шкафы в ванную комнату напольные 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он рассказал также о страшной грозе, которая разразилась вечером. Само небо вмешалось, и гром заглушил грохот пушек. Австрияки были вынуждены оставить позицию, отступив под проливным дождем. Сражение длилось шестнадцать часов, и наступившая ночь прошла тревожно, потому что солдаты не знали, кто где одержал победу, и при малейшем шуме, раздававшемся в темноте, думали, что бой возобновляется.
Слушая этот длинный рассказ, Жюльен не отрывал глаз от брата. Возможно, он его и не слышал, а просто наслаждался тем, что Луи сидит рядом с ним. Я никогда не забуду этого вечера в убогом кабачке, таком безлюдном и тихом. До нас долетал шум ликующего Парижа, а Луи вел нас по обагренным кровью полям Сольферино. Когда он кончил рассказ, Жюльен сказал спокойно:
— Наконец ты дома! Все остальное неважно!
III
Через одиннадцать лет, в 1870 году, мы уже были взрослыми людьми. Луи дослужился до капитанского чина. Жюльен после неоднократных попыток чем-либо заняться стал вести праздную жизнь вечно занятых богатых парижан, которые, хотя и вращаются в кругу писателей и художников, сами не берутся за перо или кисть. Правда, он напечатал книжку посредственных стихов, но на этом дело и кончилось. Мы с ним иногда встречались, и он рассказывал о своем брате, который нес военную службу где-то в провинции.
Первая весть о войне с Германией всех очень взволновала. Хотя Наполеон Третий втянул Францию в эту войну из-за династических интересов, надо признать, что весь народ откликнулся на его призыв. Я рассказываю только о том, что сам чувствовал и видел вокруг себя. Все были словно в лихорадке, требовали восстановления наших «естественных» границ по Рейну, говорили, что надо отомстить немцам за Ватерлоо, память о котором тяжелым камнем лежала на сердце каждого француза. Если бы в начале кампании мы одержали хоть одну победу, Франция наверняка благословляла бы эту войну, которую ей следовало проклинать. И наверняка Париж был бы разочарован, если бы после ожесточенных дебатов в Законодательном корпусе мир был бы сохранен. Когда стало ясно, что война неизбежна, сердца всех радостно забились. Я уж не говорю о сценах, происходивших вечерами на бульварах; толпа бурлила, кто-то, — как потом начали думать, подкупленные лица, — выкрикивал воинственные лозунги. Скажу только, что даже почтенные буржуа уже отмечали флажками путь нашей армии до Берлина. Все считали, что пруссаков шапками закидают.
Абсолютная уверенность в победе осталась в нас еще с тех времен, когда наши солдаты разгуливали победителями по всей Европе. Теперь мы излечились от такого опасного патриотического фанфаронства!
Однажды вечером на бульваре Капуцинок я смотрел, как с криками: «На Берлин! На Берлин!» — проходят толпы людей в блузах, вдруг я почувствовал, что кто-то тронул меня за плечо. Это был Жюльен, очень угрюмый и мрачный. Я, смеясь, упрекнул его в отсутствии патриотизма.
— Нас разобьют, — просто сказал он.
Я вскрикнул от удивления. Но он, ничего не объясняя, покачал головой. Просто он предчувствует поражение. Я заговорил о его брате, который со своим полком был уже в Меце. Тогда Жюльен протянул мне письмо, полученное накануне, очень жизнерадостное письмо, в котором Луи сообщал, что рвется в бой и что гарнизонная жизнь ему до смерти надоела. Он клялся, что вернется полковником и непременно с орденом.
Ссылаясь на это письмо, я старался развеять мрачные мысли Жюльепа, но он только повторил:
— Нас разобьют!
И опять город охватила тревога. Мне уже была знакома эта настороженная тишина Парижа, я слышал ее в 1859 году, до начала военных действий в Итальянскую кампанию. На этот раз тишина показалась мне более грозной. Казалось, все верили в победу, и все же неизвестно откуда брались тревожные слухи. Все удивлялись, почему наша армия не двинулась сразу в наступление и не воюет на территории врага.
Как-то днем на бирже стала известна потрясающая новость: мы одержали крупную победу, захватили много орудий, взяли в плен целый армейский корпус. Уже начали украшать флагами дома, люди обнимались на улицах. Вдруг оказалось, что это ложное известие. Не было никакого сражения. Сообщение о победе меня не удивило, оно было в порядке вещей, но я весь похолодел от этого опровержения, оттого, что народ обманули, что он слишком рано торжествует и должен отложить свое ликование до другого дня. Меня охватила безграничная тоска, я почувствовал, что над нашими головами нависла ужасная беда, какой мы еще не знали.
Никогда не забуду этого зловещего воскресенья. Да, это опять был воскресный день, — многие, должно быть, вспомнили радостный воскресный день победы под Маджентой. Наступил август, небо уже не сияло нежной радостной июньской синевой. Было очень душно, рваные грозовые тучи нависли над городом. Я только что вернулся из маленького нормандского городка, и меня поразил мрачный вид Парижа. Летом иные воскресные дни бывают невеселыми: улицы пустынны, лавки закрыты. А это воскресенье было необыкновенно мрачно и как бы подавлено отчаянием. На бульварах люди собирались кучками по три-четыре человека и говорили вполголоса. Наконец я узнал страшную весть: мы потерпели полное поражение под Фрешвиллером, и волна вторжения уже захлестнула Францию.
Никогда я не видел такого глубокого отчаяния. Париж был потрясен. Мы потерпели поражение! Да разве это возможно? Бедствие казалось нам чудовищным я несправедливым. Это был не только удар по нашим патриотическим чувствам, это разрушило нашу веру в себя. Мы тогда еще не могли предвидеть всех трагических последствий вражеского нашествия, мы еще надеялись, что наши войска одолеют неприятеля, и все же были потрясены. В горьком молчании огромного города чувствовался глубокий стыд.
День и вечер прошли ужасно. И помину не было всенародной радости победных дней. Исчезли нежные улыбки женщин, мужчины не братались на улицах. На объятый отчаянием город спускалась черная ночь. На улицах ни одной ракеты, в окнах ни одного фонарика. На следующее утро, рано-рано, я увидел полк, маршировавший по бульварам. Люди останавливались и с мрачным видом смотрели на солдат, идущих с низко опущенными головами, как будто они были виновниками поражения. Ничто не расстроило меня так глубоко, как уныние этого полка, который никто не приветствовал; он проходил по тем самым улицам, где под оглушительные клики толпы, от которых содрогались дома, триумфатором шествовала Итальянская армия.
Затем начались черные дни, полные тревожного ожидания. Каждые два-три часа я ходил на улицу Друо, к мэрии девятого округа, на дверях которой вывешивали сообщения. Там всегда ожидали новостей человек сто. Иногда толпа бывала так велика, что стояла до самой мостовой. Однако не было слышно никакого шума, все говорили вполголоса, словно находились в комнате больного. Как только появлялся служащий, расклеивавший рукописные афиши, все бросались к доске. Но за последнее время приходили только плохие вести, и всех охватывал ужас. Даже сейчас, проходя по улице Друо, я каждый раз вспоминаю те дни глубокой скорби. Именно здесь, на этих тротуарах, парижане вытерпели одну из самых мучительных и длительных пыток. Все слышней становился топот немецких полчищ, приближавшихся к Парижу.
С Жюльеном я встречался часто. Он не хвалился передо мной тем, что его предсказания сбылись. Просто он считал все происходившее в порядке вещей.
Многие парижане все еще пожимали плечами, когда заходила речь об осаде Парижа. Разве можно осадить Париж? И некоторые с помощью математических расчетов доказывали невозможность окружения. Жюльен с поразившим меня даром предвидения предсказывал, что 20 сентября начнется блокада. Он все еще оставался прежним школьником, ненавидевшим физические упражнения. Война выбила его из обычной колеи, и он был вне себя. Господи, зачем люди воюют! Он воздевал руки к небу в порыве негодования. Но все сообщения он читал с жадностью.
— Если бы Луи не был там, — говорил он, — я бы спокойно пописывал стишки, дожидаясь конца драки.
Время от времени он получал от Луи письма. Новости были ужасные, дух армии падал. В тот день, когда пришло известие о битве при Борни, я встретил Жюльена на углу улицы Друо. Этот день принес Парижу луч надежды. Говорили о победе. Но Жюльен показался мне еще мрачнее, чем обычно. Он где-то прочел, что полк его брата героически сражался, но понес большие потери.
Через три дня наш общий друг сообщил мне ужасную новость. Накануне Жюльен получил письмо, сообщавшее, что его брат убит в сражении при Борни осколком снаряда. Я бросился к несчастному юноше, но не застал его дома. На следующее утро, когда я еще был в постели, в мою комнату вошел высокий молодой человек в форме вольного стрелка. Это был Жюльен. Я не верил своим глазам. Потом, сжав его в объятьях, поцеловал от всего сердца, на глаза у меня навернулись слезы. А он не плакал. На минуту он присел и махнул рукой, — не надо меня утешать.
— Вот, пришел проститься, — сказал он спокойно. — Теперь я один... Тоска заест, если ничего не делать... Я узнал, что на фронт отправляется отряд добровольцев, и вчера вступил в него. Может быть, позабудусь.
— Когда же ты уходишь? — спросил к.
— Да через два часа... Прощай!
И он тоже обнял меня. Я больше не осмелился задавать ему вопросов. Он ушел, а я с этой минуты все думал о нем.
После Седанской катастрофы в первые дни осады Парижа я услышал о Жюльене. Один из его товарищей рассказал мне, что этот хрупкий и бледный юноша дрался как лев. Он боролся с пруссаками, как дикарь, поджидал их в кустах и чаще пускал в ход нож, чем ружье. Он целые ночи просиживал в засаде, подстерегал их, как дичь, и перерезал горло каждому немцу, попадавшему ему в руки. Рассказ потряс меня, — я не узнавал Жюльена, я спрашивал себя, как могло случиться, что чувствительный поэт вдруг так озверел.
Потом Париж оказался отрезанным от всего мира. Началась осада, тупая дремота сменялась лихорадкой. Когда я выходил на улицу, то вспоминал Экс в зимние вечера. "Улицы были так же пустынны, в домах рано гасили свет. Где-то вдалеке слышны были залпы орудий, ружейная перестрелка, но эти звуки терялись в мертвой тишине огромного города. Иногда вспыхивал луч надежды, все оживлялись, люди забывали долгие очереди за хлебом, скудные пайки, забывали, что камины давно не топлены, а немецкие ядра градом падают на улицы левого берега. Потом весть о новом несчастье сражала людей, и вновь агонизирующий город погружался в тишину. Но даже и во время длительной осады я видел счастливых людей; мелкие рантье, как обычно, прогуливались под лучами холодного зимнего солнца, в скромной комнатке где-нибудь в предместье влюбленные улыбались друг другу, не замечая грохота пушек. Все жили одним днем. Иллюзии рассыпались в прах, надеялись на чудо: на помощь армий из провинции, на массовую вылазку населения или, когда настанет час, на чье-то неожиданное вмешательство.
Однажды, когда я находился на сторожевом посту, привели человека, скрывавшегося во рву. Я узнал Жюльена. Он попросил отвести его к генералу и сообщил ему много ценных сведений. Всю ночь мы провели вместе. С самого сентября он ни разу не спал в постели и упорно продолжал дело истребления. Он был скуп на подробности и, пожимая плечами, говорил, что все его вылазки похожи одна на другую: он убивал, как мог, — когда пулей, когда ножом. Он уверял, что жизнь его очень однообразна и не так уж опасна, как думают. Настоящей опасности он подвергался только однажды, когда французы приняли его за шпиона и чуть не расстреляли.
Наутро он собрался опять уходить. Я умолял его остаться в Париже. Он сидел у меня и, казалось, не слышал, что я говорю. Потом неожиданно сказал:
— Ты прав. Хватит!.. Сколько мне было положено, я их убил.
А через два дня он заявил, что идет служить в пехоту. Я был поражен. Разве он не отомстил уже за брата? Или он вдруг стал патриотом? И, видя улыбку, с которой я на него смотрел, он сказал мне просто:
— Я иду вместо Луи, я могу быть только солдатом.
Запах пороха пьянит! Видишь ли, родина — это земля, в которой покоится прах наших близких.
АНЖЕЛИНА, ИЛИ ДОМ С ПРИВИДЕНИЯМИ
I
Года два назад я ехал на велосипеде по безлюдной дороге на Оржеваль, за Пуасси, как вдруг за поворотом дороги показалась усадьба, и она так поразила меня, что я спрыгнул с велосипеда, чтобы получше ее рассмотреть. В старом обширном саду, среди голых деревьев, гнувшихся под холодным ноябрьским ветром, я увидел кирпичный дом, как будто ничем не примечательный. Но какая-то странная угрюмость и странное запустение, от которого сжималось сердце, невольно привлекали к нему внимание. И так как одна створка ворот была выломана, а огромное, слинявшее от дождя объявление гласило, что усадьба продается, я вошел в сад, уступая чувству любопытства и неясной тревоги. Вероятно, в доме не жили уже лет тридцать, а то и сорок. Кирпичи на карнизах и вокруг окон разошлись от зимних холодов и поросли мхом и лишайником. Фасад прорезывали трещины, похожие на преждевременные морщины, избороздившие это еще крепкое здание, которое, как видно, никто не поддерживал. Ступеньки, ведущие к крыльцу, потрескались от мороза, заросли крапивой и колючим кустарником и как бы преграждали путь в этот дом скорби и смерти. Но какой-то особой печалью веяло от голых грязных окон без занавесок, — мальчишки давно уже выбили камнями стекла, так что можно было заглянуть в мрачные и пустые комнаты; окна казались мертвыми, широко открытыми глазами на безжизненном лице. А кругом огромный запущенный сад, под сорными травами едва угадываются очертания цветника, дорожки исчезли под натиском прожорливых растений, роща превратилась в дикую чащу — все напоминало заброшенное кладбище, где буйно разрослась зелень в сырой тени гигантских вековых деревьев, с которых жалобно плачущий осенний ветер срывает последние листья.
Я долго стоял там в задумчивости, вслушиваясь в тоскливую жалобу, казалось, исходившую от окружающего, сердце щемило от смутного страха, от все возрастающей печали, и все же я не мог покинуть усадьбу, меня удерживала горячая жалость, желание узнать, отчего здесь все так грустно и уныло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61


А-П

П-Я