https://wodolei.ru/brands/Geberit/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Про себя он знал, что ему гораздо больше удовольствия доставляли едкие шуточки гетмана Кирилла Разумовского или юмор Александра Андреевича Безбородко в те, в последнее время его жизни всё более редкие, минуты, когда старый канцлер оживлялся за бутылкою вина. Талызин, конечно, не думал, что Безбородко или Разумовский остроумнее Вольтера (он знал, что этакое и сказать невозможно, – даже враги бы рассмеялись: Вольтер был Вольтер). Но Безбородко и Разумовский, со свойственным им природным умом, живостью, юмором, говорили о том, что было близко и знакомо Талызину. Самые же прославленные остроты и шутки Вольтера в большинстве относились к предметам, совершенно Талызина не. интересовавшим. Он не всегда и понимал, что, собственно, могла бы означать символически Кунигунда и как именно следует толковать «Ecrasez L'infame». Ни до какой Кунигунды Талызину не было ни малейшего дела, к формуле «Ecrasez L'infame» он сочувствия не испытывал и сомневался, чтобы венерическая болезнь Панглосса могла способствовать опровержению Лейбницевой философии. По обязанности свободомыслящего человека Талызин прочёл и Гольбаха, и Ламетри. Но эти философы уж никакого удовольствия не доставляли. От «Systeme de la Nature» оставался даже весьма неприятный осадок, как от невкусного блюда, которое, в чужом доме, надо было есть и похваливать, чтобы не обидеть хозяина. Талызин говорил, что в материалистической философии есть д о л я п р а в д ы (хотя сам чувствовал, что доли правды быть не могло: в «Systeme de la Nature» или всё было правдой, или всё было вздором). Однако в церкви всякий раз, как он слышал «Со святыми упокой», у него на глазах выступали слёзы. Он в масонстве видел тот компромисс свободомыслия с верой, который допускался просвещёнными людьми. Многое другое в учении парижских философов было ещё более чуждо Талызину. Они называли себя гражданами мира; Вольтер поздравлял Фридриха II с военными неудачами французов. Талызин же был ревностным патриотом, гордился Суворовым как национальным сокровищем и страстно любил свой Преображенский полк. Всё относившееся к полку он любил так, как любил те красивые вещи, которые собрал в своей квартире. Он считал свой полк лучшим полком в мире и испытывал хоть и лёгкое и быстро проходившее, но несомненное чувство досады, когда при нем особенно горячо расхваливали семёновцев, конногвардейцев или кавалергардов. Вслед за французскими энциклопедистами Талызин искренне верил в то, что люди равны и должны быть равны между собою. Но ему было приятно, что род его восходил к 15 веку. Он подшучивал над первым своим предком, Мурзой-Кучук-Тагай Ильдызом, выехавшим из Орды к князю Василию Васильевичу, – а втайне немного сожалел, что не был Рюриковичем, и утешался тем, что через Одоевских и Лобановых всё же был сродни Рюрику, а через Куракиных – Гедимину. Родословное дерево, заказанное его дедом домашнему художнику, висело у Талызина не в кабинете и не в зале, как у многих других, а в отдалённой комнате дома. Но он, случалось, водил в эту комнату приятелей и хоть шутливо пояснял, что «не на чердак же было прятать сие произведение искусства», однако знал своё дерево наизусть и о предках весело рассказывал разные истории, из которых выходило, что предки эти были хоть отнюдь не вольтерьянцы, но, в общем, славные люди. Талызин вообще любил генеалогию и в английских порядках высоко ценил палату лордов. В его раздражение против престола отчасти входило и то, что у власти обычно находились не очень родовитые люди. Немецкую знать он недолюбливал, и ему не пришло бы в голову признать, например, Палена равным по происхождению Рюриковичам, хотя род Паленов восходил к комтурам Тевтонского ордена. В масонских ложах Талызин неизменно отстаивал демократические взгляды и стоял за свободный доступ в ложи для людей всех сословий. Только крепостных принимать было невозможно: Талызин чувствовал, что их появление внесло бы в работу лож нестерпимую фальшь. Он поддерживал в масонстве оппозицию престолу. Люди, имевшие слишком много власти, – в частности власти над ним самим, – его немного раздражали ещё со школьных времён (он учился в Германии). Это, вместе с природной независимостью характера, было главным источником свободомыслия Талызина. Но втайне он гордился многим в царствовавшей династии, даже тем, чем ему, по его взглядам, гордиться не приходилось: её блеском, роскошью двора, двумя тысячами лошадей в царских конюшнях. Талызин понимал, что без монархии Преображенский полк невозможен, да и теряет всякий смысл. Он чувствовал, что и дворцовый переворот может принести вред полку. «Но как нам выполнять военный долг в это ужасное время, при его системе, где всё держится палкой?» – говорил он себе и другим. В глубине души Талызин не был убеждён в том, что можно без палки поддерживать военную дисциплину, и старался вовсе не думать об этом предмете, отдавая возможно меньше времени строевой службе. В минуты полной откровенности с самим собой Талызин чувствовал, что он прежде всего знатный барин, знаток искусства, признанный в свете законодатель внешних приличий и правил поведения. С этой основной линией его жизни не вполне отчётливо, но твёрдо слилось масонство. Всё же прочее было случайное и наносное. Порою он себя спрашивал, не принадлежит ли к наносному и его участие в заговоре. Многое из того, что делал – особенно в последние дни – Пален, явно не соответствовало характеру Талызина, всем его привычкам и мыслям. Теперь развязка приближалась, и он становился всё мрачнее. Как громадное большинство людей, сделавших военную карьеру в России, Талызин был храбр: в том смутном, смешанном, очень тягостном чувстве, которое он испытывал, думая о близящейся развязке заговора, нерешительность, неуверенность и некоторая брезгливость преобладали над страхом. Долг гражданина, доводы рассудка предписывали ему принять участие в заговоре против безумного царя. Но Талызин всё яснее чувствовал, что не его это было дело. Он не был республиканцем, как не был, собственно, и конституционалистом. Он был благородный, образованный, образцово порядочный русский барин, с наклонностями свободомыслия и оппозиционности. В нём было всё то лучшее, что было в течение последнего века у русской аристократии, – и у той, что находилась у власти, и в особенности у той, которая власти чуждалась, а занималась хозяйством, философией, искусством, масонством, позднее земской службой и немного революцией.
– Готово-с… Сейчас изволите надеть?
– Да разве время ехать? Ведь в шесть назначено? – спросил Талызин, протягивая руку к соседнему столику, на котором лежал пригласительный билет. «Маскарад для дворянства и купечества… – быстро пробегал он глазами бумагу… – С фамилиями в маскарадном платье… для благородных мужеска пола персон розовые домины…» – Parfait …«Купечеству же разных цветов токмо не розового домины…» – De mieux en mieux… Вот: «3 февраля в шесть часов пополудни иметь приезд в Михайловский его императорского величества замок».
– Да ведь праздник был вчера, Сретение Господне? – спросил он костюмера.
– Точно так-с, но праздновать велено нынче, как нынче тезоименитство великих княгинь Анны Фёдоровны и Анны Павловны, – улыбаясь, ответил бойкий костюмер.
Талызин нахмурился. Хоть он не очень соблюдал обряды, но религиозное чувство в нём было задето перенесением церковного праздника. «И вовсе не из-за великих княгинь, а, конечно, из-за Анны Гагариной, – сердито подумал он. – Это они так поддерживают авторитет церкви… Митрополитам велено присутствовать в театре на спектаклях Шевалье… Общее собрание Сената государь с пренебрежением называет овчьим собранием… Везде, везде позор!..»
– Нет, я ещё подожду, потом надену, – сказал Талызин, нервно поднимаясь. – Ведь вы теперь к Зубову? Скажите князю, что я просил кланяться, – добавил он. Костюмер собрал свои вещи, откланялся и вышел.
Талызин вышел в кабинет и стал неторопливо ходить взад и вперёд по длинной комнате. «Fais ce que dois, advienne qui pourra», – повторил он свою любимую поговорку. Но ни фаталистическая поговорка, ни философские размышления его больше не успокаивали. «Хоть бы скорее, в самом деле, назначил он день, – нетерпеливо говорил себе Талызин, имея в виду Палена. – Чего он ждёт, наш главный взмутчик и наущатель? Сил, говорит, у скопа ещё недостаточно. И это, может статься, верно. Но если ещё ждать, нас схватят, это тоже верно. Так всегда бывает в крамольных, в заговорных делах, при революциях, при переворотах. Никому не известно, когда пора, когда рано… Почему во Франции край терпения настал в 1789 году, а не раньше, не позднее? При четырнадцатом Лудовике, в пору драгоннад, недовольство, верно, было гораздо сильнее… И знает ли, по крайней мере, сам Пален, когда он начнёт? Да есть ли план у Палена? Уж не сложная ли всё это игра, уж не балансирует ли на две стороны, как поговаривают? Правда, от наговора не отгородишься… Нет, непременно сегодня поговорю с Паленом и потребую решительного ответа. На маскараде очень удобно разговаривать, там это выходит натурально и подозрения вызвать не может… Он уверяет, что Александр не дал ещё согласия. Так пусть даст, ежели ещё не дал. Да и не морально требовать от сына согласия на заговор против отца…» Он невольно вздрогнул, подумав об ужасном положении, в котором находился великий князь Александр Павлович. «Ну что ж, долг гражданина своей родине превалирует над долгом сына, – нерешительно говорил себе Талызин. – Да мы все в таком положении, по крайней мере, мы, свободные каменщики. Александр встаёт против отца, а мы против главы и покровителя масонского ордена, против человека, которого мы двадцать лет называем б р а т о м. Что с того, что государь отошёл от ордена? Он остыл, но ничему не изменил, он братом остаётся. Прав, быть может, Баратаев, что считает это дело преступлением против нашего ордена… А мы всё-таки идём на него, и как граждане, мы правы, ибо другого, кроме крамольства, пути перед нами нет. И того предовольно, что всякий день творится в застенках Тайной! Как законно вырвать власть у безумного деспота? Да, мы правы, как граждане, – говорил всё решительнее Талызин, довольный найденной формулой. – Александр Павлович должен понять, что его положение не труднее нашего. Нелегко, нелегко проливать кровь…» Он вдруг почувствовал ложь этой мысли. Кровь не так его пугала. Талызин не испытывал особенной жалости к Павлу и не ждал угрызений совести в случае убийства. Эти неизменные слова «нелегко проливать кровь» приходили ему в голову механически, точно он следовал вековому обычаю людей, находившихся в таком же или сходном положении. Он чувствовал, что и дальше будет зачем-то говорить эти слова. «Везде обман, в себе больше всего, – тоскливо подумал он. – Вот, говори fais ce que dois… Да и как узнать, что именно dois…»
Талызин сел к столу, вынул из ящика пачку ассигнаций и положил в карман мундира. Так, на случай внезапной высылки в Сибирь, поступали теперь все, отправляясь туда, где находился император. Талызин ещё подумал, затем снял со стены небольшой кинжал, вытащил его из ножен и осмотрел лезвие. На стальном клинке с восточным орнаментом была восточными письменами выгравирована надпись Nekaman. Талызин вдвинул лезвие в ножны, спрятал кинжал под мундир и прошёл снова в ту комнату, где его причёсывал костюмер. Он надел розовое домино, попробовал маску и внимательно осмотрел себя в зеркало, медленно передвигая боковые створки.
XI
Настенька также получила приглашение на придворный маскарад. Красивая твёрдая плотная карточка с рисунками, с бордюром и с надписью (не сразу понятой) Bal pare доставила ей большое наслаждение.
Настенька с каждым днём всё твёрже убеждалась, как благоразумно и хорошо поступила, согласившись выйти замуж за Иванчука. Радость шла за радостью. Много удовольствия принесла Настеньке первая в её жизни собственная квартира. Хорошо было также иметь горничную, кухарку. Вначале Настенька перед ними несколько конфузилась, но скоро привыкла и даже научилась на них покрикивать. Приятно ей было и принимать у себя гостей, хоть здесь удовольствие отравлялось, особенно в первое время, мучительным страхом, – как бы чего не напутать, не сделать или не сказать глупости, за которую мужу было бы стыдно. Принимали они, впрочем, не очень много, зато гости все были хорошие, – как говорил Иванчук, первый сорт. Но приглашение на придворный бал, с правом на розовое домино и на участие в маскарадной фигуре, послужило для Настеньки самым наглядным доказательством того, как повысилось её общественное положение. Она знала, что этим, как всем, обязана мужу, и чувствовала, что её благодарность всё растёт и даже начинает переходить в самую настоящую любовь, очень мало отличающуюся от той, которую она ещё недавно испытывала к Штаалю. Настенька вначале немного стыдилась этой мысли: ей было совестно, что она так быстро полюбила человека, с которым сошлась по расчёту и над которым когда-то посмеивалась. Она говорила себе, что прежде просто его не знала, и с каждым днём открывала в своём муже новые достоинства. Ей было обидно, что она не только сама смеялась над Иванчуком в прежнее время, но ещё и другим позволяла при себе над ним смеяться. Этих других она старалась отвадить от дому.
Настенька после выхода замуж снова похорошела, что должны были признать приятельницы, наиболее ей завидовавшие. Она и одевалась теперь гораздо лучше, старательнее прежнего, хотя, как всегда, тратила на наряды немного. Экономила она каждую копейку и всё беспокоилась, не слишком ли много берёт денег у мужа. Так же она беспокоилась об этом, когда жила на средства других мужчин. Настенька всегда неясно думала, что их трогает её бережливость. В действительности, бережливость эта их чаще всего раздражала. Но Иванчука она в самом деле трогала, особенно в связи с тем, что Настенька решительно ничего не понимала в денежных делах.
Известие о женитьбе Иванчука на Настеньке вызвало изумление у всех, кто его знал. Никто не хотел этому верить, искали и не находили причин его странного поступка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113


А-П

П-Я