https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkalo-shkaf/s-podsvetkoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– Заведи-ка его! – сказал Вернер.Я взял ключик, нащупал в боку у цыпленка граненый железный стерженек и завел. Потом я поставил его на тумбочку возле кровати, и цыпленок стал весело танцевать! В животе у него тихо жужжало, а он переступал по стеклу розовыми лапками, взмахивал куцыми крылышками и вертел головой.Я смотрел на этого смешного цыпленка, а видел перед собой Гизи, и наш дом на Кузнецком, и Памятник Воровскому... Я как-то сразу почувствовал, что мы уезжаем!Когда цыпленок затих, Вернер сказал мне:– Прошу тебя передать его Гизи! Когда-то мы с ней увидимся, просто не знаю! И еще передашь привет Москве, – сказал он. – И своему Воровскому... ну, а теперь спи!– Я не хочу спать! – сказал я. – Я тебя так давно не видел!– Может, мы немножко посидим здесь? – спросил Вернер, глядя на маму.– Конечно! – встрепенулась она.Мама быстро сварила кофе, поставила дымящийся кофейник и чашки под лампой на тумбочке, и они с Вернером устроились рядом в креслах. Они разговаривали, а я закутался в одеяло и слушал.– Нелегкий будет завтра день, – сказал Вернер. – Сошло бы все гладко...Он имел в виду первомайскую демонстрацию.– Все будет хорошо! – сказала мама.– Полиция на ногах, – сказал Вернер. – Всюду шпики. И фашистские молодчики тоже что-то затевают...– Где сбор? – спросила мама.– Мы распустили слух, что сбор у Тиргартена... но это нарочно! Мы соберемся у вокзала и пройдем здесь, мимо вас...И тут я заснул! Просто не понимаю, как это я так быстро заснул! До сих пор не могу себе этого простить!Когда я утром проснулся, в комнате было тихо и пусто. Только на тумбочке, освещенной лучом майского солнца, стоял грустный черный цыпленок; у него был такой вид, как будто он пришел сюда сам и никакого Вернера не было... ПЕРВОЕ МАЯ Первое мая начиналось торжественно и вместе с тем пусто.Мы опять стояли на балконе у фрау Аугусты, как в ту новогоднюю ночь, но внизу, под нами, уже не было никакого веселья.Улица была пустынна, она ушла в себя, в свои подворотни и дома, приглушенная и настороженная. Ожидание демонстрации было разлито в воздухе, в холодном первомайском солнце, в насупленных карнизах домов. В этом ожидании не было торжественности: торжественность была в нас!Я с утра повязал красный галстук, который мне подарили в Кремле, а отец вдел в петлицу гвоздику из вернеровского букета. И мама прицепила к платью гвоздику. А фрау Аугуста не прицепила, но она ведь не праздновала Первое мая. С минуты на минуту внизу по улице должен был пройти Вернер со своими рабочими, мы очень волновались. Фрау Аугуста, немного возбужденная, стояла рядом. Она говорила, что сочувствует рабочим и жалеет Вернера. «Не надо всех этих демонстраций и политики! – говорила она. – Вернер такой способный человек, зачем ему со всем этим связываться! Он всегда нашел бы себе работу у порядочного дельца! Много ли человеку надо!..» Так говорила фрау Аугуста. Она ничего не понимала в революции. И в жизни рабочих. И в том, что человеку надо много, очень много – в высшем смысле, конечно. Она не понимала всего этого, и мне было ее немножко жаль. Так же как ей было жаль нас.На балконе было прохладно, дул ветер, но мы не уходили.Я смотрел сквозь железную решетку на вылизанную ветром улицу.Фрау Аугуста все о чем-то тихо говорила, излагала какие-то свои мелкобуржуазные мысли. А мы молчали. Мама сказала, что с фрау Аугустой надо вообще говорить поменьше.Я вспомнил, как начинается Первое мая у нас, в Москве. Я вспомнил разукрашенные дома и предпраздничное оживление на улицах. И разноцветную иллюминацию по вечерам, которую мы всегда ходили смотреть в центр. И парад на Красной площади. Я часто ходил с родителями на парад, на трибуны возле Мавзолея. В Москве Первое мая было веселым и радостным, а тут...И вдруг мы услышали песню! Это пели рабочие; их еще не было видно, они шли еще где-то там, за домами, левее, а песня, как это всегда бывает, опережала их, неслась впереди, над пустой мостовой: Drum links! Zwei, drei!Drum links! Zwei, drei!Wo dein Platz, Genosse, ist?Rein dich ein in die Arbeiter-Einheilsfront,Weil du auch ein Arbeiter bist! Песня звучала все громче, чрезвычайно энергично, в ритме шагов: И – левой! Два! Три!И – левой! Два! Три!Проходи, товарищ, к нам!Ты войдешь в наш единыйРабочий фронт,Потому что рабочий ты сам! Обхватив прутья решетки, прильнув к ним лицом, я впился глазами в конец улицы... Там полыхнуло красным, и я увидел человека с красным флагом. За ним показался маленький оркестр: барабанщики и флейтисты. А дальше уже вливалась в улицу темная масса голов, над которыми колыхались плакаты – белые буквы на красном. Рабочие шли сомкнутой колонной, по четыре в ряд. Они приближались к нашему дому. Гулкие шаги сотен ног заполнили пространство. В едином с ними ритме звучали флейты и барабаны.Кое-где на балконах и в окнах домов показались люди. Другие окна, наоборот, с треском захлопывались. Какой-то мужчина на балконе напротив приветственно поднял кулак навстречу рабочим. В первых рядах колонны тоже взметнулись кулаки.– Rot Front! – ответила колонна.Я тоже поднял кулак и восторженно закричал:– Рот Фронт! – И мой голос потонул в общем крике.Я узнал человека с флагом – он смотрел на меня, прямо в глаза мне!.. В вытянутых руках он держал древко, и алое полотнище, колыхаясь, осеняло спутанные золотые волосы.– Это Вернер! Смотрите! – крикнул я. – Смотрите!– Ах! – всплеснула руками фрау Аугуста. – Это ужасно!«Что ужасно? – промелькнуло у меня в голове. – Почему? Это прекрасно!»– Фашисты! – сказал отец.Я посмотрел вправо, куда смотрели отец, и мама, и фрау Аугуста, и увидел фашистских молодчиков, выбегавших из подворотен и подъездов... Они что-то кричали и размахивали камнями и палками, а позади слезали с автомобилей полицейские в высоких касках, с дубинками в руках.– Auseinandergehen! («Разойдись!») – прогремела в рупор команда.– Wir furchten Karabiner, Gummiknьppel, Schuko nicht! Wir gehen drauf und dran! Rot Front! «Мы не боимся карабинеров, дубинок, полицейских касок! Мы наступаем! Рот Фронт!» – песня немецких коммунистов тридцатых годов. Ее пел, в частности, Эрнст Буш, известный певец-антифашист.

– запели рабочие.– Надо уходить! Сейчас начнется! – сказал отец.– Что... – хотел я спросить и вдруг услышал свистки и крики.Фашисты и полицейские бросились на рабочих одновременно... В мгновение все смешалось. Внизу шел бой! Я видел сверху головы и плечи, руки, наносившие удары... Над толпой мелькали черные дубинки полицейских, палки, камни фашистов, рабочие кулаки; звенели стекла... Я увидел Вернера с флагом... Потом руку с пистолетом... Раздался выстрел, и Вернер упал – как тогда, помните, в моем сне? – и я заплакал, сжимая пальцами ржавые прутья, прижимаясь к ним лбом... Меня тянуло вниз, в эту бездну, где два полицейских тащили Вернера по камням, оставляя кровавый след... Мама пыталась разжать мои пальцы... «Немедленно! Немедленно!» – кричал отец, оттаскивая меня за плечи, а я плакал, вцепившись в прутья балкона...
Меня потрясло случившееся... и то, что мы бессильны что-либо сделать. В этом была наша трагедия – трагедия бессилия: видеть, как убивают твоих друзей, и молчать... ОТЦОВСКАЯ ПЕСНЯ Через два дня были похороны Вернера. Я тоже был на похоронах. И мама. Отец взял нас с собой. Советским товарищам уже небезопасно было появляться на похоронах коммуниста. Террор фашистов, которые готовились захватить в стране власть, уже не останавливался перед «красными из Москвы». А с нами отец был как частное лицо, как посторонний. Мы и шли, и стояли там все время в стороне. Мало ли кто мог стоять в стороне!С похорон мы вернулись усталые. Надо было очень много пройти по городу, а потом за городом и стоять на кладбище во время митинга. Всю дорогу нас сопровождала полиция, но все сошло спокойно.Вернувшись домой, мы долго вспоминали эти похороны, переживали их снова. Мы вспоминали, как шли за черным гробом, утопавшим в красных гвоздиках. Мы шли сзади, а впереди блестел медными трубами оркестр. Он все время играл «Реквием». Этот «Реквием» написал Моцарт – великий композитор. Это великая музыка, в ней сказано все о человеческой смерти. И о жизни.Мама все время плакала. И многие плакали. Но отец не плакал. И я тоже. Я думал о живом Вернере, и о Гизи, и о черном цыпленке, и – почему-то – о Воровском. И о своем московском сне я думал...Так мы сидели дома и вспоминали этот ясный весенний день на кладбище, дымчатую зеленую листву на деревьях, свежие комья сырой земли возле открытой могилы. И выступления рабочих – друзей Вернера.Мы вспоминали безмолвные ряды полицейских, оцепивших кладбище. И вездесущих шпиков в черных пальто и котелках, сновавших вокруг.Когда гроб опустили в могилу, все стали бросать туда горстки земли.Тогда мы тоже прошли вперед и бросили по горсти.Мы это все снова переживали, сидя дома, в комнате отца. За окном быстро темнело, надо было ужинать. Но ужинать мы не могли.Мы говорили о Гизи, и о ее маме, и о том, что вот – они даже не смогли приехать на похороны! И о том, что мы скоро поедем домой и все им расскажем, и я передам Гизи цыпленка.Я достал сверток и развернул цыпленка и поставил его на стол... И он вдруг затанцевал! В нем еще сохранился завод! Но от этого танца мне стало страшно!– Как я его передам? – сказал я. – Мне будет страшно его передавать!– Надо передать, – сказал отец. – Именно ты должен его передать!Мама взяла затихшего цыпленка и погладила его по голове.– Как Вернер странно его принес! – сказала она. – Как будто он уже тогда чувствовал свою смерть...– Подождите, – сказал отец. – Я спою песню...Отец запел, почти не растягивая слов, совсем тихо: О чем эта песняВ степи у огня?Как сына отецПоднимал на коня! Обычная песня,С обычным концом:О доле казачьей,О сыне с отцом. Как вместе полямиСкакали они,Смеялись и пелиВ счастливые дни... О чем эта песняЗа тихим столом?О том же конеС опустевшим седлом. Поникшие с гривыВисят повода.Отец не вернетсяДомой никогда. Бесстрашно с врагамиРубился казак!Что смерть его встретит –Не думал никак... О чем эта песняВ полынных кустах?То клятва звучитНа сыновних устах. Сын в юные рукиБерет повода –Он в битву помчался!Так было всегда... Так было когда-то,И будет опять:Что сын за отцаДолжен песню кончать. Мы с мамой сидели и слушали, глядя в темное окно, а потом я спросил:– Откуда эта песня?– Это старая песня! – сказал отец. – Ее пел мой отец – твой дедушка...– А ты ее пел про Вернера?– Про всех нас, – сказал отец. – И про Вернера тоже...– А кто же будет кончать его песню? – спросил я. – Если у него сына не было?– Зато у него Гизи! – сказал отец.– Но она же дочка!– Иные дочери бывают похрабрее сыновей! – сказал отец. – А теперь пошли спать!«Интересные слова он сказал!» – думал я, засыпая.Я тогда еще не знал, что все так и будет! СОН Ночью ко мне пришел Памятник Воровскому, как тогда, в Москве, когда я болел.Я не удивился, когда он вошел в комнату, большой и взъерошенный, несмотря на то что из камня. В петлице у него была черная с красным ленточка.– Это у тебя траур по Вернеру? – спросил я.Он кивнул и сел ко мне на кровать, как тогда. Я не удивился, но все же спросил:– Как ты приехал? А Москва? Теперь ты будешь стоять здесь?– Нет, это опять мгновение, – сказал Воровский. – Никто не заметит, что я здесь...– А как тебе удалось перейти границу?– Это потому, что я – твои воспоминания, – сказал Воровский. – Ты обо мне думаешь, вот я и пришел. И на похоронах Вернера я тоже был...– А это было удобно? – спросил я. – В смысле дипломатии?– Вполне, – сказал Воровский. – Я был с вами незримо. Потому что ты обо мне думал.– Да, – сказал я.– Вот и уходит твое первое детство! – сказал вдруг Воровский. – И писем ты мне больше писать не будешь!Мне стало как-то неловко. Я действительно не собирался ему больше писать. Хотя теперь-то я знал все настоящие буквы.– Я же был тогда маленький! – сказал я. – Но я тебя все равно не забуду! И Вернера!– Нас нельзя забыть! – сказал Воровский. – Мы всегда будем с тобой – там, куда уходит твое детство... А все же мне будет грустно без твоих писем!– Ты говоришь, что мое детство уходит? Куда?– В воспоминания! – сказал Воровский. – Все на свете уходит в воспоминания. Это и есть жизнь, когда действительность превращается в воспоминания. И надо жить так, чтобы эти воспоминания были хорошими, чтобы ты мог ими гордиться...– Чего уж тут хорошего! – сказал я. – Вернера убили! И тебя тоже!– Разве ты не гордишься Вернером? – спросил он.– Горжусь! – сказал я. – Но тяжело, когда...– Вот то-то и оно! – перебил меня Воровский. – Даже тяжелыми воспоминаниями можно гордиться! И учиться на них, чтобы не оплошать, когда пробьет твой час...– Я не оплошаю! – сказал я.– В этом я уверен, – кивнул Воровский.И я кивнул.– Главное – быть смелым и бороться за наше общее дело, как говорил Вернер... Тогда никакие воспоминания не будут страшны. Никакой конец, даже трагический... Он все равно будет хорошим и светлым!– Как у тебя?– Как у нас, – сказал Воровский.– И у меня?– У тебя еще все впереди! – улыбнулся Воровский. – Я имею в виду жизнь. Твое детство только начинает от тебя уходить. Оно уже сделало первый шаг и стоит у порога... Скоро ты вернешься в Москву и пойдешь в школу, а потом в институт... или в армию... Тебя ждут большие дела! И надо, чтобы в этих делах главным была революция!– Война?– Не обязательно! Но может быть и война... Хотя революция может быть и без войны: учиться, сомневаться, переделывать, ненавидеть и любить – это тоже революция! Ну, мне пора...– Когда ты вошел, тебя никто не заметил? – спросил я.– Они спят! – сказал Воровский. – Я всех видел... Спит Гизи здоровым сном неведения: она еще ничего не знает! Спит Вовка, и ему снится сон о пионерском слете. Спит Вернер в свежей могиле, и ему уже ничего не снится! И я сам сплю в могиле! Но не спят часовые революции! И памятники! Потому что живет наше общее дело... – Воровский все это говорил, как стихи, все тише и тише, пока не замолк, не исчез в темной берлинской ночи... * * * Я начинал эту повесть в тумане и кончаю ее тоже в тумане – в тумане времени.В этом тумане я вижу, как мы уезжаем из Берлина, где уже дышит лето, и приезжаем в Москву, где нас опять встречает весна.Я вижу, как в вечер приезда я вручаю Гизи цыпленка – посмертный подарок отца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я