душевая кабина 100х100 угловая с низким поддоном 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– Он сосчитал, сколько дней он в госпитале. Скоро, как сказал Эппельбаум, они поставят его в разряд А и отошлют обратно на каторгу, и он не успеет вернуть себе вновь свое мужество и власть над собой. Каким он был, однако, трусом, что подчинился. Сосед его продолжал кашлять, Эндрюс смотрел с минуту на очертание желтого лица на подушке, на заостренный нос и маленькие жадные глазки. Он подумал о доходном бюро, о черных перчатках, вытянутых лицах и мягких, полных такта голосах. Этот человек и его отец жили тем, что подделывались под несуществующие чувства; тем, что обволакивали действительность крепом и всякой мишурой. Для этих людей никто никогда не умирал! Для них люди «преставлялись», «в бозе почивали». И все же такие люди были необходимы. Их дело не постыднее всякой другой торговли. И вот, чтобы не повредить своей фирме и обеспечить к тому же миру демократию, этот гробовщик записался в добровольцы. Фраза эта всплыла в уме Эндрюса среди потока популярных мотивов и патриотических номеров на сцене опереточного театра. Он вспомнил огромные флаги, победно развевавшиеся над Пятой авеню, и толпы, манифестирующие с сознанием исполняемого долга. Все это могло послужить достаточным основанием для гробовщика, но не для него, Джона Эндрюса! Нет, у него не было фирмы, его не загнала в армию сила общественного мнения, он не был увлечен волной слепой веры в речи купленных агитаторов. У него не хватило силы жить. Он вспомнил о всех тех, кто в течение длинной исторической трагедии, улыбаясь, жертвовал собой ради своих идей. У него не хватило мужества шевельнуть мускулом за свою свободу, и он проявил почти искреннюю радость, рискуя своей жизнью как солдат в деле, которое он считал бесполезным. Какое право на существование имел такой человек, слишком трусливый, чтобы постоять за свои убеждения и чувства, за весь свой облик, за все, что делало его отличающейся от его товарищей личностью, а не рабом, стоящим с фуражкой в руке, ожидая, пока кто-нибудь, более сильный, не прикажет ему действовать.
Как внезапная тошнота, поднялось в нем отвращение к самому себе. Ум его перестал формулировать фразы и мысли. Он отдался отвращению, как человек, много выпивший и крепко держащийся за вожжи своей воли, вдруг отдается очертя голову опьянению.
Он лежал очень спокойно, с закрытыми глазами, прислушиваясь к движению в палате, к голосам разговаривающих и припадкам кашля, потрясавшим его соседа. Жгучая боль однообразно пульсировала. Он чувствовал голод и старался угадать, скоро ли время ужина. Как мало давали есть в госпитале!
Он окликнул человека па противоположной койке:
– Эй, Сталки, который час?
– Да уже пора обедать! Небось нагулял уже здоровый аппетит для котлет с луком и жареной картошкой?
– Заткнись!
Звяканье оловянной посуды на другом конце палаты заставило Эндрюса еще сильнее застонать на подушке.
Проглотив обед, он взял «Искушение Святого Антония», лежавшее на кровати около его неподвижных ног, и с жадностью погрузился в великолепно модулированные сентенции, как будто книга эта была наркотиком, в котором он мог почерпнуть глубочайшее забвение самого себя. Он положил книгу и закрыл глаза. Мозг его был полон неосязаемого текучего сияния, похожего на океан в теплую ночь, когда кажется, что волна разбивается в бледное пламя и из темных вод на поверхности всплывают молочные огни, сверкают и исчезают. Он углубился в странную льющуюся гармонию, которая пробегала по всему его телу. Так серое небо перед рассветом внезапно покрывается бесконечно меняющимися узорами света, красок и тени.
Но когда он попытался овладеть своими мыслями, дать им определенное музыкальное выражение, он вдруг почувствовал себя пустым, подобно тому как заливчик в песчаном берегу, казавшийся полным серебристых рыбок, вдруг оказывается пустым, когда по воде проскользнет тень, и человек, вместо сверкания тысячи крошечных серебристых тел, видит в нем лишь свое бледное отражение.
Джон Эндрюс проснулся, почувствовав на своей голове холодную руку.
– Поправляетесь? – сказал чей-то голос над его ухом.
Он увидел перед собой одутловатое лицо человека средних лет с худым носом и серыми глазами, под которыми темнели большие круги. Эндрюс почувствовал, что глаза испытующе пронизывают его. Он увидел на защитном рукаве человека красный треугольник.
– Да, – сказал он.
– Я хотел бы поговорить с вами немного, братец, если вы ничего не имеете против.
– Пожалуйста, у вас есть стул? – спросил Эндрюс, улыбаясь.
– Я знаю, что с моей стороны не очень-то хорошо будить вас, но дело, видите, в том, что вы были следующим в ряду, и я боялся, что забуду вас, если пропущу теперь.
– Я понимаю, – сказал Эндрюс с внезапным решением выбить инициативу разговора из рук христианского юноши. – Сколько времени вы во Франции? Вам нравится война? – спросил он поспешно.
Христианский юноша грустно улыбнулся.
– Вы, кажется, очень бойкий малый? – сказал он. – Мечтаете, должно быть, поскорее вернуться на фронт и уложить там побольше гуннов? – Он снова улыбнулся со снисходительным видом.
Эндрюс не ответил.
– Нет, сынок, мне здесь не нравится, – сказал христианский юноша после паузы. – Я хотел бы быть дома; но великое дело сознавать, что исполняешь свой долг.
– Должно быть, – сказал Эндрюс.
– Слыхали вы о замечательном воздушном нападении наших молодцов? Недавно они бомбардировали Франкфурт… О, если бы им удалось еще стереть с карты Берлин!
– Послушайте, вы в самом деле очень сильно ненавидите их? – сказал Эндрюс тихим голосом. – Потому что в таком случае я скажу вам одну вещь, которая вас обрадует до смерти.
Христианский юноша нагнулся, заинтересованный.
– Каждый вечер, в шесть часов, в этот госпиталь приходят пленные за остатками еды. Так вот, если вы ненавидите их по-настоящему, вам нужно одолжить револьвер у одного из ваших приятелей офицеров и просто перестрелять их.
– Послушайте, где вы воспитывались, молодой человек? – Христианский юноша сразу выпрямился на стуле с выражением смятения на лице. – Разве вы не знаете, что пленные священны?
– А знаете, что наш полковник сказал нам перед отправлением в Аргоннское наступление? Чем больше мы возьмем пленных, тем меньше будет у нас продовольствия. И вы знаете, что произошло с пленными, которые были взяты! Почему вы ненавидите гуннов?
– Потому что они варвары, враги цивилизации. Вы, должно быть, достаточно образованы, чтобы понимать это, – сказал христианский юноша, раздраженно повышая голос. – К какой церкви вы принадлежите?
– Ни к какой.
– Но вы должны быть в какой-нибудь церкви. Не могли же вы вырасти язычником в Америке. Каждый христианин принадлежит или принадлежал к той или иной церкви по крещению.
– Я не претендую на звание христианина.
Эндрюс закрыл глаза и отвернул голову. Он чувствовал, как христианский юноша нерешительно потоптался около него. Немного погодя он открыл глаза. Христианский юноша склонился над следующей кроватью.
Через окно на противоположной стороне палаты он видел кусок голубого неба среди белых с лиловыми тенями облаков, похожих на лепные украшения. Он не отрывал от него глаз, пока облака, начавшие золотиться на закате, не закрыли его. Бешеная безысходная злоба сжигала его. Как эти люди наслаждались ненавистью! В этом отношении уж лучше было на фронте. Люди были гуманнее, когда убивали друг друга, чем когда говорили об этом. Итак, цивилизация была не чем иным, как огромной башней лицемерия.
И война являлась не крушением, а самым полным и совершенным проявлением ее. Но должно же существовать в мире что-то еще, кроме ненависти, алчности и жестокости. Неужели все эти великолепные фразы, которые парили над человечеством подобно веселым воздушным змеям, были также только лицемерием? Бездушные змеи, да, вот именно, – сооружение из тонкой бумаги, которое держат на конце веревки; украшение, которое не следует принимать всерьез. Он подумал о всей бесконечной веренице людей, страдавших от невыразимой пустоты человеческой жизни, пытавшихся словами изменить положение вещей, проповедовавших потустороннее. Какие это были туманные, загадочные личности – Демокрит, Сократ, Эпикур, Христос; их было так много, и образы их так смутно вырисовывались в серебристом тумане, что он готов был принять их за плод своего собственного воображения. Лукреций, Святой Франциск, Вольтер, Руссо, и как много еще, известных и неизвестных, за эти долгие трагические столетия; некоторые из них плакали, а некоторые смеялись, и слова их поднимались, сверкая точно мыльные пузыри, способные ослепить людей на мгновение, и затем превращались в прах. Он чувствовал сумасшедшее желание присоединиться к побежденным, броситься в неизбежное поражение. Изжить свою жизнь так, как он этого хотел, несмотря ни на что, снова провозгласить подложность Евангелий, под покровом которых алчность и страх наполняли все большими и большими страданиями и без того уже невыносимую агонию человеческой жизни.
Как только он выйдет из госпиталя, он дезертирует. Решение неожиданно сложилось в его мозгу и заставило возбужденную кровь торжествующе заволноваться в его теле. Ничего другого не остается – он сделается дезертиром. Он представил себе, как он, хромая, убегает в темноте на своих искалеченных ногах, срывает с себя форму и теряется в каком-нибудь захолустном уголке Франции или пробирается по тропинкам в Испанию – на свободу! Он готов был перенести что угодно, взглянуть в лицо какой угодно смерти ради нескольких месяцев свободы, в которой он мог бы забыть унижения этого последнего года.
Огромная радость охватила его. Ему казалось, что он в первый раз в жизни решил действовать. Все прежнее было лишь бесцельным метанием. Кровь пела в его ушах. Он устремил глаза на полустертые фигуры, поддерживающие щиты под балками потолка против его койки. Они, казалось, выпрямляли свои скорченные члены и ободряюще улыбались ему. Он видел в них рыцарей из старых сказок, сокрушающих драконов в зачарованных лесах, искусных мастеров, купидонов, сатиров и фавнов. И ему казалось, что все они выскакивают из своих ниш и увлекают его с собой в безрассудно бешеной скачке, под звуки флейт, в последний обреченный натиск на твердыни страдания.
Огни погасли, и санитар обошел койки, разливая шоколад, который с приятным шипением наполнял оловянные кружки. Чувствуя жирный привкус шоколада во рту и теплоту его в желудке, Джон Эндрюс заснул.
Когда он проснулся, в палате царила суета. Красноватое солнце проникало сквозь противоположное окно, и снаружи доносился смешанный шум, колокольный звон и рев свистков. Эндрюс посмотрел мимо своих ног на койку Сталки. Последний сидел, выпрямившись на кровати, с круглыми, широко раскрытыми глазами.
– Ребята! Война кончилась!
– Вышвырни-ка его вон, ребята!
– Засохни!
– Заткни фонтан!
– Привяжите этого быка за рога! – раздалось со всех сторон.
– Ребята! – закричал Сталки еще громче. – Истинная правда, война кончилась! Мне как раз снилось, что кайзер заходит ко мне, на Четырнадцатой улице, и бросает на прилавок медяк за стакан пива. Война кончилась. Не слышите вы, что ли, свистков?
– Ладно, собирайся домой, ребята!.
– Заткнитесь вы там! Выспаться не дадут человеку.
Палата снова успокоилась, но все глаза были широко раскрыты. Люди лежали странно спокойно на своих койках, ожидая и дивясь.
– Я только одно скажу, – закричал снова Сталки, – что уж это была всем войнам война, пока держалась! А? Что я вам сказал?
Парусиновая ширма, закрывавшая дверь, судорожно перевернулась, и в палату вошел майор. Фуражка была косо нахлобучена на его красную физиономию, а в руке он держал медный звонок и звонил как безумный, проходя по палате.
– Ребята! – закричал он густым ревом человека, объявляющего очки в бейсболе. – Война кончилась в четыре часа три минуты сегодня утром… Перемирие подписано! К черту кайзера!
Затем он бешено зазвонил в обеденный звонок и стал танцевать между рядами коек, держа за руку старшую сестру. которая в свою очередь держала другую сестру и т. д. Цепь, подпрыгивая, продвигалась по палате. Передние пели «Усыпанное звездами знамя», а арьергард – «Янки идут», и все это покрывал майор, звонивший в свой медный колокол. Люди, которые чувствовали себя уже достаточно хорошо, уселись на кроватях и орали во все горло. Другие беспокойно ворочались, потревоженные оглушительным шумом.
Они обошли палату кругом и вышли, оставляя за собой смятение. Звон колокола слабо доносился из другой части здания.
– Ну, что ты скажешь на это, гробовщик? – спросил Эндрюс.
– Ничего.
– Как так?
Гробовщик перевел свои маленькие черные глазки на Эндрюса и посмотрел ему прямо в лицо.
– Ты знаешь, чем я болен, кроме раны, не правда ли?
– Нет.
– При моем-то кашле? Я думал, что ты наблюдательнее. У меня, брат, туберкулез.
– Откуда ты это знаешь?
– Они собираются завтра перевести меня в палату для туберкулезных.
– Черт бы их побрал!..
Слова Эндрюса затерялись в пароксизме кашля, охватившем его соседа.
Домой, ребята, собирайтесь!
Отчизна ждет…
Выздоравливающие пели под управлением Сталки, стоявшего на своей койке в розовой лазаретной пижаме. Штаны были слишком коротки и открывали большую часть его жилистых, обросших рыжими волосами ног. Он отбивал такт двумя мисками, ударяя их одну об другую.
– Домой… Я никогда не попаду домой, – сказал гробовщик, когда шум немного затих. – Знаете, чего бы я хотел? Чтобы война продолжалась до тех пор, пока все эти прохвосты не были бы перебиты.
– Какие прохвосты?
– Те, которые притащили нас сюда! – Он снова слабо закашлялся.
– Но они-то как раз будут в безопасности, если даже все остальные… – начал Эндрюс.
Его перебил громовой голос с конца палаты:
– Смирно!
Домой, ребята, собирайтесь!
Отчизна ждет… –
продолжалась песня… Сталки взглянул на конец палаты, увидев майора, выронил миски, которые вдребезги разбились около его койки, и залез как можно глубже под одеяло.
– Смирно!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55


А-П

П-Я