https://wodolei.ru/catalog/unitazy/jacob-delafon-presquile-e4440-40723-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Общество, рассыпавшееся по смежным залам и гостиным, составляло вокруг небольших столов партии в лото, бостон и дофин; молодые люди и девицы играли в фанты, в колечко, в вопросы и ответы, в угадывание желаний и тому подобные игры.
Граф Харитонов-Трофимьев ещё заблаговременно, до коронации, отделал заново свой московский дом и задавал в нём теперь вечера и банкеты. Один из этих вечеров был почтён присутствием императорской фамилии, и государь, всегда блиставший в обществе своим остроумием и очаровывающею любезностью, был весьма ласков к хозяину и внимателен к его дочери.
Графиня Елизавета ещё с первого выезда в большой свет на всю Москву сделала положительное впечатление. В ней единогласно признала Москва звезду первой величины, её все замечали, о ней все говорили, некоторые ей завидовали, но все восхищались её наружностью, о ней даже злословили, и это последнее обстоятельство могло даже служить ручательством верного и полного успеха. Толпа поклонников, и молодых, и старых, и высокопоставленных, и «ординарных», приветствовала её появление в обществе, и всякий из них наперерыв старался обратить на себя её благосклонное внимание. Граф Ксаверий Балтазарович Лопачицкий старался в этом отношении более всех и, пользуясь привилегией своей почтенной старости, иногда получал от Лизы на свою долю больше снисходительной, полушутливой благосклонности, чем молодые и блестящие искатели. По этому поводу Лев Нарышкин частенько напоминал ему в шутку знаменитую фразу его попугая, но старый граф Лопачицкий не смущался этим нимало. Молодой Нелидов, казалось, тоже был весьма заинтересован графиней Елизаветой Ильинишной; Нелединский-Мелецкий посвятил и написал ей в альбом одно небольшое стихотворение, которое все находили прелестным и чувствительным; даже сам «патриарх российских пиитов», старец Херасков, на склоне дней своих спустился с высот «пиндарической оды» и нетвёрдою старческою рукою начертал в этот альбом четверостишный мадригал в честь «звезды московска небосвода».
Встречая теперь графиню Елизавету в обществе, Черепов не раз вспоминал себе ту минуту, когда эта прелестная девушка ещё в Петербурге, возвратясь домой после первого представления своего императрице, нежданно пожалованная во фрейлины её величества и упоённая блеском и счастьем своих впечатлений, восторженно рассказывала ему о приёме, которого была удостоена, о необычайном внимании, оказанном ей придворной знатью… Черепов тогда уже видел, насколько это всё льстит её молодому, чуткому самолюбию, насколько всё это начинает ей кружить пылкую голову. Он тогда ещё, радуясь вместе с нею её счастию, смутно и тревожно почувствовал в душе, что эта вольная пташка закружится в вихре большого света, что эта гордость первого успеха впоследствии, быть может, послужит помехою его сближения с нею, которое начиналось так тихо, так просто, хорошо… Теперь, с болью в душе, он видел, что эти смутные предчувствия начинают сбываться.
Лиза действительно закружилась в этой упоительной атмосфере придворного блеска, светских успехов, похвал, поклонений и обожания. Тут всё и повсюду льстило её самолюбию, приятно щекотало гордость, будило дремавшее чувство сознания своей красоты, своего положения, своего превосходства… Черепову казалось, что это была уже не та «графинюшка Лизутка», какою ещё так недавно знал он её в глухой опальной деревне… Не то чтобы она мелочно погрузилась в радужную суетность окружавшей её жизни, не то чтобы для её души не существовало уже ничего вне её светских успехов, – нет, душа-то у неё всё-таки была хорошая, чистая, высокая и, в сущности, оставалась такою же, как и прежде, но… одурманенная на первое время фимиамом всех этих похвал и поклонений, она, не думая, не анализируя и даже как бы не понимая вовсе, зачем это надо – думать и анализировать, когда всё так хорошо, отдалась охватившему её потоку, отдалась радостно и доверчиво, полная жизни, свежей и благоухающей молодости и жажды новых, светлых впечатлений. Она доверчиво и любопытно, как бабочка на огонь, вспорхнула в этот очаровательный блестящий свет из тёмной безвестности своей деревенской жизни. «О чём тут думать! Здесь так хорошо, так светло, тепло и радостно, здесь все так меня любят, так хвалят… и все они, право же, такие прекрасные, чудесные люди – и мужчины, и женщины – все, без исключения, и мне так хорошо с ними, и я сама так люблю их… Пусть всем будет хорошо и весело жить на свете!» – так думала Лиза и беззаветно отдавалась уносившему её потоку. Она искренно и глубоко была убеждена, что и всем так же хорошо, как и ей, что и все так же думают, как она, и так же чувствуют.
В отношении Черепова она не то чтобы переменилась, но стала как-то рассеяннее. Мысль её, постоянно отвлекаемая всё новыми и новыми заманчивыми сторонами ещё незнакомой и неизведанной ею жизни, менее сосредоточивалась, менее имела теперь случаев и поводов останавливаться на Черепове, чем прежде, в первое время в Петербурге, когда Лиза никого ещё почти не знала и не видала вокруг себя, когда подле неё был один только он, да отец, да старая нянька. Теперь же в Москве какими-то судьбами вдруг отыскались и родственники, и друзья, и знакомые; пять кузин наперебой заискивали в её дружбе, две двоюродные тётки – почтенные московские барыни, что называется барыни с весом и с голосом, – соперничали между собою в нежных родственных чувствах к племяннице, стремились взять её под своё авторитетное покровительство и поговаривали о «достойной партии». Но о последнем Лиза пока ещё вовсе не думала.
Между тем Василий Черепов страдал и мучился втайне. Он ревновал её ко всем светским успехам и испытывал порой нечто очень похожее на чувство совершенно беспричинной ненависти ко всем её поклонникам. «Странное дело! – размышлял он иногда сам с собой. – И что это вдруг со мной сталося! Ведь надеялся же я не плошать, ведь хотел же брать её с бою! С чего же это теперь опускаются руки!.. Малый, кажись, не робкого десятка, и повели только она, так хоть на чёрта ради неё полезу, всё сделаю, всё превозмогу… И ведь было время, одно бы только слово сказать, признанье сделать прямо и просто и… почём знать, быть может, о сю пору была бы уже моей… Одно лишь слово… одно!.. Но почему же оно, это слово заветное, почему не выговаривается?.. Ведь был же я доселе не только смел, но иногда и предерзок даже с иными женщинами; и удавалось, всё удавалось… Почему же пред этой чувствую, что и ум мутится невольно, и язык немеет, и руки опускаются… Одни лишь глаза говорят, но она в глазах прочесть того не умеет или не может… а как знать? быть может, и не хочет прочесть… Отчего это так со мной? Уж не оттого ли, что тех, иных женщин, я только обхаживал, махался, волочился за ними, а эту люблю… люблю впервые истинной и большой любовью…»
Но от всех этих мучительных вопросов, дум и размышлений ему всё же было не легче, и дело его ни на шаг не подвигалось ближе к желанной цели! Напротив, теперь он стал гораздо далее от Лизы, чем в Петербурге. С тех пор как император внезапно осчастливил его в несколько чинов разом до подполковника включительно, он, в силу своего штаб-офицерского ранга, не мог уже оставаться личным адъютантом при графе Харитонове-Трофимьеве и на другой же день был отчислен парольным приказанием государя в свой лейб-гвардии Конный полк. Хотя по новым штатам в старой гвардии этого чина и не полагалось, но – на сей раз такова была воля императора. С отчислением в полк уже не было причины по-прежнему бывать ежедневно в доме графа и проводить там почти всё время; пришлось поневоле сделать свои посещения более редкими и менее продолжительными, да и случаи к разговорам с графиней Елизаветой выдавались теперь гораздо реже, и все эти препятствия служили только к тому, чтобы всё больше бередить сердце влюблённого Черепова.
XVII
«В АНГЛИЙСКОМ КЛУБЕ»
Двор готовился к отъезду в Петербург, а император к путешествию по России, в сопровождении Безбородко, Аракчеева и некоторых других лиц из ближайшей своей свиты. Его величество прежде всего намеревался посетить литовские губернии и вообще западную окраину своего государства. Гвардия тоже приготовлялась к походу в Петербург, на свои постоянные квартиры, и на днях уже должна была выступить.
Идучи однажды по Тверской, Черепов вдруг услышал, что кто-то сзади окликнул его по имени, он обернулся и увидел Прохора Поплюева, который в это время спрыгивал с дрожек, запряжённых красивым рысаком собственного поплюевского завода.
– Ба! вот оно кто! – удивлённо воскликнул Черепов. – Эге, да что я вижу!.. Вы в офицерском мундире!.. Поздравляю! Давно ли это?
– А помните, в тот раз, как вы с его величеством в Чекуши приезжали, – сюсюкал Прохор самодовольным тоном. – Я было думал, что он меня тогда в гарнизон куда-нибудь, в Сибирь, а он, батюшка, на-ко! За изрядное знание службы в обер-офицерский чин пожаловал. Справку самолично обо мне навёл в полку, ну, великий князь, спасибо ему, отзыв дал, что я ништо себе, не гнусен, и вскорости за то самое вдруг читаю в приказе… Так-то-с!.. только – не в гвардию! – вздохнул Поплюев. – Написать изволил чином подпоручика в армию… Это, конечно, лучше чем ничего, но… при матушке-императрице мы, гвардии сержанты, армии капитанами себя полагали, а ныне… Ну, да и то слава Богу!.. Куда шествовать изволите?
– Да вот думаю в какой-нибудь трактир зайти пообедать, – сказал Черепов.
– Самое настоящее дело! И я за тем же! – подхватил Прохор. – Я в Английский клуб еду, и буде вам то не в противность и всё равно, где ни обедать, то поедемте вместе. Я ведь старый член, запишу вас гостем, а ныне там новому повару вторительная проба делается. Преотменный повар, я вам скажу! Поедемте!
Черепов согласился, и поплюевский рысак помчал обоих знакомцев к Английскому клубу.
Повар действительно был «преотменный» и показал себя на славу, так что Прохор с чувством самоуслаждения отдал всю достодолжную дань справедливости его искусству и объедался до отвала. Здесь была вся московская знать, заштатные деятели Семилетней войны и вообще елизаветинской эпохи, пред которыми люди «времён очаковских и покоренья Крыма» почитались в некотором роде как бы молокососами. Тут были и сенаторы, и генералы не у дел, и дипломаты Бестужевской школы, и экс-губернаторы, и вообще всё то, что давало Москве особый тон и цвет несколько брюзгливой и недовольной, но благодушной и патриархальной оппозиции новым людям и новым порядкам. Мнения здесь высказывались громко и независимо. Тут же присутствовало, в качестве гостей, и несколько петербургских стариков, некогда сослуживцев и старых приятелей московским старцам.
И те, и другие встретились здесь за обедом радостно, как родные после долгой разлуки, и от удовольствия, казалось, помолодели. Застольная беседа оживлялась воспоминаниями: кто рассказывал про службу в Оренбургском крае ещё при Татищеве, кто про Пугача и Шамхала Тарханского, и про Остермана, и про Миниха, кто о переформировании берг-коллегии и московского архива что-то доказывал, кто про панинскую ревизию, а кто и кенигсбергскую фрейлен Летхен вспоминал, и варшавскую панну Цецилию… Ко взаимной общей потехе каждый прилагал своё, не стесняясь; анекдот шёл за анекдотом. Доставалось, кстати, и современным порядкам, и нововведениям… Старички «будировали» и высказывали вместе с тем своё старинное, отменно тонкое умение «вести в обществе умные и вместе приятнейшие беседы». А седовласые, откормленные лакеи меж тем разносили по разным концам столов то изумительную кулебяку, то чудовищных стерлядей на серебряных блюдах, и старший клубный метрдотель, с гордым сознанием собственного достоинства, предлагал состольникам «майзанеллы, каркавеллы или франконского» и иные самые тонкие вина. Встав от стола с раскрасневшимися щеками и взвеселившимся от воспоминаний сердцем и проходя мимо бюста Екатерины, старики вдруг словно опомнились, остановились, молча посмотрели на неё, как на живую, молча взглянули друг на друга, отёрли глаза и отошли со вздохом.
Черепов, окончив обед, прошёл покурить и отдохнуть в «диванную». В мягком полусвете этой уютной комнаты как-то особенно хорошо дремалось под тихий говорок клубных старожилов, которые искони удалялись сюда для послеобеденной дрёмы и послеобеденной беседы.
Вдруг ему показалось, что кто-то произнёс имя графини Елизаветы Ильинишны. Очнувшись тотчас же от лёгкого полузабытья, Черепов кинул взгляд в ту сторону, откуда послышалось это имя, и увидел в углу на диване графа Ксаверия Балтазаровича, подле которого сидел Нарышкин.
– Сколь она прелестна! – старчески-восторжённо восклицал Лопачицкий. – Сколь прелестна! в особливости на последнем куртаге…
– Стыдно, брат, на старости влюбляться! – слегка похлопывая его по колену, подтрунивал Нарышкин.
– Ба!.. Но разве я столь стар, чёрт возьми!
– Однако.
– Однако я желал бы иметь потомка – вот что!
– Зачем это, милый ментор моей юности?
– Затем… затем… ну хоть затем, дабы род не угас, имя передать и состояние.
– Поздно хватился, брат.
– Для чего так? Для чего же поздно?
– Да для того, что потомка у тебя не будет.
– На каком основании не будет?
– Фу, Боже мой! Да тебе сколько лет?
– Мне… мне всего только семьдесят два года.
– А! ну, это дело инакого рода! – согласился Нарышкин. – Коли так, то женись смело: в семьдесят два года дети всегда бывают, и непременно!
– Ты таково думаешь?
– Уверен в том, ибо таков закон натуры. Вот видишь ли, – продолжал он, – в пятьдесят они ещё иногда могут быть, но с трудом; в шестьдесят их совсем не бывает, но в семьдесят два – наверное и непременно! надлежит только взять за себя молоденькую!
– Вот, вот!.. Я так и думаю, так и намерен! – подхватил плешивый селадон, потирая руки.
– Только гляди, брат, опасайся знатного риваля! – шутя предостерёг Нарышкин.
– Кого это?.. Кто таков риваль мой? – прищурясь на собеседника, пренебрежительно двинул губой Лопачицкий.
– А Нелидов-то? Ты что себе думаешь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113


А-П

П-Я