https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy/s-bide/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Это не очень ловко. За маленькой прихожей довольно большая чистая комната. На стенах разные большие и маленькие картины, очень порядочные; прилавки и шкапы сделаны очень хорошо, журналы за стеклами в порядке, на столе записные книги и счета, как следует». Все это отмечено точным и быстрым взглядом хозяина, умеющего наблюдать за делом и за порядком его ведения.
«За комнатой конторы еще другая большая хорошая комната, где живет сам Кони. Приказчик у него немец, дурно говорит по-русски. Кони тоже; говорят много и охотно, хоть слова их и с трудом понимаешь; и что-то мне показалось, что Кони и его приказчик или такие от роду немцы-чудаки, или часто попивают винцо, лица у обоих довольно красны. Более любят говорить не об „Отечественных записках“, а об „Литературной газете“, что этот журнал с нового года будет издавать г. Кони и журнал будет очень хороший. Большая вывеска на улице очень велика и наглазна, только сделана не в пользу нашу: на ней, после верхнего слова Контора , в другой строке во всю длину доски огромными словами: «Литературная газета» , потом небольшими словами в одну строку ниже и «Отечественных записок» и «Русского пантеона» , потом в нижней самой строке: и всех других российских журналов . А по-моему, кажется, следовало бы написать: Контора «О. Записок», «Л. Газеты» и «Пантеона» – это было бы лучше, и ваш журнал был бы на первом глазе. Кроме этого, о г. Кони слышал я от многих мнение не очень хорошее…» Затем Кольцов дает Кра-овскому ряд советов по ведению московской конторы.
Ф.А. Кони, отец знаменитого юриста А.Ф. Кони, действительно приступил в начале 40-х годов к выпуску сеоих изданий и вскоре стал довольно заметной фигурой в русском журнально-литературном мире. Но интересны здесь не настороженность и предвзятость по отношению к нему Кольцова (она, очевидно, быстро рассеялась: во всяком случае, позднее Кольцов и писал Ф.А. Кони, и напечатал у него несколько стихотворений), а опять-таки цепкий и хваткий хозяйский глаз на вывеску (реклама!), на приказчика (не пьяница ли?), на «общественное мнение» (что говорят люди?).
Краевский вряд ли бы прогадал, обзаведись он таким заведующим конторою. Сам Кольцов в письмах отделывался вежливыми фразами о соблазнительности такого предложения, о готовности на него откликнуться, если бы не обстоятельства: «…Взять контору „Записок“ это дело другое, на это дело можно решиться скорее. Есть на первый раз уже основание небольшое, но прочное, без употребления своих денег. Брать две тысячи пятьсот на расходы (очевидно, сумма, предложенная Краевским. – Н.С. ) – пока сумма порядочная, и если бы меня выпустили из Воронежа, это дело бы я на себя с великою охотою взял.
Вы спросите: кто не выпустит меня из Воронежа? Полиция. Вы говорили: вам отвечать откровенно и искренне; я так и должен вам говорить, хоть и не хочется до смерти. Ничего нет хуже, как говорить искренне о своих грехах. Мы должны с отцом до двадцати тысяч рублей. Хоть, может быть, сумма эта для уплаты долгов и соберется, но на это надо время и надо, чтобы я и отец мой оба вместе хотели сделать так. А так как я поеду жить в Питер против его воли, пустить же он ни за что волею не согласится, то как я уеду, а какому-нибудь векселю придет срок, он и скажет: «Я не должен по нему, а сын, а он в Питере – пошлите туда». Что было в прошлую мою поездку? Приезжаю домой, зовут в полицию, просят по одному векселю три тысячи; но хорошо, в пору приехал, уладил с ним, и деньги заплатили, а то бы вексель был послан в Москву».
Но и позднее, после возвращения из Москвы, когда дела с полицией полностью уладятся, Кольцов ни на какой переезд в столицу для такой работы у Краевского не войдет. Потому-то в одном из писем он отзывается о предложении Краевского уже и прямо пренебрежительно: «Краевскому писал я прежде, что дела мои дурны: он на это со всем тоном великого мецената зовет меня к себе управлять конторою журнала „Отечественных записок“, из мальчика просит пойти в работники; удачная будет перемена».
Сколько-нибудь всерьез он вряд ли для себя это предложение рассматривал.
Не забудем, а об этом, видимо, подчас его столичные друзья забывали, что сам Кольцов был купцом, пусть и при отце, но – хозяином, самостоятельно ведшим дела. Стать под чье-то начало, превратиться в наемного работника для него было невозможно. Недаром почти тогда же, в марте 1840 года, благодарность П.А. Вяземскому прерывается фразой: «Вы своим покровительством отвели от меня тучу, которая, может быть, навсегда бы уничтожила меня и перевела бы из незавидной моей сферы в последний круг людей – рабочих».
Да, он работает, но он хозяин, а не рабочий; он нанимает, но сам не наемный. В письме Белинскому Кольцов, поясняя положение приказчика у хозяина, по сути, поясняет свое возможное положение у Краевского, а уж цену-то Краевскому как работодателю он знал и с этой стороны понимал его много лучше эксплуатируемого Краевским Белинского: «Приказчиком же мне быть – я тоже не гожусь. У меня тысяча примеров на глазах, самый паршивый хозяин не годится быть приказчиком, а приказчик и незавидной может быть порядочным хозяином. Жить у хозяина – надо деньги заслужить, я должен наняться весь, а не половина; а человек, делая одно и другое, – что за человек?» Тем более что Кольцов-то хотел делать именно одно и другое (литература), а еще точнее, одно – литературу.
Даже Белинский только после смерти Кольцова поймет до конца, почему тот так сопротивлялся вроде бы выгодным, спасительным предложениям, и «горько-смешными» назовет собственные ему возражения: «Кольцов знал действительность. Торговля в его глазах была синоним мошенничества я подлости. Он говорил, что хорошо быть таким купцом, как ты (письмо адресовано Боткину. – Н.С. ), но не таким, как tuus Pater. Одна мысль о начатке нового поприща унижений, пролазничества, плутней приводила его в ужас – она-то и усахарила его. У Иванова (иногороднего) дела идут отлично, но потому, что он – Иванов, честный и добрый малый, но Иванов, а не Кольцов».
Дело в том, что книгопродавец и управляющий конторой «Отечественных записок» Андрей Иванович Иванов как раз и пошел тем благополучным путем, который прочили Кольцову его друзья, и Белинский тоже, и сам Белинский в своих «Литературных и журнальных заметках» это засвидетельствовал и, так сказать, увековечил Иванова как некий образец и положительный пример: «Всей русской читающей публике известно, как г. Иванов начал свое книгопродавческое поприще: скромно, почти без всяких средств, кроме собственной деятельности, расторопности, усердия и честности, – начал с управления конторою „Отечественных записок“, и вот теперь он уже едва ли не лучший русский книгопродавец. Он комиссионер почти всех провинций России, и его оборот уже весьма значителен. А спросите его, как он достиг этого? Очень просто: надобно было только поступать честно с своими корреспондентами. Например, житель провинции высылал к нему деньги на покупку книг: он денег этих не брал себе, не бросал письма в корзинку с ненужными бумагами и не оставлял корреспондента своего без денег, без книг и без ответа на многократно повторяемые письма; он по первой же почте отсылал требуемые книги по настоящей их цене, а вместе с ними и счет, и отчет, и расчет… Очень хорошо было бы, если бы на Руси развелось поболее таких книгопродавцев, как г. Иванов». «Впоследствии, – пишут новейшие комментаторы критика, – Белинский изменил свое мнение об А.И. Иванове».
Не Белинский изменил мнение об Иванове, а жизнь сокрушила идиллическую картину честной чичиковщины, сам Иванов, «добрый и честный малый», изменился, и в 1847 году Белинскому придется говорить о «мошеннике» Иванове, а Краевскому отбирать у Иванова ведение конторы. Здесь-то знавший действительность Кольцов ставил не только точные диагнозы, но и долгосрочные прогнозы.
Чего же хотел Кольцов, вступая на новую и, как оказалось, последнюю свою ступень? Пожалуй, правильнее начать с того, чего он не хотел.
Он не хотел жить в Воронеже. «Боже сохрани, если Воронеж почему-нибудь удержит у себя еще надолго, – я тогда пропал». Это в письме Белинскому. Но, не говоря уже о письмах Белинскому, даже в письме Вяземскому, вроде бы только деловом и одновременно благодарственном, прорвалась жалоба: «Жить в Воронеже все скучнеет, безлюдно, материально – грязь общества и дурное направление мнений, неприязненность людей давят душу и теснят в делах дневных потребностей. Оставить бы его – да впереди еще темнее».
Впереди – еще темнее. Ведь сам по себе переезд в Москву и Петербург для Кольцова не очень много значил. Да и смотреть на них он научился трезвым и критическим оком. Тем более что после распада кружка, когда-то связанного с именем Станкевича, и после отъезда Белинского в Петербург московская духовная атмосфера для него пообесцветилась. «Москва в литературной жизни, – сообщил Кольцов Белинскому в 1841 году перед самым отъездом в Воронеж после довольно долгого в первопрестольной пребывания, – совсем устарела, выжилась. Может, и есть кружки молодых людей; но я их не знаю. В ней остались один Василий Петрович (Боткин. – Н.С. ), запрись он, и последние обломки старого, талантливого, горячего, вдохновенного кружка – как не бывало: все рассыпется врозь, и едва ли когда опять соберется. Кажется, никогда. Конечно, эти люди все будут работать, всяк у себя; но они будут сами по себе лишь хороши, а все новое в него уже не войдет: оно или соберется особенно, если будет из кого собраться, или, не давши плодов, проживет свою жизнь материальной жизнью, что, кажется, в наше время и сделать всего легче».
К славянофильским образованиям, центром которых начала становиться Москва, Кольцов остался в лучшем случае равнодушен, хотя, как свидетельствовал Иван Сергеевич Аксаков, иногда и бывал у Аксаковых на субботних сборах-обедах. Кольцов же из первых чутко уловил начало раскола в отношениях Константина Аксакова с Белинским, решительно заняв сторону Белинского и даже, пожалуй, подливая масла в огонь. Некоторые явно недоброжелательные в адрес Белинского жесты со стороны К. Аксакова буквально ставили Кольцова на дыбы, и он сообщал о них Белинскому. Все симпатии Кольцова переселились в Петербург, но тоже в той мере, в каков они были связаны с Белинским: «Да, милый Виссарион Григорьевич, где вы – там для меня жизнь всегда теплее, а где вас нет – другое дело. Чем больше проходит время, тем больше эта истина доказывается опытом. Я теперь ясней начал чувствовать, как целый мир иногда сосредоточивается в одном человеке. Кажется, скоро придет время, что вы для меня замените всех и вся. Моя душа часто начинает говорить про это, и никуда не просится жить, как к вам». В целом же, не то что раньше, Петербург для Кольцова гораздо менее интересен: «Питер меня, – пишет он Белинскому, после последнего своего посещения столицы, – в нынешнее мое житье в нем меньше привязывал: мало я в нем оставил, меньше он во мне».
Кем Кольцов не хотел быть?
«Я не хочу быть человеком богатым – и никогда не буду. Не хочу быть никогда женатым и, может быть, не буду». В другом письме: «Чиновником я никогда не буду. Эта должность не по мне».
В жизни Кольцова на рубеже 30–40-х годов наступал период удивительной внутренней сосредоточенности; недаром же он пишет Белинскому: «Мы здоровы, если не телом, то, слава богу, душой». «Дряхлею телом, но не духом, – напишет в 1846 году Гоголь. – В духе, напротив, все крепнет и становится тверже». Глубокое душевное здоровье вело Кольцова к необходимости какого-то нравственного самоочищения. Подобно Гоголю в его письмах, которые писатель соберет и опубликует еще при своей жизни, Кольцов в своих письмах, которые с трудом соберут и опубликуют много лет спустя уже после его смерти, вершит некий строгий самосуд. И чем ближе к концу, тем эта потребность пробивается сильнее и звучит настоятельнее. И ищет внешнего суда. Правда, к отличие от Гоголя, который хотя и в форме личных писем, обратился позднее в «Выбранных местах из переписки с друзьями» как бы ко всем сразу, Кольцов обращается к избранным судьям и видит таковых в двух своих друзьях: в Белинском и в Боткине, к этому времени вставшем для него рядом с Белинским. Он допрашивает их о себе сам настоятельно и исповедально.
Белинского: «Вы говорите в письме много от души и искренне, но не сказали всего о моих недостатках; эти заметки всего нужнее и, пожалуйста, скажите мне их прямо и откровенно; лучше этого вы ничего мне не скажете. Я теперь самую горькую истину полюбил всей душой. Самый желудок мой переменился – вместо сладкого варит лучше горькое; маслины прежде я терпеть не мог, с одной рвало меня, а ныне я обжираюсь ими и глотаю по полусотне, и если бы попались на эти зубы устрицы, и с ними бы церемониться не стал. Кислое, горькое, соленое, уксусное сделалось моим любимым кушаньем». Прямые вроде бы гастрономические перечисления у Кольцова легко переходят здесь в метафору. Знать пусть горькую, соленую правду о себе самом, – вот что ему нужно. Почему, зачем?
Почти через год он упрашивает о том же Боткина, впрочем, в письме, адресованном, уже в пору болезни, одновременно и Боткину и Белинскому: «Теперь к вам, Насилий Петрович! Я писал вам письмо большое, подробное, все, что у меня за душою было и жило долго: про мои намерения, и про мои опасения, и про себя самого. Такое письмо я только и мог написать вам или Виссариону Григорьевичу; никому больше на свете: ни брату, ни жене. Горькое было у меня время, горько вам во всем и сознался. Но вы, милый Василий Петрович, поскупились ответить мне на все, на что я просил ответа. Слова нет, тяжело вам о многом сказать прямо – щекотливо. Я вас поставил в самое затруднительное положение. Но я об этом и писал, от вас-то и требовал, и от вас-то я могу все выслушать и легко снести неприятное; что бы вы дурно про меня ни сказали, это все бы только значило, что вы сказали мне не в укор, а в похвалу, а чем бы прямей и решительней, тем бы было для меня приятнее и легче. Видите ли, у меня сделалась нечаянная перемена во всем, и я, так сказать, оторопел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44


А-П

П-Я