https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Впрочем, и в дальнейшем оно Тургеневым понималось не всегда.
Так, в 1860 году он задумал написать статью «Кольцов и Бернс». Статья написана не была. И хотя Тургенев писал уже упомянутому Рольстону, что «Кольцов был подлинно народным поэтом» и что «десятка два из его стихотворений не умрут, пока будет жить русский язык», тем не менее счел, что при «чертах сходства», для Кольцова «слишком большая честь сравнение с Борисом». Вероятно, статья о Бернсе и Кольцове написана не была потому, что с таких исходных позиций она и не могла быть написана.
Да и у Кольцова на плетневском вечере, конечно, в мыслях не было хоть как-то открываться молодому, почти на десять лет моложе его, студенту. Так и запечатлен он у Тургенева – застенчивым, смирным, робким.
Но довольно равнодушный тогда взгляд на Кольцова в то же время и позволил Тургеневу действительно как бы сфотографировать поэта. И в общем, на «фотографию», сделанную раньше И.И. Панаевым, эта «фотография» накладывается: «Одетый в длиннополый двубортный сюртук, короткий жилет с голубой бисерной часовой цепочкой и шейный платочек с бантом, он сидел в уголку, скромно подобрав ноги, и изредка покашливал, торопливо поднося руку к губам. Человек этот поглядывал кругом не без застенчивости, прислушивался внимательно; в глазах его светился ум необыкновенный, но лицо у него было самое простое, русское – вроде тех лиц, которые часто встречаются у образованных самоучек из дворовых и мещан. Замечательно, что эти лица, в противность тому, что, по-видимому, следовало бы ожидать, редко отличаются энергией, а, напротив, почти всегда носят отпечаток робкой мягкости и грустного раздумья…»
Рисунок П. Бореля «Литературный вечер у П.А. Плетнева», очевидно, точно схватил положение Кольцова в плетневской гостиной. Его неловкая фигура в какой-то просительной позе, хотя и на втором плане, явно выделяется, может быть, как раз потому, что боится выделиться. Обычно художники, по свидетельству Панаева, не могут передать тонкого и умного выражения глаз Кольцова. Но писатели (Тургенев не единственный) сообщают: «…светился ум необыкновенный». И.И. Панаев простодушно признался: «…этот необразованный мужичок понимал гораздо более и смотрел на литературу гораздо глубже многих из так называемых образованных литераторов и своих покровителей. С каждым приездом своим он становился со мною откровеннее. Он передавал мне впечатления, которые производили на него разные петербургские литераторы и литературные знаменитости, и характеризовал каждого из них. Эти характеристики были исполнены ума, тонкости и наблюдательности; я был поражен, выслушивая их.
– Эти господа, – прибавлял Кольцов в заключение, с лукавою улыбкою, – несмотря на их внимательность ко мне и ласки, за которые я им очень благодарен, смотрят на меня как на совершенного невежду, ничего не смыслящего, и презабавно хвастают передо мною своими званьями, хотят пустить пыль мне в глаза. Я слушаю их разиня рот, и они остаются мною очень довольными, а между тем я их вижу насквозь-с.
– Ну, Алексей Васильевич, – сказал я ему, – ведь я, грешный человек, посматривал на вас тоже немножко свысока. Простите меня.
Кольцов улыбнулся.
– Да ведь на меня, Иван Иваныч, – возразил он, – человека необразованного, иначе и не могут смотреть образованные люди: я это очень хорошо понимаю; но вы ведь меня но принимаете за дурачка, а они на меня совсем как на дурачка смотрят: вот хоть бы Евгений Павлыч Гребенка. Впрочем, я это так только заметил:
все здешние литераторы и Евгений Павлыч – люди очень добрые и почтенные… Вот хоть бы князь Одоевский, он такой приветливый, он так меня обласкал, а впрочем, московский кружок – то есть я разумею кружок Белинского – все-таки нельзя сравнить с здешними… Я откровенно вам скажу, только и отдыхаю там от разных своих забот и неприятностей… У этих людей есть чему поучиться».
Последняя часть диалога показывает, что Панаева, человека доброго, но несколько легкомысленного, Кольцов тоже видел «насквозь», и, наверное, потому же прорвавшуюся откровенность снял общей и ничего не значащей фразой: «Все здешние литераторы и Евгений Павлыч – люди очень добрые и почтенные», закрыл штампом. Но все же не удержался и решительно противопоставил петербуржцам москвичей. Характерно, что московский кружок назван не кружком Станкевича, а кружком Белинского: «У этих людей есть чему поучиться». Один громадный урок, впрочем, Кольцов получил и в Петербурге. Но об этом ниже.
В беседе с Панаевым он недаром выделил В.Ф. Одоевского. В столицу Кольцов приехал отнюдь не для того только, чтобы посещать вечера, приниматься литераторами и принимать их у себя. А он устраивал такие приемы. Панаев вспоминает, что «почти всякий свой приезд в Петербург Кольцов созывал к себе литераторов на угощение и между прочим потчевал их какой-то соленой рыбой, которую он привозил из Воронежа». Естественно, что созывались на эти угощения не такие литераторы, как князь П.А. Вяземский, князь В.Ф. Одоевский и генерал В.А. Жуковский, хотя их Кольцов узнал тоже в первый свой приезд. И для него очень большое значение имело не только то, что Вяземский, Одоевский, Жуковский были литераторы, но и то, что это были князья и генералы, – и совсем не только в литературе.
В круг этих людей ввел Кольцова Андрей Александрович Краевский – деятель в истории русской журналистики очень примечательный, тогда начинавший. Он служил в том же «Журнале министерства народного просвещения», что и Неверов – первый биограф Кольцова. Краевский стал тогда одним из наиболее близких воронежскому поэту петербургских литераторов и немало сделал для него доброго, хотя и в сфере главным образом нелитературной. Что свело их вместе?
Краевский не был даже мало-мальски крупным писателем: несколько маловажных литературно-критических и публицистико-исторических работ – по сути, все. Но многие значительные издательские предприятия, будь то «Современник» или «Отечественные записки», не обошлись без Андрея Краевского. Энергичный делец Краевский эволюционировал и в своих взглядах вправо, подчиняясь общей обстановке, особенно после 1848 года. Но в 30-е годы он очень тянулся к пушкинскому кругу, и именно он приобщил к нему Кольцова. Вряд ли бы Краевский с успехом вел свои журнальные, а с 60-х годов и газетные дела, если бы, кроме деловой хватки, которая наконец закрепила за ним не очень добрую славу журнального эксплуататора, не имел особого чутья на конъюнктуру и на литературные дарования. В конце концов, ведь это он со своими «Отечественными записками» ввел в литературу Лермонтова, с которым всегда был довольно дружен. Это он пригласил Белинского в те же «Отечественные записки» и предоставил ему быть в них полновластным хозяином, оставив за собой, конечно, хозяйское право на полноценный доход от прославленного критиком журнала.
Очевидно, тот же нюх начинающего большого литературного дельца на большой начинающий литературный талант позволил ему оценить Кольцова раньше многих писателей, критиков и поэтов и отнестись к нему внимательно и доброжелательно. Кольцов, естественно, испытывал к Краевскому благодарность и доверие особого рода. В свою очередь, Кольцов быстро понял и оценил Краевского – умного литератора и журналиста, как тогда называли редакторов и издателей, а Краевский уже с 1837 года редактировал «Литературные прибавления к „Русскому инвалиду“.
Кольцов сам был человек деловой и практический, и вот этой своей стороной он прежде всего и повернулся к Краевскому. Отношения установились прочные и надолго, а переписка продолжалась почти до самой смерти поэта. Правда, в первых письмах Кольцов обращается к нему в выспреннем стиле, в котором он часто обращался к тем, кого почитал, сильными мира сего, а о себе говорит в манере нарочито уничижительной. «Добрый и любезный Андрей Александрович! – пишет он Краевскому в ноябре 1836 года, то есть в первый год знакомства. – Давным-давно ко мне вы ни полслова. Бывало, не вы, так Януарий Михайлович (Неверов. – Н.С. ) кое-когда посещал торгаша-горемыку. Конечно, всегда вы заняты, всегда дела. Да, вы небом избранные жрецы священнодействовать у алтаря высокого искусства». Тем не менее вскоре, уже в начале 1837 года, Кольцов не только пишет о «дурных обстоятельствах нашей коммерции», но и подробно сообщает избранному священнодействовать у алтаря жрецу, в чем эти обстоятельства состоят: «Дела торговли все худшают. Скотом прошедший год торговали дурно. Сало продали И р. 25 к. за пуд, кожу бычью – 13 р., говядину обрезную продаем 2 р. 50 к. и 2 р. и 1 р. 50 к. за пуд. Дровами торговля посредственная. Хлеб у нас: мука ржаная 3 р. 50 к. четверть, овса 1 р. 80 к. четверть, пшено 1 р. 40 к. мера, крупа 80 к. мера, гречиха 3 р. четверть, пшеница 8 р. 50 к. и до 10 р. четверть».
Ничего подобного Кольцов никогда бы не мог написать и никогда не написал, например, Белинскому. Это пишет деловой человек деловому человеку, «торгаш» торгашу в уверенности, что тот вполне оценит эти меры, пуды и четверти. Кольцов знал, кому пишет. Потому же, кстати, письма его Краевскому почти сразу приобретают характер достаточно доверительный и, так сказать, раскованный. Это язык человека, не лезущего за словом в карман. Вот он отбрасывает «избранных жрецов священнодействовать», и потекла народная, умная, острая, с присловием речь: «Может быть, нехорошо делаю, что часто так скучаю вам, да как мне быть, когда до смерти хочется узнать от вас кое о чем нужном! Желанию сенца не подложишь: оно насильно требует, что ему надобно. Пуще всего позвольте мне поговорить с вами о моей книге, в которой вы приняли на себя труд благодетельствовать. Как она, сердечная? Скоро будет напечатана? – или, как мать родила, пошлете восвояси? Что, если это правда? – то жить ей у меня будет неловко: лучше не присылайте, а то я ее изволочу, как шельму. Нет, было бы лучше ей, если бы она приехала ко мне расфранченная, как петербургская щеголиха-барыня».
Как сказано, именно Краевский и ввел Кольцова в самый высокий тогда пушкинский литературный круг, в который сам Краевский по редкому своему чутью рвался и к которому только-только был приобщен, конечно, несколько на особой роли, будучи, в частности, техническим редактором пушкинского «Современника». В круг этот входили такие люди, как князь П.А. Вяземский и князь В.Ф. Одоевский, как граф М.Ю. Виельгорский и И.А. Крылов, как С.А. Соболевский и М.И. Глинка. Это были сливки русского культурного общества. И надо сказать, что в этом-то кругу Кольцов встретил большое понимание и большое внимание, нашел он здесь и реальную поддержку. Вельможные связи обернулись и удачными протежированиями.

В самом Петербурге Кольцов жил как бы в двух сферах. Одна – литературные и журнальные связи и отношения. Другая – отнюдь не литературная, тяжебная, имущественная. По самому характеру своей деятельности Кольцовы все время в нее вовлекались. Прежде всего это были дела поземельные, поскольку Кольцовы как прасолы вынуждены были постоянно арендовать пастбища для своего скота и отчасти землю для посевов. Дела такие решались на месте в губернских канцеляриях, то есть главным образом в так называемой казенной палате, а с 1839 года во вновь образованной палате государственных имуществ и отличались чаще всего большой запутанностью. Общая безалаберщина отношений, земельных, юридических, усугублялась характером ведения дел в чиновничьих учреждениях. Наибольшее количество сведений сохранилось об одной кольцовской тяжбе, но она в известной мере проливает свет и на другие.
Так, в 1834 году Василий Петрович арендовал на 12 лет 550 десятин у крепостных крестьян села Большая Приваловка Воронежского уезда. Помещичьи крестьяне там обычно звались барскими, господскими. Крепостными же крестьянами в Воронежской и некоторых других губерниях часто назывались крестьяне, имевшие владетельные акты, крепость на землю, хотя бы с одним двором (однодворцы). Это отличало их от душевых крестьян-общинников. Но далеко не все однодворцы имели владетельные акты. Не имевшие таких актов соединялись правительством в общины, которые наделялись землей по числу ревизских душ (отсюда и название «душевые»). Но и традиция и желание отстоять независимость заставляли собственников не принимать даже официальной отмены их собственности. Объединенные официально в одну землевладельческую общину душевые и бывшие крепостные, ставшие душевыми враждовали друг с другом и не признавали никакой законности сделок, коль скоро на них решалась другая сторона.
Кольцов-отец заключил сделку с крепостными. Деньги кольцовские были потрачены (три тысячи из общей арендной суммы в пять тысяч рублей), а земля получена не была. Душевые вошли с протестом в казенную палату. Та вынесла решение, которое не устраивало ни крестьян, ни Кольцовых. Дело перешло в губернское правление, затем в Сенат, в 7-й его департамент, который находился в Москве. Тянувшееся с переменным успехом в течение нескольких лет, оно не было решено к моменту смерти поэта, да, кажется, и вообще уже никогда решено не было, погибнув среди сотен и тысяч других, наводнивших российские канцелярии в уездах, губерниях я столицах.
Кольцов прошел все бюрократические круги, от уездного суда до Правительствующего Сената и обратно. Были и другие дела, менее успешные и более, опять-таки при помощи Жуковского и особенно Вяземского и Одоевского, успешные. В самой губернии Кольцова поддерживали губернаторы: сначала Д.Н. Бегичев, затем, после 1836 года, Н.И. Лодыгин.
«Губернатор наш, его превосходительство Николай Иванович Лодыгин, – пишет Кольцов Жуковскому в декабре 1839 года, – не дает меня съесть людям. Чуть они задумают запутать в своих сетях, я к нему тотчас – и вновь дышу свободно». Именно Жуковский в свое время ходатайствовал за Кольцова перед Лодыгиным. И после отъезда того из Воронежа Кольцов снова обращается за помощью уже к Одоевскому, стремясь, так сказать, обеспечить себе в городе тылы: «Василий Андреевич Жуковский, бывши у нас в Воронеже, просил обо мне нашего губернатора Лодыгина:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44


А-П

П-Я