В каталоге магазин Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

уже намечается и новый тип – разночинский, подпольный, близкий героям Достоевского. Сама злоба его, так сказать, направленнее. И злее. И мстительнее. Здесь уже не помогал и сам Ларра: во всех прижизненных изданиях Некрасова печаталось: «а до дела дойдет – замирает рука».
«Расчет с жизнью» у Кольцова точно посвящен Белинскому, как «Лес» – Пушкину. Единственная у Кольцова «Военная песня» обращена к князю П.А. Вяземскому. И не случайно. Князь Вяземский был для него как бы символом русской государственности – ощущение, подкрепленное, кстати сказать, и личными впечатлениями от вельможного могущества Вяземского, покровительствовавшего поэту-прасолу и протежировавшего ему в его тяжбах. Но и в военной этой песне Кольцов остается Кольцовым: и названа песня военной, а не солдатской, например, связана она прежде всего с традицией русского воинского эпоса. Хотя она вроде бы современна (время «при Суворове» вспоминается как давно бывшее), герой говорит так, как говорили герои былинных времен, вечные русские богатыри:
Гей, сестра, ты сабля острая!
Попируем мы у подруга,
Погуляем, с ним потешимся,
Выпьем браги бусурманския!
…Труба бранная, военная!
Что молчишь? Труби, дай волю мне:
В груди сердце богатырское
Закипело, расходилося!
Посвященная князю В.Ф. Одоевскому «Ночь» – очень чуткая реакция на художественный мир Одоевского. В 30-е годы в различных изданиях печатались произведения Одоевского, которые вышли позднее, уже в 1844 году, как единый цикл «Русские ночи». Собственно, само название будущей книги появилось впервые при публикации «Ночи первой» в первой книге «Московского наблюдателя» за 1836 год. Очевидно, «Ночь первая» произвела на Кольцова большое впечатление. Но в отличие от «Ночи первой» Одоевского «Ночь» Кольцова именно русская ночь. «Эта песня, – писал Кольцов Белинскому в декабре 1840 года, – пахнет какою-то русской балладой». Балладный сюжет ее с посещением мертвеца романтичен и как бы откликается на мистически настроенный, полный причудливых фантастических образов мир Одоевского – художника и музыканта.
Лишь зеленый сад
Под горой чернел;
Мрачный образ к нам
Из него глядел.
Улыбаясь, он
Зуб о зуб стучал;
Жгучей искрою
Его глаз сверкал.
Вот он к нам идет,
Словно дуб большой…
И тот призрак был –
Ее муж лихой…
По костям моим
Пробежал мороз;
Сам не знаю как,
К полу я прирос.
Но лишь только он
Рукой за дверь взял,
Я схватился с ним –
И он мертвый пал.
«Что ж ты, милая,
Вся, как лист, дрожишь?
С детским ужасом
На него глядишь?
Уж не будет он
Караулить нас;
Не придет теперь
В полуночный час!..» –
«Ах, не то, чтоб я…
Ум мешается…
Все два мужа мне
Представляются:
На полу один
Весь в крови лежит,
А другой – смотри –
Вон в саду стоит!..»
Баллада обычно предполагает своеобразную загадочность и недосказанность. Причины, лежащие в основе сюжетного конфликта, до конца не раскрываются. Кольцов создает сложную романтичную литературно-музыкальную композицию.
У Кольцова обычна полная иллюзия народной песни. Недаром исследователи пытались возвести и эту «Ночь» к какому-то конкретному народно-поэтическому источнику. В частности, называлась донская казачья песня «Под горой шумит речка быстрая». Надо сказать, однако, что а вообще-то кольцовские песни в сюжетах, в ситуациях к конкретным народным песням восходят крайне редко. Ему не нужна какая-то одна песня, тот или иной ее образец. Он, так сказать, нес в себе все народное творчество сразу, дух его, его идею. Выглядит натянутой и приведенная аналогия.
Суть дела не в том, чтобы обязательно найти какие-то источники кольцовских песен в народной поэзии: перед нами в виде песен Кольцова пребывает некая идеальная норма народной песни. Принципиальной разницы между народной песней и песней Кольцова нет: субъект здесь, как сказал бы Гегель, является в неразрывном единстве с жизнью и чувством целого народа. Но потому же нет принципиальной разницы и между первыми песнями Кольцова и последовавшими за ними.
Кольцовым была создана песня, становившаяся одновременно «высокой» и «низкой», «крестьянской» и «барской», литературной и народной, в общем, национальной «русской песней».
Столицы и Воронеж
Создателем именно такой песни Кольцов и явился в 1836 году в Москву, явился Кольцовым, уже гением. Правда, только в такой песне проявившимся и реализовавшимся. Кольцов и после этого времени пишет песни, но, как сказано, в принципе они уже не несут никакого нового начала и, по сути своей, не могут нести. Слишком своеобразен, целен и, так сказать, замкнут в себе этот жанр.
«1836 год, – писал Белинский, – был эпохою в жизни Кольцова».
Кольцову повезло. Он попал в самый центр московской духовной жизни. Станкевич эту зиму жил в Москве, объединяя все лучшее, что тогда вообще имела московская литература. Белинский уже приобрел свое влияние, а «Телескоп», главным критиком которого он был, становился ведущим журналом.
Вскоре после такого освоения московской литературной жизни Кольцов переезжает в Петербург и входит в петербургский круг литераторов.
«Что же касается до чести знакомства со всеми знаменитостями, большими и малыми, – то нельзя сказать, чтобы Кольцов добивался ее или слишком дорожил ею» (Белинский).
Впрочем, поначалу Кольцов явно добивался таких знакомств и захватывал здесь самым широким неводом. Будущий соиздатель Некрасова по журналу «Современник» и в конце 30-х годов уже довольно известный петербургский литератор Иван Иванович Панаев вспоминает, что «Кольцов считал долгом делать визиты ко всем литераторам, из которых многие посматривали на него с высоты своего величия, как на талантливого мужичка». Да и к Панаеву он явился первым: «Я хотел отправиться отыскивать Кольцова, но в одно утро, очень скоро после своего приезда, он явился ко мне сам… Портрет Кольцова, приложенный к его сочинениям, очень верно передает его черты: художник не умел только схватить тонкого и умного выражения глаз его. Кольцов был небольшого роста и казался довольно крепкого сложения. Одет он был даже с некоторою претензею на щегольство: на манишке его сверкали пуговицы с камешками, сверх жилета красовалась цепь от часов, он был напомажен и раздушен». Конечно, И.И. Панаев сам отличался склонностью к франтовству, по франтовство провинциального купчика, видимо, не у него одного вызывало улыбку.
Кольцов действительно хотел видеть и знать всех. Столичная литература сделала ему смотр. Но ведь и он делал ей смотр. Вообще в этот второй, а по действенности («эпоха в жизни Кольцова»), в сущности, первый приезд в столицу выходит вперед не столько даже, так сказать, качественная, сколько количественная сторона дела. Кольцов знакомится много и со многими в Москве и Петербурге. В сравнительно короткий срок он, явившись с письмом от Станкевича к Неверову, по цепочке переходит к Краевскому, далее к Жуковскому и восходит до Пушкина. Все это время – период первых знакомств, ориентации, выбора.
Поэт-прасол, человек из народа, он вызывал интерес как экзотическое явление. С ним охотно знакомились, его охотно возили для новых знакомств. Сам поэт понимал, что ему навязывается некая роль, и старался из нее не выходить, во всяком случае, с большинством и во многих ситуациях. В то же время положение Кольцова было двусмысленным. Интерес к нему часто сопровождался и снисходительными взглядами сверху вниз. «Он, – писал Белинский, – очень хорошо понимал и видел, что одни принимали его как диковинку, смотрели на него, как смотрят на заморского зверя, на великана, на карлика, что другие, снисходя до равенства в обращении с ним, были в восторге от своей просвещенной готовности уважать талант даже и в мещанине; и что слишком немногие протягивали ему руку с участием и искренностью. Некоторые смотрели на него с чувством своего достоинства и говорили с ним тоном покровительства, а некоторые только из вежливости не оборачивались к нему спиною».
Больший или меньший интерес к Кольцову проявляли все, но понимали его лишь немногие. Примечательная особенность: снисходительность обнаруживали главным образом литераторы как раз сравнительно средней руки. И открыть Кольцова этим господам средней руки было нелегко, потому что сам поэт держался достаточно замкнуто и был немногословен. А.Н. Муравьев, специалист по истории религии и автор незначительных художественных произведений в религиозном духе, рассказывает о своем знакомстве с Кольцовым: «Я очень доволен был познакомиться с этим новым поэтом, которого народная поэзия произвела большое впечатление в столице, когда отпечатана была первая книжка его стихотворений. Но в разговоре его не было ничего оригинального, так что, кто не читал его стихов, никак бы не мог подозревать в нем поэта». Знакомство, состоявшееся в Воронеже, продолжалось в Москве, и Кольцов в письме Белинскому его комментировал: «У Муравьева был раз; он тоже ни то ни се, и, кажется, человек замаскированный, у него души немного, а чужая душа большая…» Кольцов, по редкой проницательности и чутью, с человеком «ни то ни се» немедленно становился и сам человеком «ни то ни се».
Имеется описание одного, видимо, достаточно типичного литературного вечера с участием Кольцова. Вечер проходил у Плетнева. Человек пушкинского круга, поэт и критик Петр Александрович Плетнев был тогда профессором Петербургского университета. Вечер у Плетнева описан И.С. Тургеневым в очерке, который так и назван «Литературный вечер у П.А. Плетнева». Кольцов как герой тургеневского очерка много поясняет в положении, которое он занимал тогда как человек и поэт в петербургских гостиных. «В начале 1837 года, – сообщает Тургенев, – я, будучи третьекурсным студентом С.-Петербургского университета (по филологическому факультету), получил от профессора русской словесности, Петра Александровича Плетнева, приглашение на литературный вечер». Между тем в 1837 году Кольцов в Петербург не приезжал. Он находился там в 1836 году и в 1838-м. Может быть, речь у Тургенева идет о 1838 годе? Тем более что в марте того же 1838 года Кольцов сообщает Белинскому: «В прошлую среду был я на вечере у Плетнева. Там был Воейков, Владиславлев, Карлгоф, Гребенка, Прокопович и Тургенев». Поэтому нынешние комментаторы академического собрания Тургенева и пишут: «На основании этого письма редактор стихотворений Кольцова А.И. Лященко (дореволюционный издатель академического Кольцова. – Н.С. ) относит литературный вечер у П.А. Плетнева к 9/21 марта 1838 года. И так как Тургенев, по его собственному свидетельству, видел Кольцова «всего раз» (см. письмо Тургенева к М.Ф. де Пуле от 7/19 февраля 1877 года) и упомянутые Кольцовым лица, присутствовавшие на вечере, совпадают с названными Тургеневым в его воспоминаниях, то, очевидно, речь идет об одном и том же вечере». Итак, казалось бы, все говорит за 1838 год. Однако Тургенев вспоминает, что встретил тогда в плетневской передней уходившего с вечера Пушкина. Ошибка памяти? Возможно. Но все-таки – первая встреча с Пушкиным, с человеком, который, по словам Тургенева, был для него, как и для многих его сверстников, чем-то вроде полубога и через год погиб. А главное – после этого подробно описывается беседа по дороге домой с Кольцовым о Пушкине, о его участии в вечере. К тому же в 1838 году Тургенев уже не был студентом. Все это уже говорит за 1836 год. И упомянутые Кольцовым лица, присутствовавшие на этом вечере, отнюдь не во всем совпадают с названными Тургеневым. Очевидно, – это точно подтверждает Тургенев – на вечере 1836 года присутствовал В.Ф. Одоевский, а на вечере 1838 года его не было: Кольцов, перечисляя в письме Белинскому гостей, не мог по характеру особых отношений с Одоевским его не упомянуть, а он его не упоминает. Как не упоминает, например, И.Н. Скобелева, колоритно представленного у Тургенева. В свою очередь, Тургенев не называет Н.Я. Прокоповича, названного в письме Кольцова. А что касается письма Тургенева де Пуле о том, что он видел Кольцова «всего раз», то оно уточняется другим тургеневским же и, кстати, сделанным на десять лет раньше сообщением, а именно, письмом 1866 года английскому исследователю русской литературы Вильяму Рольстону: «Я прочел с величайшим интересом вашу превосходную статью о Кольцове (статья Рольстона „A Russian Poet“ была напечатана в № 6 „Fortnightly Review“ за 1866 год. – Н.С. ), лично я знал его мало, встречался с ним всего раз или два (!) в Петербурге». Итак, следует предположить, что Тургенев встречался с Кольцовым именно два раза. Два эти вечера у Плетнева слились для него позднее в один образ, описывает он впечатления от первого вечера 1836 года (правда, датируя его совсем уж невозможной цифрой – 1837), на которые наложились и некоторые впечатления от вечера 1838 года.
Что касается Кольцова, то образ этот у Тургенева любопытен в ряде отношений. Он приобретает значение почти документального свидетельства и свидетельства, говорящего о довольно типичном тогда восприятии Кольцова в обычном литературном кругу. В сущности, мы имеем дело с внешней характеристикой (недаром тогда же один из рецензентов отметил: «…там, где г. Тургенев описывает личность одним внешним образом, там эта личность перед читателем, как живая»), без попытки проникновения и осмысления; характеристика эта дана, конечно, уже зрелым художником, но по впечатлению, полученному в юности, когда многого не ощущалось.
Кстати, вспоминая о тогдашних первых представлениях «Ревизора» Гоголя и «Жизни за царя» (так назывался «Иван Сусанин») Глинки, Тургенев пишет: «Я находился на обоих представлениях и сознаюсь откровенно, не понял значения того, что совершалось перед моими глазами. В „Ревизоре“ я по крайней мере много смеялся, как и вся публика. В „Жизни за царя“ я просто скучал. Правда, голос Воробьевой (Петровой), которой я незадолго перед тем восхищался в „Семирамиде“, уже надломился, а г-жа Степанова (Антонида) визжала сверхъестественно. Но музыку Глинки я все-таки должен бы был понять». И на плетневском вечере Тургенев не понял значения того, что совершалось перед глазами, то есть глаза видели Кольцова, но значения виденного не осознавалось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44


А-П

П-Я