https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/Triton/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он ходил взад и вперед, уткнув подбородок в шинель и засунув руки в карманы, как вдруг кто-то толкнул его.
– Черт! – произнес голос, и фигура бросилась в грязную стеклянную дверь с надписью «Буфет».
Эндрюс рассеянно пошел за ней.
– Простите, что я толкнул вас… Я вас принял за полицейского и задал стрекача.
Говоря это, человек – американский рядовой – обернулся и испытующе посмотрел в лицо Эндрюса. У него были очень красные щеки и наглые каштановые усики. Говорил он медленно, слегка растягивая слова, как бостонец.
– Пустяки, – сказал Эндрюс.
– Давай выпьем, – сказал тот. – Ты куда отправляешься?
– Куда-то в сторону Бар-ле-Дюка, обратно в свою дивизию. Был в госпитале.
– Долго?
– С октября.
– Так… Выпей-ка, брат, Кюрасао! Тебе будет полезно. У тебя скверный вид. Меня зовут Гэнслоу, походный госпиталь при французской армии.
Они уселись за немытый мраморный столик, на котором паровозная сажа, приклеившись к кругам, оставленным стаканами вина и ликеров, вывела узоры.
– Я еду в Париж, – сказал Гэнслоу. – Мой отпуск кончился три дня назад. Приеду в Париж и заболею там перитонитом или воспалением обоих легких, а может быть, и порок сердца откроется. В армии тоска смертная!
– Госпиталь не лучше, – сказал Эндрюс со вздохом. – Хотя я никогда не забуду, с каким восторгом я убедился, что ранен и выбыл из строя. Я надеялся, что рана окажется достаточно тяжелой, чтобы меня отправили домой.
– Ну, я не хотел бы пропустить ни одной минуты на войне. Но теперь, когда она кончена… Черт, теперь лозунг – «путешествие!». Я только что провел две недели в Пиренеях: Ним, Арль, Лебо, Каркассон, Перпиньян, Лурд, Гавр, Тулуза. Как ты насчет такой поездочки? Где ты служишь?
– В пехоте.
– Пекло было, должно быть?
– Было. Есть.
– Почему бы тебе не поехать со мной в Париж?
– Я не хочу напороться на неприятности, – пробормотал Эндрюс.
– Никакой возможности… Я знаю все ходы и выходы… Нужно только держаться подальше от «Олимпии» и вокзалов, шагать побыстрее и следить, чтобы сапоги блестели. Да ведь у тебя найдется смекалка в голове, не правда ли?
– Немного. Выпьем бутылку? Нельзя ли тут достать чего-нибудь поесть?
– Ни черта, а я не рискую выйти с вокзала, чтобы не напороться у входа на военного полицейского. Мы пообедаем в экспрессе.
– Но я не могу ехать в Париж.
– Полно! Послушай, как тебя зовут?
– Джон Эндрюс.
– Ну, Джон Эндрюс, я могу тебе сказать одно: ты позволил свернуть себя в бараний рог. Не поддавайся, брат! Плюнь на них и проводи время в свое удовольствие. К черту их! – Он с такой силой опустил бутылку на стол, что она разбилась; пурпурное вино пролилось на грязный мрамор и закапало, сверкая, на пол.
Несколько французских солдат, стоящих группой у стойки, обернулись.
– Вот чудак – проливает такое хорошее вино, – сказал высокий краснолицый человек с длинными висящими усами.
– За франк я съем бутылку! – крикнул пьяным голосом маленький человечек, выбегая вперед и наклоняясь над столом.
– Идет, – сказал Гэнслоу.
Он положил блестящий серебряный франк около останков бутылки. Человек схватил бутылку за горлышко черной, похожей на клещи рукой и произвел предварительный осмотр. Это был маленький, невероятно грязный человек, похожий на труп. Его усы и борода цвета мочалки были, казалось, изъедены молью, на щеках горели багровые пятна, а форма была покрыта засохшей грязью. Остальные столпились вокруг, стараясь отговорить его.
– Чихать! Это мое ремесло! – сказал он и так завращал глазами, что белки засверкали в тусклом свете, точно глаза мертвой трески.
– Да он и в самом деле собирается сделать это! – воскликнул Гэнслоу.
Зубы человека сверкнули и, хрустя, вонзились в зазубренный край стекла. Раздался ужасающий треск. Он снова помахал бутылкой, держа ее за горлышко.
– Бог мой, да он ест ее! – воскликнул Гэнслоу, покатываясь от смеха. – А ты вот боишься ехать в Париж!
На станцию с громким шипением вырывающегося пара вкатился паровоз.
– Черт, это парижский поезд. Держи! – Он всунул франк в покрытую корой грязи руку солдата. – Идем, Эндрюс!
Выходя из буфета, они снова услыхали хрустящий треск, с которым человек откусил еще один кусок стекла.
Эндрюс последовал за Гэнслоу через окутанную паром платформу к двери вагона первого класса. Они вошли в купе. Гэнслоу немедленно опустил на полушарие лампы черный колпак. Отделение было пусто. Он со вздохом блаженства развалился на мягких желтых подушках сиденья.
– Но, ради Бога… – пробормотал Эндрюс.
– Чихать! Это мое ремесло, – перебил его Гэнслоу.
Поезд отошел от станции.
III
Гэнслоу налил в стакан вина из коричневого глиняного кувшина, и оно засветилось в нем ярким жидким красным цветом смородины. Эндрюс откинулся на стул и смотрел сквозь полузакрытые глаза на стол с белой скатертью и маленькими подгоревшими булочками, в окно на сад, тускло освещенный лимонно-желтыми газовыми фонарями, и на темные хребты крыш маленьких домиков, теснившихся вокруг.
За столом у противоположной стены сидел хромой юноша с бледным безбородым лицом и ласковыми фиалковыми глазами, а рядом с ним девушка с непокрытой головой, не отрывавшая глаз от его лица.
Посередине комнаты тихо мурлыкала печка, а из полуоткрытой кухонной двери проникали красный свет и шипение чего-то жарящегося на плите. На стенах в коричневых тонах, впитавших в себя, казалось, теплоту и запах всех блюд, была изображена панорама Монмартра, каким он некогда был: с ветряными мельницами и обширными полями.
– Я хочу путешествовать, – говорил Гэнслоу, лениво цедя слова. – Абиссиния, Патагония, Туркестан, Кавказ, всюду. Что ты скажешь на то, чтобы отправиться в Новую Зеландию разводить овец?
– Но почему не остаться тут? Нигде не может быть так чудесно.
– В таком случае я, пожалуй, отложу на недельку отъезд в Новую Гвинею. Но я с ума сойду, если застряну где-нибудь после всего, что было. Вся эта бойня сидит у меня в крови… Она сделала из меня путешественника, вот что. Я теперь искатель приключений.
– Господи, хотел бы я, чтобы они сделали из меня что-нибудь такое же интересное.
– Привяжи камень к своей щепетильности, сбрось ее с Нового моста и покажи себя… О юноша, ведь это золотое время, чтобы проявить свою ловкость…
– Ты числишься еще в армии?
– Выкручусь… Я зачислюсь в Красный Крест.
– Каким образом?
– Есть зацепка.
Девушка с овальным лицом и легким черным пушком на верхней губе принесла им суп – густой зеленоватый суп, который вкусно дымился им прямо в лицо.
– Если ты посоветуешь мне, как выбраться из армии, то, по всей вероятности, спасешь мне жизнь, – произнес Эндрюс серьезно.
– Есть два способа… Но я лучше расскажу тебе об этом после. А теперь поговорим о чем-нибудь более интересном… Итак, ты композитор?
Эндрюс кивнул.
Между ними лежал омлет, бледный, золотисто-желтый, с пятнами зелени; несколько янтарных пузырьков поджаренного масла все еще держались по краям.
– Поговорим о музыкальной драме, – сказал Гэнслоу.
– Но если ты авантюрист и вообще не очень щепетилен, почему ты до сих пор рядовой?
Гэнслоу выпил глоток вина и оглушительно расхохотался.
– В этом вся штука!
Некоторое время они ели молча. Они слышали, как парочка против них разговаривала нежными, тихими голосами. Печка мурлыкала, а из кухни слышалось, как что-то сбивали в чашке. Эндрюс откинулся на своем стуле.
– Здесь так чудесно, спокойно, уютно… Ведь ничего не стоит забыть, что в жизни вообще есть какие-то радости.
– Вздор… Жизнь – это парад в цирке. Видал ты когда-нибудь что-либо более унылое, чем цирковой парад? Одна из тех шуток, которые не смешат.
– Жюстина, еще вина! – сказал Гэнслоу.
– Ты знаешь, как ее зовут?
– Я здесь живу… Монмартр – это выпуклость на середине щита; Монмартр – это ось колеса. Вот почему здесь так спокойно. Как в центре циклона, огромного, кружащегося, вращающегося циркового парада.
Жюстина со своими красными руками, перемывшими так много тарелок, с которых хорошо пообедали другие, поставила между ними ярко-красного лангуста, клешни и щупальца которого растянулись на скатерти, где виднелось уже несколько пурпурных винных пятен. Соус был желтый и пушистый, как грудка канарейки.
– Знаешь, – сказал Эндрюс, откидывая со лба растрепанные желтые волосы и начиная вдруг говорить взволнованно и быстро, – я охотно согласился бы, чтобы меня расстреляли через год, лишь бы прожить этот год здесь, с роялем и миллионом листов нотной бумаги. Это стоило бы сделать.
– Да, это славное местечко на тот случай, когда возвращаешься. Представь себе, что ты возвращаешься сюда после плоскогорья Тибета, где ты чуть-чуть не утонул и едва не был оскальпирован, где ты любил дочь афганского вождя… у которой были красные губы, намазанные рахат-лукумом, так что во рту у тебя оставался сладкий вкус поцелуев. – Гэнслоу мягко пригладил свои каштановые усики.
– Но для чего видеть и чувствовать, если не имеешь возможности передать все это?
– Для чего вообще жить? Ради самой жизни, человече. К черту смысл!
– Но единственная глубокая радость, которая возможна для меня… это… – голос Эндрюса прервался. – О Господи, я отдал бы всю радость мира, если бы мог создать одну страницу, которая была бы выражением жизни. Знаешь, уже годы, как я ни с кем не разговаривал.
Оба они молча смотрели в окно на туман, тесно прильнувший к стеклу. Он напоминал вату, но казался более мягким и был зеленовато-золотистого цвета.
– Ну, сегодня, уж наверное, полицейские не накроют нас, – сказал Гэнслоу, весело постукивая кулаком по столу. – У меня блестящая мысль отправиться на улицу Сент-Анн и оставить свою карточку заведующему полицейской частью армии. Черт побери! Помнишь того человека, который закусил нашей бутылкой вина? Он плевал на все, не так ли? Вот ты толкуешь о выражении жизни. Почему бы тебе не выразить это? Я думаю, что это поворотный пункт твоей карьеры. Он заставил тебя поехать в Париж… ты не станешь отрицать этого?
Оба они громко рассмеялись, качаясь на своих стульях. Эндрюс уловил отзвук смеха в бледных фиалковых глазах калеки-юноши и в темных глазах девушки.
– Давай-ка расскажем им об этом, – сказал Эндрюс, все еще смеясь. Его лицо, побледневшее за время пребывания в госпитале, внезапно раскраснелось.
– Ваше здоровье! – сказал Гэнслоу, оборачиваясь и поднимая свой стакан.
Затем он рассказал им о человеке, который ел стекло. Он поднялся на ноги и, жестикулируя, медленно рассказывал своим тягучим голосом. Жюстина стояла тут же с блюдом фаршированных томатов, красная кожица которых едва просвечивала сквозь мантию темно-коричневого соуса. Когда она улыбалась, щеки ее надувались и делали ее слегка похожей на белую кошку.
– А вы тут живете? – спросил Эндрюс, после того как все они посмеялись.
– Всегда. Я редко хожу в город. Это так трудно. У меня высохшая нога. – Он улыбнулся сияющей улыбкой, как ребенок, рассказывающий о новой игрушке.
– А вы?
– Как бы я могла быть в другом месте, – ответила девушка. – Это несчастье, но ничего не поделаешь. – Она постучала костылем по полу, точно подражая его походке.
Юноша рассмеялся и крепко обнял ее рукой за плечи.
– Я хотел бы жить здесь, – просто сказал Эндрюс.
– Почему же вы не сделаете этого?
– Да разве ты не видишь, что он солдат, – прошептала торопливо девушка.
На лбу юноши появилась морщина.
– Ну не по доброй воле, я думаю, – сказал он.
Эндрюс молчал. Им овладел непонятный стыд перед этими людьми, которые никогда не были солдатами, которые никогда не будут ими.
– Греки говорили, – сказал он, с горечью произнося фразу, которая давно уже сверлила его мозг, – что человек, сделавшийся рабом, в первый же день утрачивает половину своей доблести.
– Когда человек делается рабом, – повторил юноша мягким голосом, – он теряет половину своей доблести.
– На что вам доблесть? Любовь – вот что вам нужно, – сказала девушка.
– Я съел твои томаты, друг Эндрюс, – сказал Гэнслоу. – Жюстина принесет нам еще. – Он вылил остатки вина, которые наполнили до половины оба стакана своим жидким блеском цвета красной смородины.
Снаружи туман покрывал все ровной тьмой, слегка окрашенной в желтое и красное близ редко разбросанных уличных фонарей. Эндрюс и Гэнслоу брели без определенной цели по ступеням, которые вели из спокойной темноты Монмартра к беспорядочным огням и шуму более людных улиц. Туман проникал им в горло, щекотал в носу и задевал щеки, точно чьи-то влажные руки.
– Зачем мы ушли оттуда? Я хотел бы еще поговорить с этими людьми, – сказал Эндрюс.
– Да ведь мы и кофе не пили… Ведь мы в Париже, брат, и не собираемся долго оставаться здесь. Не можем же мы позволить себе торчать все время в одном месте. Скоро уже все закроют.
– Юноша сказал мне, что он художник и живет тем, что делает игрушки. Он вырезает деревянных слонов и верблюдов для ноевых ковчегов. Ты слышал об этом?
Они быстро шли по прямой наклонной улице. Под ними уже виднелся золотой блеск бульвара. Эндрюс продолжал говорить почти про себя:
– Как чудесно было бы жить здесь в маленькой комнатке, из которой открывался бы вид на огромный серо-розовый город, иметь какое-нибудь нелепое занятие, вроде этого, для того чтобы существовать, и тратить все свободное время на работу и посещение концертов… Спокойное, сладостное существование… Сравни с этим мою жизнь. Рабство в этом железном, металлическом, наглом Нью-Йорке и писание нелепых статей о музыке в воскресных газетах. Господи!
Они уселись за столиком в шумном кафе, полном желтого света, сверкающего в глазах, стаканах и бутылках, и красных губ, раздавленных о тонкие твердые края стаканов.
– Разве тебе не хотелось бы просто сорвать это? – Эндрюс дернул обеими руками свою куртку в том месте, где она оттопыривалась на груди. – О, я хотел бы, чтобы пуговицы разлетелись по всему кафе, разбивая стаканы с вином, щелкая по физиономиям всех этих франтоватых французских офицеров, которые, по-видимому, гордятся тем, что достаточно долго выжили, чтобы гулять победителями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55


А-П

П-Я