https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/90x90cm/glubokie/
Она перестала петь, постучала жандарму и пошла в уборную. По пути она постучала в дверь моей камеры, а на обратном пути кашлянула и остановилась возле двери своей камеры и потребовала, чтобы жандарм открыл дверь, так как у нее болит рука (по слухам, во время одного из прежних столкновений она хватила жандарма кувшином, а он ранил ее в руку шашкой). По существующим здесь правилам и по установившемуся обычаю, двери должен открывать заключенный, а не жандарм. Вызвано это опасением, чтобы заключенный не мог напасть на жандарма, когда он наклонится, чтобы открыть дверь; здесь авансом предполагают, что каждый заключенный – это кровожадный убийца и преступник, поэтому-то жандарм-ключник, например, не имеет права входить в камеру заключенного. Поэтому жандарм потребовал, чтобы она сама открыла дверь. «Все равно, – ответила она, – у меня рука болит, открыть дверь я не могу и буду все время стоять здесь». Жандарм пригрозил ей, что он позвонит начальству, и тогда ей хуже будет.
«Мне все равно», – последовал ответ с ее стороны. Когда жандарм, по-видимому, колеблясь принять решительные меры и желая ее напугать, направился к звонку, она подошла к камере на другой стороне коридора, в которой сидели какой-то молодой офицер и еще один заключенный, и начала с ними разговаривать. Взбешенный жандарм сердито открыл дверь, крича: «Ну, ты, иди, я тебе открыл». После этого он долго ворчал и вполголоса крикнул: «Стерва!» Я бросился к двери, начал стучать и кричать: «Жандарм!» Он не откликался и подошел, когда я уже позвал его в третий раз. Я резко напустился на него. Он сначала заявил, что это не мое дело, а когда я сказал, что слышал, как он крикнул «стерва», начал оправдываться, говоря, что он открыл бы двери, но она уже не один раз устраивала такие штуки, и, когда жандармы нагибались, чтобы отодвинуть засов, она заезжала им в морду.
Эта девушка – полуребенок, полусумасшедшая – устроит когда-нибудь большой скандал. Уже в этот раз все были сильно взволнованы ее плачем и возней с жандармом. Когда она заходит в уборную, она карабкается на окно и кричит гуляющим товарищам: «Добрый день», а когда в связи с этим входит в уборную жандарм, она устраивает скандал.
1 мая во время прогулки она кричала: «Да здравствует революция!» – и произносила другие революционные возгласы и пела: «Красное знамя». Все были взволнованы и колебались, петь ли и поддержать ли ее в этих революционных возгласах. Никто не желал показаться трусом, но для того, чтобы петь, каждый должен был насиловать себя: такая бесцельная, неизвестно для чего затеянная демонстрация не могла вызвать сочувствия. Тюрьма молчала.
Вечером кто-то сверху простучал: «Сегодня вечером будем демонстрировать пением». Но самый этот стук был очень осторожным, часто прерывался из опасения, чтобы жандарм не заметил. И пения не было.
По временам эта девушка вызывает гнев. Ее смех, пение, столкновения с жандармами вносят в нашу жизнь нечто постороннее, чуждое, а вместе с тем дорогое, желанное, но не здесь. Чего хочет эта девушка, почему нарушает покой? Невольно сердишься. Но начинаешь рассуждать: «Ее ли вина, что ее, еще ребенка, заперли здесь, когда ей следовало еще оставаться под опекой матери, когда ей еще впору играть, как играют дети». А может быть, у нее нет матери и она вынуждена бороться за кусок хлеба? Работница же она. Этот ужасный строй заставил ее принять деятельное участие в революции. А теперь мстят ей за это. А сколько таких, с детства обреченных на жалкое, нечеловеческое существование? Сколько таких людей, чувства которых извращены, которые обречены на то, чтобы никогда, даже во сне, не увидеть подлинного счастья и радости жизни! А в природе человека есть ведь эта способность чувствовать и воспринимать счастье! Горсть людей лишила этой способности миллионы, исковеркав и развратив самое себя; остались только «безумие и ужас», «ужас и безумие» или роскошь и удовольствия, находимые в возбуждении себя алкоголем, властью, религиозным мистицизмом. Не стоило бы жить, если бы человечество не озарялось звездой социализма, звездой будущего. Ибо «я» не может жить, если оно не включает в себя всего остального мира и людей. Таково это «я»…
13 мая
Час тому назад бушевала гроза. Все содрогалось от грома, и наш жалкий павильон весь дрожал. Ярко блиставшие молнии прорывали мрак, их розовые отблески проникали в мою камеру; дождь лил как из ведра, а ветер качал дерево за окном, ударялся в стены, стучал и выл. Теперь тихо, глядит равнодушно затуманенная луна, не слышно ни шагов часового, ни жандарма, ни пения соседки, ни бряцания кандалов. Только дождевая капля время от времени падает на карниз моего окна, и издали доносятся свистки паровоза. Грусть какая-то проникает в душу. Но это не грусть узника. И на воле иногда такая грусть незаметно овладевала мной – грусть существования, тоска по чему-то неуловимому, но вместе с тем необходимому для жизни как воздух, как любовь.
Сегодня заковали двоих. Их вели из кузницы мимо наших окон. Моя соседка Ганка приветствовала каждого из них возгласом: «Да здравствует революция!» Ободренные, они ответили тем же. Должно быть, их приговорили сегодня, возможно, что к виселице. Когда я шел на прогулку, я заметил в одном из коридоров – в коридоре смертников – какое-то движение. Я не раз проходил по этому коридору, когда меня вели в канцелярию, и, хотя я не знал о его назначении, я чувствовал как бы дуновение смерти. Это – не темный коридор, он светлее других: три больших окна. В этом коридоре всего шесть камер, от 45 до 50 номера включительно, двери камер как будто такие же, как у нас: желтые с ржавыми пятнами, но все же другие. На двери одной из камер я заметил совершенно проржавленный замок, в другой камере – большая, забитая досками дыра, словно там велась смертельная борьба с сопротивлявшимся в отчаянии приговоренным.
Два дня тому назад, как мне сообщили, у моей соседки были губернатор, начальник охранки и начальник жандармерии и угрожали, что ее и ее брата ждет виселица и она может спасти себя лишь тем, что выдаст людей и склад оружия; говорили, что другие ее предали и что только предательство может ее спасти.
На днях я наткнулся на такую надпись: «Теодор Яблонский, приговоренный к смерти. Камера № 48 (для смертников). Уже был врач. Сегодня состоится казнь. Прощай, жизнь! Прощайте, товарищи! Да здравствует революция!» А рядом с этим другой рукой написано: «Заменили веревку 10 годами каторги. Теперь у него другое дело: об убийстве провокатора в Плоцкой тюрьме. Сегодня IV. 08».
14 мая
Коридор смертников не пустует. Несколько минут тому назад, во время прогулки, я увидел в окне камеры № 50 бледного молодого мужчину, кажется рабочего. Форточки в окне этой камеры закрыты. Несколько раз он подходил к окну и прислонялся к граненым стеклам, сквозь которые, кроме расплывчатого туманного света и теней, ничего не видно. Только два верхних стекла – прозрачные, открывающиеся. Сквозь эти стекла можно увидеть небо, затемненное густой проволочной сеткой, настолько густой, что спички не проткнешь. Для того чтобы сквозь эти стекла увидеть, что происходит во дворе, приходится взбираться на стол пли на спинку железной кровати. А жандарм наблюдает, часто заглядывает через «глазок», и поэтому можно только на одно мгновение прыгнуть на окно и бросить взгляд наружу. Заключенный в камере № 50 сидит один, у него даже нет соседей, эта камера совершенно изолирована, и живущий в ней не может развлечься даже перестукиванием. Он лишен возможности на чем-нибудь остановить взор, чтобы утихомирить клокочущую в нем бурю. Грязный каменный пол; грязная дверь; выкрашенный в желтый цвет стол и оконная рама; серые, запыленные, в синих и белых пятнах стены; потолок, как крышка гроба; предательский «глазок» в двери и мертвый рассеянный серебристый свет дневной жизни. А там, за дверью, по коридору приближается крадучись жандарм, поднимает крышку «глазка», смотрит, наблюдает, чтобы жертва не ускользнула и сама не покончила с собой.
14 мая вечером
Сегодня моя соседка Ганка простучала мне следующее; «Меня посадили вместе с некоей Овчарек. Я просидела с ней две недели. Она рассказала мне, что к ней приходит на свидание адвокат П. Я доверчиво сообщила ей адрес квартиры моей матери и просила ее, чтобы он зашел к ней и сказал, чтобы она уезжала. Овчарек согласилась – и все выдала шпику. Вдруг ее вызывают в канцелярию. К ней из охранки приехал шпик, и она все выдала. Возвратившись из канцелярии, она принесла передачу: всякую еду и даже икру – все это будто прислала мне партия. Я тогда была больна после перенесенных побоев. Представьте себе только, мать после операции третью неделю лежит в кровати… Вдруг приходит полиция, передает ей (сказанное мною Овчарек), чтобы она уехала. Ее забрали в охранку, оттуда в „Павиак“. Она была так потрясена, что не прошло и трех недель, как умерла там. Отец тоже сидит. Два месяца тому назад его приговорили к 20 годам каторги. Я и брат тоже сидим. Сидит вся семья. Теперь посадили меня с другой заключенной – С. Когда ее привели ко мне в камеру, она, подлюга, целует меня и говорит: «Как хорошо, господин начальник, что вы сажаете меня со знакомой». А я, поверьте, совершенно ее не знаю, вижу в первый раз в жизни. Я подняла скандал и отказалась вместе с ней сидеть. Вчера был у меня шпик из охранки и сказал, что эта С. сообщила им, будто я главная поставщица оружия из-за границы, руковожу боевым отрядом в Варшаве и будто мой брат – рядовой, известный под кличкой «Искорка». Она наплела много такого, о чем я не имею ни малейшего представления».
Женщин здесь много. Я вижу их на прогулке, слышу их голоса и из других коридоров. Они часто спорят с жандармами, хохочут и громко разговаривают. Им здесь хуже, чем нам, хотя жандармы с ними, кажется, ведут себя сдержаннее и не запрещают им заслонять «глазок». Эта сдержанность вызвана не человеколюбием. Они просто боятся скандалов. Они, очевидно, избегают раздражать женщин, чтобы не вызвать вмешательства заключенных-мужчин, и не группируют их в особом коридоре, потому что одна женщина скандалит больше, чем все мужчины. Жандармы тогда не могли бы справиться с ними.
Из девяти женщин, которые гуляют в той части садика, на которую выходит мое окно, только три ведут себя спокойно. Две молодые ходят, всегда держась за руки. Они – польки. Третья, тоже молодая, серьезная и выдержанная, – еврейка. Остальные неестественно хихикают, шумят, разговаривают с Ганкой, которая никак не может подчиниться режиму. Сегодня опять по этому поводу была неприятная сцена. Ганка взобралась на стол, разговаривала или, вернее, выкрикивала отдельные слова двум гуляющим женщинам. Они отвечали ей и сами что-то рассказывали. Жандарм раза два предупредил их, чтобы прекратили эти разговоры, но они не обращали на это внимания. Взбешенный, он подбежал к окну Ганки, обнажил шашку и начал ругаться. Это не помогло. Они не обращали на это внимания. После этого я простучал Ганке, что сержусь на нее за то, что она из-за пустяков подвергает себя оскорблениям. Она ответила, что больше не будет, но час спустя уже забыла об этом обещании. Это понятно: она еще ребенок, не может жить в камере без каких бы то ни было впечатлений, когда и взрослые, уже не раз пережившие одиночное заключение, теряют порой равновесие.
То ли сегодня утром, то ли вчера вечером привели огромную партию заключенных. Я видел, как они вместе гуляли, два раза по 10 человек, а затем по семь и шесть человек. Должно быть, их дело будет разбираться в военном суде. Некоторые из них в кандалах, изможденные, плохо одеты, кое-кто в зимних шапках. Они шли группами, тихо разговаривая друг с другом; некоторые, хмурые, шли одни. Рабочие, железнодорожник, солдат, кажется, несколько крестьян, несколько человек, судя по лицам, не то рабочих, не то интеллигентов. Издали сквозь сетку трудно определить. Ганка предполагает, что это бандиты, мне же кажется, что это «фраки» и люди невиновные, а если и бандиты, то из бывших партийных. Где их поместили? Здесь нет таких больших камер. Может быть, их разместили по камерам для смертников по десять человек там, где есть место для двоих. Их повели по направлению к этому коридору.
16 мая
Весна в полном разгаре. Все плодовые деревья покрыты белыми цветами и зелеными листьями. День становится длиннее, в воздухе чувствуется уже лето, на солнце в саду жарко, а в камере все более и более душно.
Ганка ужасно страдает, не поет, присмирела. Она узнала, что вчера ее брат приговорен к смерти. Вечером она мне простучала: «Сегодня, может быть, его повесят, разрешат ли мне попрощаться с ним? Я остаюсь одна-одинехонька. А может быть, они выполнят свою угрозу и меня тоже повесят. А он такой молодой. Ему всего 21 год». Что мне было сказать ей на это? Я простучал ей, что она несчастное дитя, что мне жаль ее, что мы должны перенести все. А она ответила мне, что не знает, стоит ли теперь жить. Когда эта ужасная смерть похищает кого-нибудь из наших близких, нельзя освободиться от этой мысли, убежать, забыть: постоянно эта мысль возвращается, и стоишь у пропасти ужаса, становишься беспомощным, бессильным, безумным.
Не то неделю, не то дней десять надо мной уже сидит кто-то другой. Не знаю кто. Не стучит, не откликается. Вскоре после того, как его поместили, не знаю почему, но мне показалось, что это В., и с каждым днем я все больше и больше убеждался в этом. Я звал его стуком, называл его по имени, но он не откликнулся. Я бросал сапог в потолок, но и это не действовало. Он почти совершенно не двигается. В течение нескольких дней я даже не мог читать, так как все подкарауливал, когда он выйдет на прогулку. Но он не выходит из камеры, и я не мог увидеть и убедиться, он ли это. Сегодня там что-то произошло. Он постучал в дверь… Я слышал после этого знакомый скрежет открываемого замка и стук отодвигаемого засова. Несколько секунд тишины, а затем снова скрежет при запирании камеры. После этого он начал стучать ровно, спокойно, с короткими перерывами. Дважды открывались и закрывались двери – и опять стук, сначала руками, затем ногами, кружкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
«Мне все равно», – последовал ответ с ее стороны. Когда жандарм, по-видимому, колеблясь принять решительные меры и желая ее напугать, направился к звонку, она подошла к камере на другой стороне коридора, в которой сидели какой-то молодой офицер и еще один заключенный, и начала с ними разговаривать. Взбешенный жандарм сердито открыл дверь, крича: «Ну, ты, иди, я тебе открыл». После этого он долго ворчал и вполголоса крикнул: «Стерва!» Я бросился к двери, начал стучать и кричать: «Жандарм!» Он не откликался и подошел, когда я уже позвал его в третий раз. Я резко напустился на него. Он сначала заявил, что это не мое дело, а когда я сказал, что слышал, как он крикнул «стерва», начал оправдываться, говоря, что он открыл бы двери, но она уже не один раз устраивала такие штуки, и, когда жандармы нагибались, чтобы отодвинуть засов, она заезжала им в морду.
Эта девушка – полуребенок, полусумасшедшая – устроит когда-нибудь большой скандал. Уже в этот раз все были сильно взволнованы ее плачем и возней с жандармом. Когда она заходит в уборную, она карабкается на окно и кричит гуляющим товарищам: «Добрый день», а когда в связи с этим входит в уборную жандарм, она устраивает скандал.
1 мая во время прогулки она кричала: «Да здравствует революция!» – и произносила другие революционные возгласы и пела: «Красное знамя». Все были взволнованы и колебались, петь ли и поддержать ли ее в этих революционных возгласах. Никто не желал показаться трусом, но для того, чтобы петь, каждый должен был насиловать себя: такая бесцельная, неизвестно для чего затеянная демонстрация не могла вызвать сочувствия. Тюрьма молчала.
Вечером кто-то сверху простучал: «Сегодня вечером будем демонстрировать пением». Но самый этот стук был очень осторожным, часто прерывался из опасения, чтобы жандарм не заметил. И пения не было.
По временам эта девушка вызывает гнев. Ее смех, пение, столкновения с жандармами вносят в нашу жизнь нечто постороннее, чуждое, а вместе с тем дорогое, желанное, но не здесь. Чего хочет эта девушка, почему нарушает покой? Невольно сердишься. Но начинаешь рассуждать: «Ее ли вина, что ее, еще ребенка, заперли здесь, когда ей следовало еще оставаться под опекой матери, когда ей еще впору играть, как играют дети». А может быть, у нее нет матери и она вынуждена бороться за кусок хлеба? Работница же она. Этот ужасный строй заставил ее принять деятельное участие в революции. А теперь мстят ей за это. А сколько таких, с детства обреченных на жалкое, нечеловеческое существование? Сколько таких людей, чувства которых извращены, которые обречены на то, чтобы никогда, даже во сне, не увидеть подлинного счастья и радости жизни! А в природе человека есть ведь эта способность чувствовать и воспринимать счастье! Горсть людей лишила этой способности миллионы, исковеркав и развратив самое себя; остались только «безумие и ужас», «ужас и безумие» или роскошь и удовольствия, находимые в возбуждении себя алкоголем, властью, религиозным мистицизмом. Не стоило бы жить, если бы человечество не озарялось звездой социализма, звездой будущего. Ибо «я» не может жить, если оно не включает в себя всего остального мира и людей. Таково это «я»…
13 мая
Час тому назад бушевала гроза. Все содрогалось от грома, и наш жалкий павильон весь дрожал. Ярко блиставшие молнии прорывали мрак, их розовые отблески проникали в мою камеру; дождь лил как из ведра, а ветер качал дерево за окном, ударялся в стены, стучал и выл. Теперь тихо, глядит равнодушно затуманенная луна, не слышно ни шагов часового, ни жандарма, ни пения соседки, ни бряцания кандалов. Только дождевая капля время от времени падает на карниз моего окна, и издали доносятся свистки паровоза. Грусть какая-то проникает в душу. Но это не грусть узника. И на воле иногда такая грусть незаметно овладевала мной – грусть существования, тоска по чему-то неуловимому, но вместе с тем необходимому для жизни как воздух, как любовь.
Сегодня заковали двоих. Их вели из кузницы мимо наших окон. Моя соседка Ганка приветствовала каждого из них возгласом: «Да здравствует революция!» Ободренные, они ответили тем же. Должно быть, их приговорили сегодня, возможно, что к виселице. Когда я шел на прогулку, я заметил в одном из коридоров – в коридоре смертников – какое-то движение. Я не раз проходил по этому коридору, когда меня вели в канцелярию, и, хотя я не знал о его назначении, я чувствовал как бы дуновение смерти. Это – не темный коридор, он светлее других: три больших окна. В этом коридоре всего шесть камер, от 45 до 50 номера включительно, двери камер как будто такие же, как у нас: желтые с ржавыми пятнами, но все же другие. На двери одной из камер я заметил совершенно проржавленный замок, в другой камере – большая, забитая досками дыра, словно там велась смертельная борьба с сопротивлявшимся в отчаянии приговоренным.
Два дня тому назад, как мне сообщили, у моей соседки были губернатор, начальник охранки и начальник жандармерии и угрожали, что ее и ее брата ждет виселица и она может спасти себя лишь тем, что выдаст людей и склад оружия; говорили, что другие ее предали и что только предательство может ее спасти.
На днях я наткнулся на такую надпись: «Теодор Яблонский, приговоренный к смерти. Камера № 48 (для смертников). Уже был врач. Сегодня состоится казнь. Прощай, жизнь! Прощайте, товарищи! Да здравствует революция!» А рядом с этим другой рукой написано: «Заменили веревку 10 годами каторги. Теперь у него другое дело: об убийстве провокатора в Плоцкой тюрьме. Сегодня IV. 08».
14 мая
Коридор смертников не пустует. Несколько минут тому назад, во время прогулки, я увидел в окне камеры № 50 бледного молодого мужчину, кажется рабочего. Форточки в окне этой камеры закрыты. Несколько раз он подходил к окну и прислонялся к граненым стеклам, сквозь которые, кроме расплывчатого туманного света и теней, ничего не видно. Только два верхних стекла – прозрачные, открывающиеся. Сквозь эти стекла можно увидеть небо, затемненное густой проволочной сеткой, настолько густой, что спички не проткнешь. Для того чтобы сквозь эти стекла увидеть, что происходит во дворе, приходится взбираться на стол пли на спинку железной кровати. А жандарм наблюдает, часто заглядывает через «глазок», и поэтому можно только на одно мгновение прыгнуть на окно и бросить взгляд наружу. Заключенный в камере № 50 сидит один, у него даже нет соседей, эта камера совершенно изолирована, и живущий в ней не может развлечься даже перестукиванием. Он лишен возможности на чем-нибудь остановить взор, чтобы утихомирить клокочущую в нем бурю. Грязный каменный пол; грязная дверь; выкрашенный в желтый цвет стол и оконная рама; серые, запыленные, в синих и белых пятнах стены; потолок, как крышка гроба; предательский «глазок» в двери и мертвый рассеянный серебристый свет дневной жизни. А там, за дверью, по коридору приближается крадучись жандарм, поднимает крышку «глазка», смотрит, наблюдает, чтобы жертва не ускользнула и сама не покончила с собой.
14 мая вечером
Сегодня моя соседка Ганка простучала мне следующее; «Меня посадили вместе с некоей Овчарек. Я просидела с ней две недели. Она рассказала мне, что к ней приходит на свидание адвокат П. Я доверчиво сообщила ей адрес квартиры моей матери и просила ее, чтобы он зашел к ней и сказал, чтобы она уезжала. Овчарек согласилась – и все выдала шпику. Вдруг ее вызывают в канцелярию. К ней из охранки приехал шпик, и она все выдала. Возвратившись из канцелярии, она принесла передачу: всякую еду и даже икру – все это будто прислала мне партия. Я тогда была больна после перенесенных побоев. Представьте себе только, мать после операции третью неделю лежит в кровати… Вдруг приходит полиция, передает ей (сказанное мною Овчарек), чтобы она уехала. Ее забрали в охранку, оттуда в „Павиак“. Она была так потрясена, что не прошло и трех недель, как умерла там. Отец тоже сидит. Два месяца тому назад его приговорили к 20 годам каторги. Я и брат тоже сидим. Сидит вся семья. Теперь посадили меня с другой заключенной – С. Когда ее привели ко мне в камеру, она, подлюга, целует меня и говорит: «Как хорошо, господин начальник, что вы сажаете меня со знакомой». А я, поверьте, совершенно ее не знаю, вижу в первый раз в жизни. Я подняла скандал и отказалась вместе с ней сидеть. Вчера был у меня шпик из охранки и сказал, что эта С. сообщила им, будто я главная поставщица оружия из-за границы, руковожу боевым отрядом в Варшаве и будто мой брат – рядовой, известный под кличкой «Искорка». Она наплела много такого, о чем я не имею ни малейшего представления».
Женщин здесь много. Я вижу их на прогулке, слышу их голоса и из других коридоров. Они часто спорят с жандармами, хохочут и громко разговаривают. Им здесь хуже, чем нам, хотя жандармы с ними, кажется, ведут себя сдержаннее и не запрещают им заслонять «глазок». Эта сдержанность вызвана не человеколюбием. Они просто боятся скандалов. Они, очевидно, избегают раздражать женщин, чтобы не вызвать вмешательства заключенных-мужчин, и не группируют их в особом коридоре, потому что одна женщина скандалит больше, чем все мужчины. Жандармы тогда не могли бы справиться с ними.
Из девяти женщин, которые гуляют в той части садика, на которую выходит мое окно, только три ведут себя спокойно. Две молодые ходят, всегда держась за руки. Они – польки. Третья, тоже молодая, серьезная и выдержанная, – еврейка. Остальные неестественно хихикают, шумят, разговаривают с Ганкой, которая никак не может подчиниться режиму. Сегодня опять по этому поводу была неприятная сцена. Ганка взобралась на стол, разговаривала или, вернее, выкрикивала отдельные слова двум гуляющим женщинам. Они отвечали ей и сами что-то рассказывали. Жандарм раза два предупредил их, чтобы прекратили эти разговоры, но они не обращали на это внимания. Взбешенный, он подбежал к окну Ганки, обнажил шашку и начал ругаться. Это не помогло. Они не обращали на это внимания. После этого я простучал Ганке, что сержусь на нее за то, что она из-за пустяков подвергает себя оскорблениям. Она ответила, что больше не будет, но час спустя уже забыла об этом обещании. Это понятно: она еще ребенок, не может жить в камере без каких бы то ни было впечатлений, когда и взрослые, уже не раз пережившие одиночное заключение, теряют порой равновесие.
То ли сегодня утром, то ли вчера вечером привели огромную партию заключенных. Я видел, как они вместе гуляли, два раза по 10 человек, а затем по семь и шесть человек. Должно быть, их дело будет разбираться в военном суде. Некоторые из них в кандалах, изможденные, плохо одеты, кое-кто в зимних шапках. Они шли группами, тихо разговаривая друг с другом; некоторые, хмурые, шли одни. Рабочие, железнодорожник, солдат, кажется, несколько крестьян, несколько человек, судя по лицам, не то рабочих, не то интеллигентов. Издали сквозь сетку трудно определить. Ганка предполагает, что это бандиты, мне же кажется, что это «фраки» и люди невиновные, а если и бандиты, то из бывших партийных. Где их поместили? Здесь нет таких больших камер. Может быть, их разместили по камерам для смертников по десять человек там, где есть место для двоих. Их повели по направлению к этому коридору.
16 мая
Весна в полном разгаре. Все плодовые деревья покрыты белыми цветами и зелеными листьями. День становится длиннее, в воздухе чувствуется уже лето, на солнце в саду жарко, а в камере все более и более душно.
Ганка ужасно страдает, не поет, присмирела. Она узнала, что вчера ее брат приговорен к смерти. Вечером она мне простучала: «Сегодня, может быть, его повесят, разрешат ли мне попрощаться с ним? Я остаюсь одна-одинехонька. А может быть, они выполнят свою угрозу и меня тоже повесят. А он такой молодой. Ему всего 21 год». Что мне было сказать ей на это? Я простучал ей, что она несчастное дитя, что мне жаль ее, что мы должны перенести все. А она ответила мне, что не знает, стоит ли теперь жить. Когда эта ужасная смерть похищает кого-нибудь из наших близких, нельзя освободиться от этой мысли, убежать, забыть: постоянно эта мысль возвращается, и стоишь у пропасти ужаса, становишься беспомощным, бессильным, безумным.
Не то неделю, не то дней десять надо мной уже сидит кто-то другой. Не знаю кто. Не стучит, не откликается. Вскоре после того, как его поместили, не знаю почему, но мне показалось, что это В., и с каждым днем я все больше и больше убеждался в этом. Я звал его стуком, называл его по имени, но он не откликнулся. Я бросал сапог в потолок, но и это не действовало. Он почти совершенно не двигается. В течение нескольких дней я даже не мог читать, так как все подкарауливал, когда он выйдет на прогулку. Но он не выходит из камеры, и я не мог увидеть и убедиться, он ли это. Сегодня там что-то произошло. Он постучал в дверь… Я слышал после этого знакомый скрежет открываемого замка и стук отодвигаемого засова. Несколько секунд тишины, а затем снова скрежет при запирании камеры. После этого он начал стучать ровно, спокойно, с короткими перерывами. Дважды открывались и закрывались двери – и опять стук, сначала руками, затем ногами, кружкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33