https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Am-Pm/
Она вообще часто простужалась, и это меня злило. Но я был к ней очень внимателен, впрочем, это больше умиляло меня, чем ее. Я приходил к ней каждое утро, приносил цветы и прочие мелочи, убирал комнату, готовил еду. Доставал ей письма из почтового ящика внизу. Однажды утром я вынул оттуда продолговатый голубой конверт с маркой, на которой была изображена кенгуру. Письмо оказалось из Австралии. Я взглянул на адрес отправителя: Йовита Гаврилюк. Сидней, 758, Мехэгэни-стрит. Я долго держал письмо в руке, охваченный необъяснимым волнением. Меня так и подмывало спрятать его в карман и не отдавать Агнешке, но, ясное дело, я отогнал эту мысль. Когда я протянул письмо Агнешке, она воскликнула:
– От Йовиты! Как я рада! Она так давно не писала.
Агнешка разорвала конверт, извлекла письмо и стала читать. При этом она улыбалась, хмыкала, вскрикивала, словом, издавала звуки, которые способны довести до белого каления любого, кого интересует содержание письма, адресованного не ему, особенно если он не хочет обнаружить свою заинтересованность.
– Милая, дорогая Йовита, – сказала Агнешка, кончив читать, и поцеловала письмо. – Она страшно по нас тоскует. Очень сожалею, но на этот раз ни словом не вспоминает о тебе.
Я думал, она даст мне прочесть письмо, но она сунула его обратно в конверт и спрятала под подушку, словно боялась, что я захочу его похитить.
– Ее работы имели колоссальный успех на фотовыставке в Мельбурне, – сообщила наконец Агнешка, – она получила денежную премию, и жизнь ее складывается очень удачно. Несмотря на это, она все время мечтает вернуться к нам.
Я держал себя в руках и думаю, Агнешка не заметила моего волнения. Вскоре я ушел.
Оркестр перестал играть. Совершенно внезапно. Во всяком случае, так мне показалось. Тишина вернула меня к действительности, а раздавшиеся аплодисменты прочно меня в ней утвердили.
– Ты что, спал? – спросила Агнешка. – У тебя такая физиономия! Тебе в самом деле не следует ходить на концерты, если ты скучаешь.
– Ничего подобного, – отозвался я. – Я заслушался. Дирижер великолепный.
– Он слишком медленно ведет оркестр, – небрежно бросила Агнешка.
Я терпеть не мог, когда она умничала и с видом знатока высказывала суждения о вещах, в которых не смыслила.
На сцене началось движение, которое мне нравилось. Раздвинули стулья, вперед выкатили рояль. Подобные приготовления я любил больше всего. Хелена повернулась и смотрела на меня. Я не глядел в ту сторону, но чувствовал на себе ее упорный взгляд. Меня это и раздражало и трогало. В зале царила атмосфера праздничного возбуждения. Она была вызвана предстоящим выходом на эстраду самого выдающегося на свете пианиста. Кто, спрашиваю, возвел его в эту категорию? При каких обстоятельствах он доказал свое превосходство над другими знаменитостями? Агнешка беспокойно вертелась на стуле, на щеках у нее от возбуждения выступил румянец.
– Идет! – вырвалось у нее.
Началось всеобщее движение, словно на перроне, когда подходит международный экспресс. Я все еще чувствовал на себе бросаемые украдкой взгляды Хелены. Грянули громкие аплодисменты, и даже послышались восторженные возгласы. Все встали. На сцене появился он. За ним следовал знакомый мне по игре в покер дирижер, который всем своим видом показывал, что он здесь ни при чем, но тем самым отчаянно пытался обратить внимание на себя. Маэстро остановился на середине эстрады и начал раскланиваться. Это был интересный, седоватый господин лет пятидесяти. Среднего роста и, разумеется, слюнтяй. Кланялся он мастерски и при этом поднимал руки, приветствуя публику. Овация продолжалась, и наконец наступил такой момент, когда и приветствуемый и приветствующие хотели, чтобы это поскорее кончилось, но не могли остановиться, как стремительно мчащийся автомобиль, у которого отказали тормоза. И тут удивительное искусство и присутствие духа продемонстрировал дирижер. Перестав аплодировать, он твердо и решительно повернулся к оркестру и легко взмахнул палочкой. Музыканты заняли свои места, тогда уселась и публика, и пианисту тоже ничего не оставалось, как сесть за рояль. Воцарилась тишина. Он ударил по клавишам и обменялся с дирижером взглядами. Хелена не смотрела на меня, зато я не сводил с нее глаз и даже по ее спине чувствовал, что она думает обо мне. Спина, по-моему, часто бывает выразительней лица.
Пианист поудобнее уселся на стуле. Все, что происходит на концертах, прежде чем начнут играть, мне страшно нравится. И вдруг – трах! Это оркестр заиграл с ужасающим грохотом.
Даже он вздрогнул, будто испугался. Но, наверно, он поступил так нарочно, чтобы показать, какое громадное впечатление производит на него музыка. Недурной трюк! Даже меня проняло. Я взял у Агнешки программу, а она этого не заметила. Лицо ее пылало. Она была в полуобморочном состоянии. Если бы для меня это еще имело значение, я, пожалуй, приревновал бы ее к этому фавориту. Вещь, которую он исполнял, вернее, готовился исполнить, потому что пока играл лишь оркестр, называлась «Концерт ре минор для фортепьяно» Иоганна Брамса. Фамилия мне нравилась. Я не прочь бы носить фамилию Брамс. Хотя имя предпочел бы другое. Например, Говард или Аллен. Нет. Пожалуй, не Аллен. Да и Говард мне тоже не очень подходит. Между тем маэстро скромно сидел на своем стуле. Он казался грустным и озабоченным. Время от времени он едва заметно поднимал голову и чутко прислушивался к оркестру. Словно обдумывал, как играть, когда наступит его черед. Зачем эта комедия, будто все зависит от его решения и воли? На самом деле все будет так, как давно предрешил господин Аллен Говард Брамс. Это ведь не то, что бег на полторы тысячи или пять тысяч метров, когда нет никакой партитуры и нечеловеческими усилиями приходится творить драму прямо на глазах зрителей, не зная, вплоть до финиша, каков будет исход. Я бы очень хотел бежать на дальние дистанции и с удовольствием принял бы участие в мемориале. Но если бы я стартовал в нем и добился бы успеха, то был бы этим обязан Ксенжаку. А я не мог и не хотел быть ничем ему обязанным. Этот осел не понимал, почему я его сторонюсь, и считал меня капризной примадонной. Конечно, не понимал. Да и откуда ему было понять?
Там, на сцене, что-то происходило. Оркестр сбавил темп, затих. Дирижер делал такие движения, словно у него иссякли силы. Он беспомощно оглядывался. Маэстро внезапно выпрямился. Что? Вы уже обессилели? Замирает и умолкает музыка, которую вы так темпераментно вели? Я слушал, как вы играете, и не собирался вмешиваться. Но вижу, вы без меня пропадете. Так и быть, выручу вас.
Легко, словно кавалер, обмахивающий цветком упавшую в обморок даму, он коснулся клавишей, и оркестр отозвался тихим стоном. Маэстро играл все громче и решительней. Пребывавший в обмороке оркестр постепенно приходил в себя. А когда рояль напомнил ему торжественное вступление, сознание окончательно вернулось к нему, и он снова обрел силу, отвагу и мужество. Решительно и твердо оркестр шел за тем, кто воскресил его.
Любопытнейшая все-таки штука. Хотя я ни черта не смыслю в музыке, на этот раз мне не было скучно, и то, что происходило на сцене, захватывало и меня. Будоражило воображение. Маэстро, как видно, знал свое дело. Он сумел меня пленить даже чисто внешней стороной своего искусства, хотя на такие штучки меня нелегко купить. Напряжение в зале нарастало. То, что вытворял этот Чапаев фортепьянной игры, было действительно невероятно и волнующе. Что уж говорить о тех, которые понимали толк в музыке. И сейчас он не был слюнтяем. О, нет! В зале находилось несколько сотен музыкальных слюнтяев и еще один немузыкальный слюнтяй – это я. Но он уже не был слюнтяем. Хелена обернулась, поискала меня глазами и улыбнулась. Ее улыбка и взгляд как бы давали мне понять, что, разделяя общий восторг и воодушевление, она не перестает думать обо мне. К чему все это, Хелена, а, Хелена? Это не нужно ни мне, ни тебе. Разве не лучше было бы, если бы мы тогда у тебя совершили преступление, на которое толкала нас сама природа? Или же в тот раз, у меня? Все было бы уже позади, и, возможно, нам удалось бы замести следы преступления, ибо преступления такого рода легко сходят людям с рук. Зачем я упрямлюсь, зачем бросаю вызов природе, которая насмехается над условностями, придуманными людьми, когда те противятся ее велениям?
Хелена позвонила мне вечером в тот же день, когда приносила докладную Ксенжака и когда я заставил ее уйти.
– Марек, – сказала она, – ты понимаешь, что выставил меня из своего дома?
– Понимаю.
– Пожалуй, ты поступил правильно.
– Я рад, что ты так думаешь. Нет. Совсем не рад.
– Я тоже не рада, но тем не менее ты хорошо сделал. Ты знаешь, зачем я звоню?
– Нет, не знаю.
– Я тоже не знаю. И все-таки звоню. Мы что, больше не будем видеться?
– Не должны.
– Скажи, почему все получилось именно так?
– Как?
– Мы встречались несколько лет и не обращали друг на друга внимания, а теперь…
– Нам лучше кончить этот разговор.
– Ты прав. Ну, будь здоров.
Она положила трубку.
Не знаю, как это вышло, но мы встретились с ней дня через два. Мы говорили друг другу, что нам не следует встречаться. А потом встречались постоянно, чтобы говорить об этом. Между нами так ничего и не было. Мы даже ни разу не поцеловались. А между тем я испытывал большие угрызения совести, чем если бы мы совершили то, что принято называть пре любодеянием. Атмосфера все больше сгущалась и накалялась. Казалось немыслимым, чтобы вулкан в конце концов не заговорил. Но если это случится, значит, я тряпка. А я не хотел быть тряпкой. Я знал, что я нуль. Моя личность не представляла никакой ценности для природы и общества. Им и себе самому я мог только пообещать, что не превращусь в тряпку. Правда, человечество и не узнает никогда о моем щедром даре, ну и что из этого?
Он несся вперед, видимо, приближаясь к финалу. Он был поистине великолепен. Я боялся, как бы Агнешка не упала в обморок. Вот позор! Казалось, не только слушатели, но оркестр впал в состояние необычайного торжественного подъема. О дирижере все забыли. Но вот он выкинул невероятный трюк. Положил дирижерскую палочку и сошел с возвышения. Словно говоря: «Я, мол, здесь не нужен». Пианист своей гениальной игрой сам ведет оркестр. О, маэстро над маэстрами! Это я о дирижере. И он добился, чего хотел: отличился и привлек к себе внимание. Раздаются последние аккорды. Он продолжает сидеть за роялем с поникшей головой и опущенными руками, в зале царит мертвая тишина. Первым нарушил ее дирижер. Он воздел руки кверху, вскрикнул от восхищения и подошел к роялю. Давая этим понять, что он не дирижер, а слушатель, который не в состоянии скрыть свой восторг и должен продемонстрировать свое преклонение перед маэстро. Я готов был биться об заклад, что он выбивает для себя поездку с концертами по Америке. Но восторг зала показался мне искренним и правдивым. Я был сам захвачен общим энтузиазмом, хотя и не в такой степени, как остальные. По знаку дирижера маэстро встал и раскланялся, а минуту спустя пожимал руку подошедшему дирижеру. Дирижер попытался вырвать руку, но маэстро не выпускал ее, вынуждая дирижера кланяться вместе с ним. Наконец тот подчинился с адресованной публике понимающей улыбкой: приходится, мол, уступать капризам маэстро, но не следует принимать эти поклоны всерьез. Однако дирижер выламывался напрасно. Кроме меня, на него никто не обращал внимания. Что творилось в зрительном зале, невозможно описать. Люди срывались с мест, охваченные массовым психозом. Кто-то неподалеку от меня громко рыдал, воздух сотрясался от оваций и криков, вдруг рядом раздался грохот. Я боялся взглянуть. Не Агнешка ли? Нет. Упала всего-навсего ее сумочка. А она даже не заметила этого. Лицо у нее пылало, ее била дрожь, как и большинство собравшихся здесь. Подобное массовое возбуждение в других обстоятельствах может привести к стихийным эксцессам. А пианист все кланялся и кланялся. Теперь он снова стал слюнтяем и больше мне не нравился. Надо признаться, такого безумства и такой бурной овации мне не приходилось наблюдать ни на одном стадионе. Не раз по моему адресу раздавались восторженные аплодисменты, а однажды толпа даже вынесла меня со стадиона на руках. Но ничего подобного я не мог себе и представить. Дирижер приуныл и утратил инициативу. Он стоял сбоку между скрипачами, и у него было печальное лицо. Словно он устал и ему все это надоело. Может, у него были неприятности дома и, когда напряжение спало, он вспомнил о них? Мне стало его жалко.
Маэстро много раз уходил со сцены и возвращался, вызываемый аплодисментами. Мне хотелось, чтобы это поскорей кончилось. Хотелось, чтобы этот концерт уже закончился и можно было пойти к Артуру. Хотя, по правде говоря, я не знал, нужно ли мне это. Скорей всего там будут Ксенжаки. Ксенжак, Агнешка, Хелена и я – не многовато ли на сравнительно небольшом пространстве? «Лучше лечь спать, – подумал я. – Завалюсь спать – и дело с концом». Овации наконец стихли. Люди выглядели усталыми, как до этого дирижер. Они чувствовали себя как бы с похмелья, какое наступает обычно после эмоционального возбуждения, Агнешка терла ладонью лоб.
– Пойдем к Артуру? – спросил я.
Она не ответила. Наверно, от переполнивших ее чувств – настоящих или выдуманных. Кроме того, я видел, ее сегодня что-то беспокоит и она старается скрыть это от меня. Несомненно, ее что-то гнетет, может, она хотела со мной поговорить и не решалась?
А вдруг она знает про Хелену? Но каким образом? Впрочем, женщинам для этого не много нужно. Кроме того, разве в Кракове мало доброжелательниц, которые могли нас видеть с Хеленой и сообщить об этом Агнешке. Я почувствовал себя примерно так, как однажды перед воскресным матчем, когда старался скрыть от Шиманяка, что схватил кол за сочинение по литературе.
Мы покинули свои места и молча направились к выходу из зала. Я чувствовал: что-то происходит. Что-то назревало, и должен последовать взрыв. В вестибюле я имел несчастье налететь на Ксенжаков. Эдварда переполняла идиотская восторженность, и он начал обмениваться с Агнешкой впечатлениями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
– От Йовиты! Как я рада! Она так давно не писала.
Агнешка разорвала конверт, извлекла письмо и стала читать. При этом она улыбалась, хмыкала, вскрикивала, словом, издавала звуки, которые способны довести до белого каления любого, кого интересует содержание письма, адресованного не ему, особенно если он не хочет обнаружить свою заинтересованность.
– Милая, дорогая Йовита, – сказала Агнешка, кончив читать, и поцеловала письмо. – Она страшно по нас тоскует. Очень сожалею, но на этот раз ни словом не вспоминает о тебе.
Я думал, она даст мне прочесть письмо, но она сунула его обратно в конверт и спрятала под подушку, словно боялась, что я захочу его похитить.
– Ее работы имели колоссальный успех на фотовыставке в Мельбурне, – сообщила наконец Агнешка, – она получила денежную премию, и жизнь ее складывается очень удачно. Несмотря на это, она все время мечтает вернуться к нам.
Я держал себя в руках и думаю, Агнешка не заметила моего волнения. Вскоре я ушел.
Оркестр перестал играть. Совершенно внезапно. Во всяком случае, так мне показалось. Тишина вернула меня к действительности, а раздавшиеся аплодисменты прочно меня в ней утвердили.
– Ты что, спал? – спросила Агнешка. – У тебя такая физиономия! Тебе в самом деле не следует ходить на концерты, если ты скучаешь.
– Ничего подобного, – отозвался я. – Я заслушался. Дирижер великолепный.
– Он слишком медленно ведет оркестр, – небрежно бросила Агнешка.
Я терпеть не мог, когда она умничала и с видом знатока высказывала суждения о вещах, в которых не смыслила.
На сцене началось движение, которое мне нравилось. Раздвинули стулья, вперед выкатили рояль. Подобные приготовления я любил больше всего. Хелена повернулась и смотрела на меня. Я не глядел в ту сторону, но чувствовал на себе ее упорный взгляд. Меня это и раздражало и трогало. В зале царила атмосфера праздничного возбуждения. Она была вызвана предстоящим выходом на эстраду самого выдающегося на свете пианиста. Кто, спрашиваю, возвел его в эту категорию? При каких обстоятельствах он доказал свое превосходство над другими знаменитостями? Агнешка беспокойно вертелась на стуле, на щеках у нее от возбуждения выступил румянец.
– Идет! – вырвалось у нее.
Началось всеобщее движение, словно на перроне, когда подходит международный экспресс. Я все еще чувствовал на себе бросаемые украдкой взгляды Хелены. Грянули громкие аплодисменты, и даже послышались восторженные возгласы. Все встали. На сцене появился он. За ним следовал знакомый мне по игре в покер дирижер, который всем своим видом показывал, что он здесь ни при чем, но тем самым отчаянно пытался обратить внимание на себя. Маэстро остановился на середине эстрады и начал раскланиваться. Это был интересный, седоватый господин лет пятидесяти. Среднего роста и, разумеется, слюнтяй. Кланялся он мастерски и при этом поднимал руки, приветствуя публику. Овация продолжалась, и наконец наступил такой момент, когда и приветствуемый и приветствующие хотели, чтобы это поскорее кончилось, но не могли остановиться, как стремительно мчащийся автомобиль, у которого отказали тормоза. И тут удивительное искусство и присутствие духа продемонстрировал дирижер. Перестав аплодировать, он твердо и решительно повернулся к оркестру и легко взмахнул палочкой. Музыканты заняли свои места, тогда уселась и публика, и пианисту тоже ничего не оставалось, как сесть за рояль. Воцарилась тишина. Он ударил по клавишам и обменялся с дирижером взглядами. Хелена не смотрела на меня, зато я не сводил с нее глаз и даже по ее спине чувствовал, что она думает обо мне. Спина, по-моему, часто бывает выразительней лица.
Пианист поудобнее уселся на стуле. Все, что происходит на концертах, прежде чем начнут играть, мне страшно нравится. И вдруг – трах! Это оркестр заиграл с ужасающим грохотом.
Даже он вздрогнул, будто испугался. Но, наверно, он поступил так нарочно, чтобы показать, какое громадное впечатление производит на него музыка. Недурной трюк! Даже меня проняло. Я взял у Агнешки программу, а она этого не заметила. Лицо ее пылало. Она была в полуобморочном состоянии. Если бы для меня это еще имело значение, я, пожалуй, приревновал бы ее к этому фавориту. Вещь, которую он исполнял, вернее, готовился исполнить, потому что пока играл лишь оркестр, называлась «Концерт ре минор для фортепьяно» Иоганна Брамса. Фамилия мне нравилась. Я не прочь бы носить фамилию Брамс. Хотя имя предпочел бы другое. Например, Говард или Аллен. Нет. Пожалуй, не Аллен. Да и Говард мне тоже не очень подходит. Между тем маэстро скромно сидел на своем стуле. Он казался грустным и озабоченным. Время от времени он едва заметно поднимал голову и чутко прислушивался к оркестру. Словно обдумывал, как играть, когда наступит его черед. Зачем эта комедия, будто все зависит от его решения и воли? На самом деле все будет так, как давно предрешил господин Аллен Говард Брамс. Это ведь не то, что бег на полторы тысячи или пять тысяч метров, когда нет никакой партитуры и нечеловеческими усилиями приходится творить драму прямо на глазах зрителей, не зная, вплоть до финиша, каков будет исход. Я бы очень хотел бежать на дальние дистанции и с удовольствием принял бы участие в мемориале. Но если бы я стартовал в нем и добился бы успеха, то был бы этим обязан Ксенжаку. А я не мог и не хотел быть ничем ему обязанным. Этот осел не понимал, почему я его сторонюсь, и считал меня капризной примадонной. Конечно, не понимал. Да и откуда ему было понять?
Там, на сцене, что-то происходило. Оркестр сбавил темп, затих. Дирижер делал такие движения, словно у него иссякли силы. Он беспомощно оглядывался. Маэстро внезапно выпрямился. Что? Вы уже обессилели? Замирает и умолкает музыка, которую вы так темпераментно вели? Я слушал, как вы играете, и не собирался вмешиваться. Но вижу, вы без меня пропадете. Так и быть, выручу вас.
Легко, словно кавалер, обмахивающий цветком упавшую в обморок даму, он коснулся клавишей, и оркестр отозвался тихим стоном. Маэстро играл все громче и решительней. Пребывавший в обмороке оркестр постепенно приходил в себя. А когда рояль напомнил ему торжественное вступление, сознание окончательно вернулось к нему, и он снова обрел силу, отвагу и мужество. Решительно и твердо оркестр шел за тем, кто воскресил его.
Любопытнейшая все-таки штука. Хотя я ни черта не смыслю в музыке, на этот раз мне не было скучно, и то, что происходило на сцене, захватывало и меня. Будоражило воображение. Маэстро, как видно, знал свое дело. Он сумел меня пленить даже чисто внешней стороной своего искусства, хотя на такие штучки меня нелегко купить. Напряжение в зале нарастало. То, что вытворял этот Чапаев фортепьянной игры, было действительно невероятно и волнующе. Что уж говорить о тех, которые понимали толк в музыке. И сейчас он не был слюнтяем. О, нет! В зале находилось несколько сотен музыкальных слюнтяев и еще один немузыкальный слюнтяй – это я. Но он уже не был слюнтяем. Хелена обернулась, поискала меня глазами и улыбнулась. Ее улыбка и взгляд как бы давали мне понять, что, разделяя общий восторг и воодушевление, она не перестает думать обо мне. К чему все это, Хелена, а, Хелена? Это не нужно ни мне, ни тебе. Разве не лучше было бы, если бы мы тогда у тебя совершили преступление, на которое толкала нас сама природа? Или же в тот раз, у меня? Все было бы уже позади, и, возможно, нам удалось бы замести следы преступления, ибо преступления такого рода легко сходят людям с рук. Зачем я упрямлюсь, зачем бросаю вызов природе, которая насмехается над условностями, придуманными людьми, когда те противятся ее велениям?
Хелена позвонила мне вечером в тот же день, когда приносила докладную Ксенжака и когда я заставил ее уйти.
– Марек, – сказала она, – ты понимаешь, что выставил меня из своего дома?
– Понимаю.
– Пожалуй, ты поступил правильно.
– Я рад, что ты так думаешь. Нет. Совсем не рад.
– Я тоже не рада, но тем не менее ты хорошо сделал. Ты знаешь, зачем я звоню?
– Нет, не знаю.
– Я тоже не знаю. И все-таки звоню. Мы что, больше не будем видеться?
– Не должны.
– Скажи, почему все получилось именно так?
– Как?
– Мы встречались несколько лет и не обращали друг на друга внимания, а теперь…
– Нам лучше кончить этот разговор.
– Ты прав. Ну, будь здоров.
Она положила трубку.
Не знаю, как это вышло, но мы встретились с ней дня через два. Мы говорили друг другу, что нам не следует встречаться. А потом встречались постоянно, чтобы говорить об этом. Между нами так ничего и не было. Мы даже ни разу не поцеловались. А между тем я испытывал большие угрызения совести, чем если бы мы совершили то, что принято называть пре любодеянием. Атмосфера все больше сгущалась и накалялась. Казалось немыслимым, чтобы вулкан в конце концов не заговорил. Но если это случится, значит, я тряпка. А я не хотел быть тряпкой. Я знал, что я нуль. Моя личность не представляла никакой ценности для природы и общества. Им и себе самому я мог только пообещать, что не превращусь в тряпку. Правда, человечество и не узнает никогда о моем щедром даре, ну и что из этого?
Он несся вперед, видимо, приближаясь к финалу. Он был поистине великолепен. Я боялся, как бы Агнешка не упала в обморок. Вот позор! Казалось, не только слушатели, но оркестр впал в состояние необычайного торжественного подъема. О дирижере все забыли. Но вот он выкинул невероятный трюк. Положил дирижерскую палочку и сошел с возвышения. Словно говоря: «Я, мол, здесь не нужен». Пианист своей гениальной игрой сам ведет оркестр. О, маэстро над маэстрами! Это я о дирижере. И он добился, чего хотел: отличился и привлек к себе внимание. Раздаются последние аккорды. Он продолжает сидеть за роялем с поникшей головой и опущенными руками, в зале царит мертвая тишина. Первым нарушил ее дирижер. Он воздел руки кверху, вскрикнул от восхищения и подошел к роялю. Давая этим понять, что он не дирижер, а слушатель, который не в состоянии скрыть свой восторг и должен продемонстрировать свое преклонение перед маэстро. Я готов был биться об заклад, что он выбивает для себя поездку с концертами по Америке. Но восторг зала показался мне искренним и правдивым. Я был сам захвачен общим энтузиазмом, хотя и не в такой степени, как остальные. По знаку дирижера маэстро встал и раскланялся, а минуту спустя пожимал руку подошедшему дирижеру. Дирижер попытался вырвать руку, но маэстро не выпускал ее, вынуждая дирижера кланяться вместе с ним. Наконец тот подчинился с адресованной публике понимающей улыбкой: приходится, мол, уступать капризам маэстро, но не следует принимать эти поклоны всерьез. Однако дирижер выламывался напрасно. Кроме меня, на него никто не обращал внимания. Что творилось в зрительном зале, невозможно описать. Люди срывались с мест, охваченные массовым психозом. Кто-то неподалеку от меня громко рыдал, воздух сотрясался от оваций и криков, вдруг рядом раздался грохот. Я боялся взглянуть. Не Агнешка ли? Нет. Упала всего-навсего ее сумочка. А она даже не заметила этого. Лицо у нее пылало, ее била дрожь, как и большинство собравшихся здесь. Подобное массовое возбуждение в других обстоятельствах может привести к стихийным эксцессам. А пианист все кланялся и кланялся. Теперь он снова стал слюнтяем и больше мне не нравился. Надо признаться, такого безумства и такой бурной овации мне не приходилось наблюдать ни на одном стадионе. Не раз по моему адресу раздавались восторженные аплодисменты, а однажды толпа даже вынесла меня со стадиона на руках. Но ничего подобного я не мог себе и представить. Дирижер приуныл и утратил инициативу. Он стоял сбоку между скрипачами, и у него было печальное лицо. Словно он устал и ему все это надоело. Может, у него были неприятности дома и, когда напряжение спало, он вспомнил о них? Мне стало его жалко.
Маэстро много раз уходил со сцены и возвращался, вызываемый аплодисментами. Мне хотелось, чтобы это поскорей кончилось. Хотелось, чтобы этот концерт уже закончился и можно было пойти к Артуру. Хотя, по правде говоря, я не знал, нужно ли мне это. Скорей всего там будут Ксенжаки. Ксенжак, Агнешка, Хелена и я – не многовато ли на сравнительно небольшом пространстве? «Лучше лечь спать, – подумал я. – Завалюсь спать – и дело с концом». Овации наконец стихли. Люди выглядели усталыми, как до этого дирижер. Они чувствовали себя как бы с похмелья, какое наступает обычно после эмоционального возбуждения, Агнешка терла ладонью лоб.
– Пойдем к Артуру? – спросил я.
Она не ответила. Наверно, от переполнивших ее чувств – настоящих или выдуманных. Кроме того, я видел, ее сегодня что-то беспокоит и она старается скрыть это от меня. Несомненно, ее что-то гнетет, может, она хотела со мной поговорить и не решалась?
А вдруг она знает про Хелену? Но каким образом? Впрочем, женщинам для этого не много нужно. Кроме того, разве в Кракове мало доброжелательниц, которые могли нас видеть с Хеленой и сообщить об этом Агнешке. Я почувствовал себя примерно так, как однажды перед воскресным матчем, когда старался скрыть от Шиманяка, что схватил кол за сочинение по литературе.
Мы покинули свои места и молча направились к выходу из зала. Я чувствовал: что-то происходит. Что-то назревало, и должен последовать взрыв. В вестибюле я имел несчастье налететь на Ксенжаков. Эдварда переполняла идиотская восторженность, и он начал обмениваться с Агнешкой впечатлениями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26