено, что после всех этих зрелищных впечатлений я стал играть в «театр». Вернее, я просто открыл свой театр. Назвал я его «Киу-Сиу».
По-видимому, появившаяся в моей детской карта земных полушарий сыграла свою роль. Театр был назван по имени одного из японских островов близ Формозы (нынешнего Тайваня). Думал ли я тогда, когда выводил кистью яркую афишу, что через сорок—пятьдесят лет мой остров превратится в другой театр – театр военных действий.
Яркая афиша была намалевана печатными буквами, в разных красках и на ней значилось: «Театр «Киу-Сиу» – билеты продаются». Я взял у матери портняжное колесико с зубчиками, которым проводил по синим и розовым листочкам-билетикам, чтобы дырочками проходила линия контроля. Я хотел, чтобы все было всамделишное. Были даже номера стульев.
Афиши я хотел расклеить в передней и гостиной, где ждали больные. Как видите, я уже тогда понимал толк в рекламе. Этому воспротивились. Тогда я в избытке расклеил их в уборной.
Во всем представлении участвовал я один. Сначала давалась трагедия собственного сочинения. Действующими лицами были два героя: Мирольф и Геруа. Имена эти я придумал сам. После трагедии я сам показывал туманные картинки через волшебный фонарь. Это было явным влиянием синематографа.
Монеты, вырученные за билеты, собирались в копилку, которая должна была быть разбита через некоторое время, когда соберется сумма, достаточная для покупки лошади. Я, как вы уже знаете, собирался быть извозчиком. Няньку я упросил стоять на контроле.
Как видите, я с детства не любил бесплатных мероприятий. Отец с матерью не противились этому, по-видимому, только потому, чтобы не мешать моему темпераменту и порыву сделать все по-всамделишному.
Театр просуществовал недолго. Два-три дня. Публики было мало. Копилка была разбита; в ней оказалось сорок семь копеек – сумма для покупки лошади недостаточная.
В частном детском саду, который я посещал, я играл еще в баснях Крылова. Затем, уже в первых классах гимназии, играл в одном детском спектакле в доме моей крестной матери. Играл царя Вакулу в комедии Крылова «Трумф». Режиссером этого спектакля был Сергей Николаевич Дурылин. Память об этом прекрасном, добром, чудесном человеке и любовь к нему навсегда останутся в моем сердце. Впереди будет еще речь о нем. В то время он был скромным учителем – репетитором детей моей крестной матери, готовил их в гимназию. Они выдержали экзамен в третью казенную гимназию, а я нет. Подвела арифметика, с которой я и потом был не в ладах.
Если Сергей Николаевич плохо подготовил меня к экзамену в казенной гимназии или если я оказался плохим учеником, то, во всяком случае, можно сказать с уверенностью, что он хорошо подготовил меня исподволь к моей будущей деятельности. Его любовь к искусству, его прекрасное, художественное чтение чеховских рассказов, его суждения о театре не могли не иметь на меня большого и решающего влияния.
Но, провалившись в казенной гимназии, я кое-как выдержал экзамен в первый класс частной гимназии. Александра Ефимовича Флерова. В глубине сердца я был огорчен, что мне не удалось поступить в казенную гимназию, родители были огорчены, конечно, не меньше меня. Не помогли ни филипповские пирожки, ни любимые пирожные «безе», которыми я усиленно подкармливался во всех затруднительных обстоятельствах мой жизни. Пришлось довольствоваться Флеровской гимназией (ныне 110-я средняя школа). Да и то задачи по арифметике мне помогла решить сама учительница. Сразу почувствовался ласковый либерализм частной и дорогой гимназии. Мне купили у Манделя серую гимназическую шинель, форму, фуражку, ремень с бляхой, новый ранец, и я пошел в гимназию. Настроение было достаточно праздничное, но какая-то оскомина от невыдержанного экзамена у меня осталась. Правда, оскомина эта чувствовалась недолго, скоро улетучилась, и жизнь ученика первого класса гимназии Флерова – Ильинского Игоря – поскакала галопом.

Глава III

Причины оскомины. Пинкертон и Скобелев. Сплошной яхт-клуб. Отец. Зубной врач и художник. Мое хулиганство
Само собой разумеется, что в то время я не мог полностью осознать причин неудовлетворенности, которая осталась у меня на душе от несданного экзамена. Уязвленное самолюбие? Ощущение первой большой неудачи, провала?
Все это, конечно, было. Но была и еще одна причина, которую я мог только неясно чувствовать, и надо было пройти нескольким десяткам лет, чтобы можно было проанализировать то, что я только смутно и неясно ощущал тогда в своей мальчишеской душе.
Гимназия Флерова была гимназией для детей богатых и обеспеченных родителей. Около нее стояли и не раз подъезжали к ней собственные выезды. Здесь учились Катыки, Дуваны, Расторгуевы и другие дети богатых московских промышленников и коммерсантов.
Плата за обучение в этой гимназии была чуть ли не вдвое выше стоимости учения в казенных гимназиях. Правда, это была одна из лучших частных гимназий. Но дух шалопайства все же в ней процветал. Скромному зубному врачу, простаивавшему по двенадцать часов у зубоврачебного кресла, беспросветному труженику, каким был отец, трудно было доставать средства, которые требовала такая гимназия, с ее дорогостоящими завтраками, дополнительными уроками, богатыми учениками, одетыми в самую дорогую и добротную форму, и разными внегимназическими удовольствиями и соблазнами, которые не составляли для большинства обеспеченных семей никаких материальных трудностей, но были весьма обременительны для нашего скромного бюджета.
Но не только материальная сторона была тяжела для отца. Он не считал Флеровскую гимназию подходящей для сына. Отец чувствовал, что с пути «свободного воспитания» я скатываюсь к избалованности и шалопайству. Я не оправдывал первых его надежд.
Направления моих интересов, мои вкусы также для него становились непонятными и огорчительными. У него росла боязнь, что мои временные увлечения и интересы уведут меня в жизни не туда, куда бы ему хотелось. Он никогда не высказывал этого прямо, но, вспоминая то время, мне кажется, что я прав, расценивая таким образом все его сомнения. Ему никак не могло нравиться, что его сын увлекается, например, всем военным, проявляет желание перейти из гимназии в кадетский корпус или военное училище. Бредит погонами кадетов и юнкеров Александровского военного училища. Интересуется, дворянин ли отец и может ли он, не будучи сыном столбового дворянина и будучи близоруким, поступить в корпус. Зачитывается Чарской, «сыщицкой» литературой про Ната Пинкертона и Шерлока Холмса – праотцов нынешних американских «комиксов». Эти «шедевры» чередуются со сверхпатриотическими книжками о походах генерала Скобелева. И не Суворов, а именно Скобелев становится любимым военным героем его сына.
Отец не воспитывал меня в революционном духе и не внушал ненависть к существующему строю, но можно было не сомневаться в том, что строй этот был глубоко чужд отцу, что он глубоко его презирал, что он не терпел военщины и полицейщины. Он был честным тружеником-интеллигентом, укрывал после революции 1905 года в своей квартире друзей-революционеров, которым грозила кара. Какой же пошлостью казались ему все мои увлечения. Хотя я и был еще мал, но мне кажется, что он даже немного отвернулся от меня, перестал верить и в меня и в то, что из меня может выйти какой-нибудь толк.
Мать была более терпелива и с покорностью переносила все мои подобные увлечения.
Затем наступило слепое и неограниченное увлечение спортом, с поисками и мечтами об особых фуфайках с гербами императорского яхт-клуба, клетчатых галифе, в которых играют в хоккей и катаются на Петровке московские денди. Театр, книги, какие-либо другие интеллектуальные занятия, кроме наскоро, в двадцать минут, выученных уроков (все-таки, хоть, слава богу, выученных) – все перестало существовать.
Внегимназическое время занимают, соответственно временам года, каток, хоккей и Москва-река с клинкерами, скифами, четверками и восьмерками, а также футбол и теннис.
Весь этот «новый быт» с мелькавшими в моих разговорах и рассказах фамилиями новых сверстников и старших спортсменов, которым я подражал, – Цоппи, Мазетти, Ломбардо, Дурново, Смитсов, Варгафтиков, Верданов, Вейсов – был для отца не менее чужд и странен. Но, правда, среди них были и Виктор Гёзе (ныне народный артист СССР Станицын), и Кутаков (ныне народный артист РСФСР Кольцов), и даже, ныне покойный, врач-гомеопат Д. П. Соколов, пожилым уже человеком игравший бека (защитника) в первой хоккейной команде яхт-клуба. Мальчишки звали его «доктором». Но мой отец-доктор считал, что я попал в совершенно не подходящую для меня среду сомнительной «золотой молодежи». Хорошо все же, что отец не махнул на меня рукой и не оставлял хоть изредка без своего влияния.
Отец мой был скромный, застенчивый и удивительно деликатный человек. Если, как я уже писал, он отмалчивался и не любил рассуждать с нами о религии, философии и политике, то я объясняю это тем, что он не был ни в чем сам твердо уверен.
Передавать же детям свои сомнения и скептицизм по поводу существовавшего строя, а также свои сомнения в возможностях, а главное, справедливости и правильности революционных путей он считал излишним, как он считал излишним убеждать нас верить в бога, в существовании которого весьма сомневался. Но также избегал он заставлять или убеждать нас не верить в существование бога, так как доказать нам, что бога нет, он тоже не мог.
Он, как салтыковский труженик-коняга, философский смысл жизни мог объяснить только его словами: «Но что такое сама эта жизнь? Откуда она пришла и куда идет? Возможно, на эти вопросы ответит будущее. А может быть, и оно останется столь же немо и безучастно, как та темная бездна прошлого, которая населила мир привидениями и оставила им в жертву живых…»
Он только своей совестью мог разобраться, что в практической, повседневной жизни черное и что белое. Что честно и что нечестно. И дальше этого отец не хотел идти в своих выводах, как типичный для своего времени интеллигент. Может быть, мягкотелый, но честный, искренний и благородный человек.
Он, как и многие интеллигенты того времени, очень любил Антона Павловича Чехова, с его нежной и глубокой любовью к человеку и человеческой жизни, с его непримиримостью художника ко всяческой трагикомической житейской пошлости, житейским нелепостям и зоологическому существованию. В своей жизни он должен был бы быть художником. Должен был быть и имел на это большее право, чем я. А между тем всю жизнь провел у зубоврачебного кресла. Изредка отрывался он от него для участия в любительском спектакле или, приняв на пять минут «горизонтальное положение» (по его выражению), порой срывался со своего диванчика и ехал писать. Писать этюды было его основной страстью художника. Он забирал кисти и палитры, надевал крымскую войлочную шляпу и серую замызганную толстовку и уезжал на свободный денек куда-нибудь в монастырскую гостиницу, в тишину, писать русскую природу, русские пейзажи. В изобразительном искусстве он доходил до профессионализма и даже выставлялся у передвижников и в «Мире искусства».
Кроме таланта живописца у него был и неоспоримый талант актера. Ряд его знакомых, среди которых были и большие актеры (Остужев, Айдаров, Собинов, Рыжовы), удивлялись и даже возмущались, почему он не пошел на сцену.
Достаточно сказать, что один из его друзей, профессор Заседателев, посмотрев меня в роли Аркашки в мейерхольдовском «Лесе», сказал мне:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12


А-П

П-Я