унитаз рока гап 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Вон за окном, лишь протяни руку, твоя Лизанька, нежнейшее создание, вся заждалась, истосковалась. И что тебе сторонний вопль, может, от радости исторгнутый грудью? Разве впервой виться Зинке под рукою Чернобесова? У милого кулаки как сдобные пироги. Выволочит за каракуль, надает затрещин, устроит над бабою минутную тиранскую власть, устрашит, а после, очнувшись, всю неделю будет терпеть тугой семейный хомут.
Зарекался Бурнашов вмешиваться в чужую жизнь, но кинулся туда, ноги сами понесли. Из окна на заулок падал сиротский свет сороковки, и в желтоватом бельме, как гвоздь, торчала Дамочка и непонятно отчего, раззявив рот, голосила с подвывом, словно случилось то великое горе, когда убитый им человек поначалу вопит бессловесно, самим сердцем.
Чернобесова он разглядел не сразу. Мужик высился на крыльце с заведенными назад руками и молча, не шевелясь, наблюдал за происходящим. Спокойный человек мгновенно оценил бы обстановку и сразу понял, что мужик кого-то ироде бы скрадывает и таит злой умысел. Загодя бы охолонуть Бурнашову, не подскакивать к Чернобесову в такой внезапно вспыхнувшей горячке, ведь еще минуту назад был он трезв умом и рассудителен; но возле самой избы будто плетью ожгли по обнаженному сердцу. Да чего винить вспыльчивого человека, какой смысл читать нотации и вразумлять, когда сердешный уже не правит собою, а, закусив удила, мчит напропалую, не разбирая дороги? В сей миг хоть пушку наведи на грудь – не образумить, не остудить, ибо в голове пусто и ничего нет в том мраке, кроме длинной обжигающей молоньи.
Бурнашов подскочил к первой ступеньке крыльца, он лишь руку протянул, чтобы поддернуть Чернобесова к себе за полу фуфайки, он лишь вскрикнуть собрался: «Чего бьешь бабу, подлец!» Но о чем-то далее помышлял Бурнашов? Думал ли он устроить своему противнику плепорцию? Ведь даже грозился повторить науку, наволтузить Чернобесова, чтобы тот смирил свою натуру хотя бы до осени. Иль за-ради православного праздника, может, поутихла его издерганная душа, и только мира жаждала она и собиралась все простить враждебному посельщику? Ведь как трудно, однако, жить в деревне и воевать с соседом, мысли о коем не отпускают ни на час.
Бурнашов лишь протянул руку к Чернобесову, и в это время топор обрушился на голову, на лицо хлынула, ослепляя, кровища. Бурнашов отупело качнулся в памороке, но успел поймать топор, занесенный вновь. Чернобесов оттолкнул Бурнашова, и тот упал, но вновь вскочил, разгоряченный, схватился за топорище, и они стали бороться. Дамочка приникла к стене и почти слилась с домом, лишь лицо белело да чернел распахнутый рот, который женщина так и забыла закрыть. Ей бы спохватиться, бежать, вопить, звать на подмогу, ведь в пресветлый праздник пролилась руда и осквернила Христово Преполовение через темную реку; но Дамочке вроде бы любопытно было, чья возьмет, и она притихла, лишь часто и запаленно дыша. А может, чудилось Бурнашову и свои горловые всхлипы он путал с бабьими? Но так случилось, что Чернобесов прижал Алексея Федоровича к частоколу, выламывая руки; он озверел от запаха крови, и Бурнашов вдруг ясно понял, глядя через плечо врага в любопытное лицо Дамочки, что ему нынче конец, отступать уже некуда. Потный разгоряченный дух, смешанный с вином и чесноком, обдавал Бурнашова, и, противясь этой властной безжалостной силе обезумевшего человека, Алексей Федорович впился зубами куда-то в душное, теплое и жесткое, и чужая кровь заполнила ему рот. Он кусал, куда доставали его крепкие, неизношенные зубы, и даже не заметил, как выломал передний резец. Бурнашов защищался настолько яростно, что Чернобесов на мгновение оторопел иль решил перевести дух, и тогда Бурнашову удалось вывернуться от изгороди и вогнать топор лезвием в щель частокола, повернуть его там и заклинить. Слабея, но не выказывая голосом надлома, подавляя нахлынувшую горькую тошноту от чужой крови, Бурнашов протянул почти веселым натужным шепотом, едва побарывая задышку: «Беги, сволочь. Я тебя не ударю. Ты понимаешь, что ты наделал? Ты ударил меня топором». Чернобесов тупо молчал, нависая над Бурнашовым, и тот вдруг подивился, откуда брались силы, чтобы противостоять. «Беги, беги, даю тебе слово, что не задену, – монотонно повторял Бурнашов. – Я не ударю тебя топором. Беги, ну! Беги!» И в Чернобесове вдруг пробудился страх, он сразу протрезвел и очнулся от наваждения, посмотрел на себя со стороны и устрашился не проступка своего, но того черного будущего, что вплотную подступило к порогу. Злость, с таким упорством взращенная в последние три года, иссякла разом, Чернобесов оставил топор врагу своему, круто повернулся и молча побежал во тьму что было сил; его светлая рубаха неясно мелькнула на дороге и скрылась за пожарным сараем. Какая же сила гонит в ту минуту отчаявшегося человека? Ежели прятаться от возмездия, то куда нынче скроешься от надзора, всюду сыщут и упекут; если же душа вдруг очнулась и возопила от содеянного, то никакой сырой ночной лес не спасет, не сымет с нее долгой тягости. Дамочка не шелохнулась, не выступила из темени в желтое пятно от освещенного окна. Бурнашов зачем-то подошел к ней, взглянул в скуластое лицо с сумеречными провалами глаз, и ему почудилось, что женщина смеется. Может, плакала она? Беззвучно рыдая в истерике, зажав слезный причет? Бурнашов, не сказав ни слова, вяло взмахнул рукою и, шатаясь, направился к дому, обжимая голову ладонями. Горячая руда, быстро свертываясь, ссыхалась колтуном. Он вошел в избу и сел на порог, теряя последние силы; густая кровь медленно стекала по ложбине спины и свертывалась печенками в подпоясанной блузе.
Лизанька не растерялась, не всплакала, беспомощно заламывая руки, но, ласково пришептывая, обмыла мужа, навила на голову шапку бинтов, запрягла мерина, бросила в телегу охапку сена, помогла Бурнашову улечься. И во все это время Алексей Федорович не сказал ничего, но лишь жалобно улыбался, будто просил прощения в чем, и жгучая синева глаз тускнела, меркла с каждой минутой. Застучали по взгорку колеса, резко запахло лошажьим потом, Бурнашов закрыл глаза и представил, что умирает. Все поплыло куда-то, зазвучала неясная, вовсе не печальная музыка, ослепительный радостный свет бил в расслабленное лицо. Бурнашов вдруг подумал, что умирать, оказывается, хорошо и вовсе не страшно. С этим чувством близкой смерти он впал в обморок. Всю ночь везла Лизанька мужа в районную больницу старой лесной дорогой; колеса подскакивали на упругих корневищах, хлюпали в колдобинах, полных весенней талой воды, и тряс этот мучительно отдавался в женском сердце. Однажды, когда Бурнашов очнулся, он попросил жену остановиться и жалостно, умирающе, растроганно попросил, до слез жалея себя: «Прости, Лизанька, и запомни. Одна к тебе просьба. Если помру, похорони в Спасе. Возле озера». – «Будет тебе, Алеша, – нарочито грубо отозвалась Лизанька, чтобы отвлечь близкие слезы. – Все вы, мужики, эгоисты. Ты помрешь, а я куда? Я-то куда без тебя, ты подумал? Я без тебя и дня не проживу. Сто лет тебе завещано, слышишь? Помирать собрался, а я куда!» Так навязчиво повторяла Лизанька, понукая лошадь, и голос этот был столь желанен Бурнашову, столь сладок нынешнему его состоянию, что он внезапно и легко прослезился, сглатывая влагу. Ему вдруг захотелось, чтобы жена услышала его плач и поняла, как Бурнашов любит ее.
Лишь к утру они добрались до больницы. Бурнашова сразу положили на операционный стол и под местным наркозом зашили рану. Бурнашов слышал, как хирург равнодушно говорил медсестре: повреждена черепная кость, вмятина, проникающее ранение…
НЕСЧАСТЛИВЫЙ ЧЕЛОВЕК. ИЗ ДНЕВНИКА КОСМЫНИНА.
Письмо первое
«Здравствуй, милый Космынин! Мне дома хорошо, встретили радостно, и я рада, что приехала. Море какое! Оторваться нельзя, как от тебя. Теплое, чистое, ласковое, голубое, все в золотую крапинку, и светит над ним зеленое солнце. Из Чебоксар я уехала сразу же без всяких затруднений. В 22 я крепко поцеловала твою фотографию, оглядела хозяйским взглядом дом, в половине одиннадцатого купила билет в кассе вокзала и через час уже лежала на верхней полке поезда с мечтой о крепком здоровом сне. Сон разбавили два стакана чая, кусок колбасы, два десятка груш и два куска черного хлеба. Дома я была в одиннадцать часов дня. Так хорошо. Я жду встречи с тобой, мечты о тебе не такие острые, как в Чебоксарах, они чуть-чуть растворились в море, а в этом море плавает розовая рыба, и я ее ловлю, а она такая гладкая, и как выскользнет из рук, так сердце падает. Так я тебя люблю, желанный».
(1963 г.)
Письмо второе
«Последние три дня я была околдована, ждала твоего приезда. Все разумные доводы были бесполезны. Что бы я ни делала, с одной мыслью – ты скоро будешь рядом. Что заставило поверить меня в твой сегодняшний приезд? Я жила как в бреду, одержимая ожиданием встречи. Как странно! День рождения имеет магическую силу, как будто этот день высветлен вспышкою в сознании. В этот день вымысел празднует свое торжество и властвует безгранично. Человек старается не огорчаться в этот день, потому что не хочет его портить, а если уж огорчается, то беспредельно – до истерики или транса. Я была во власти чувств, которые с каждым вздохом неотвратимо стремились к какой-то вершине. Казалось, это блаженнейшее море мечтаний вот-вот взорвется, стихия обрушится на меня, и странным было, что я стою на своих ногах у сквера, у перехода, а не несет меня ветер, как несет желтые листья. Наверное, если бы ты оказался рядом, то задымился бы, как вулкан, от наплыва моих чувств. За самое прекрасное ожидание любимого, за пережитое свидание с ним я сейчас расплачиваюсь сполна. Я легла спать и думала о том, что город мне странен. Квартиры стоят не на земле, а на квартирах других людей, и чтобы лечь спать, люди возносятся на высоту седьмых или восьмых этажей. Я вдруг представила, что подо мной пустые пространства чужих квартир, и мне показалось, что я лежу на краю пропасти».
(1981 г.)
«Господи, сколько экзальтации и вычурности в каждой строке, покрытой паутинными трещинками, напитанными клеем. Какой чудный, необъяснимый узор возникает в новом бумажном листе, какая-то тайнопись, еще более занятная и странная, чем пылкие признания в сущности-то холодной и равнодушной души. Эх, старушка, старушка, и кого ты собралась обольстить? Разве можно закружить голову прохиндею, забывшему христианский завет? А впрочем, все пустое. Я нынче на обломках собственного крушения, но слава те, что вовремя очнулся и посмеялся над собою. Но если я так равнодушен и старчески созерцателен, то для какой нужды пытаюсь склеить семейный горшок? Для сына? Но он уж на выросте, отрезанный ломоть, он мчит своей тропою. И неуж мне, Космынину Борису, так необходима та женщина, сейчас нервно спящая в соседней комнате? Если ты хотел ее вернуть, если горел и безумствовал, если собирался наложить на себя руки, то отчего сейчас холоден и пуст? Экий ты, право, необъяснимый человек! Ведь в монахи собирался, в келью, в уединение, чтобы само сиротское житье выжимало из твоего сердца самые искренние строки. Поэт, поэтишко, несчастный короед, сожравший себя, сына и жену. Отчего бы ей не зарезать меня сонного? Нащупать сонную жилу и одним росчерком бритвы выпустить из меня сок. Ненавидит же, взглядом прожигает, но притянулась обратно, курва, дрянь паршивая. Пригрел под боком змею подколодную. Восемнадцать лет меж письмом мне и любовнику.
Терпела, терпела и на старости сдалась дьяволу. Может, и раньше хвостом круть-верть, но с хитростью? Да нет, не хитра, на это ума не хватит, чтобы в двух постелях валяться. У нее ведь, паршивки, душа, совесть, мечтания, ей все красиво чтоб было. Но почему эти письма вдруг оказались рядом, будто постоянно сравнивала их? Иль себя с той, давней? Иль меня с полюбовником? Спросила же тогда: ты меня любишь? А я по обыкновению отшутился: люблю, как собака палку… Есть чудная зрительная трубка, коей восхищался в детстве. Встряхнешь – и вдруг далеко, в ином недосягаемом мире из бесформенной груды невзрачных осколков вспыхивает пестрая, но удивительно организованная цветная фигура, всякий раз новая. Но эти бумажные лоскутки, рассеянные сейчас по столу, можно собрать лишь в одно чужое, ненавистное письмо. Почему я занялся столь ничтожным самоедским занятием и пытаюсь этой экзальтированной пачкотне придать некую стройность? Однако как легко было изорвать письмо и кинуть его в помойное ведро. Сколько нетерпения было тогда в моем сердце, сколько дрожи телесной, когда брезгливо мыл руки, словно бы нечаянно коснулся отвратительного гада. И вот минула неделя, и ты извлекаешь из-под слежавшегося мусора, придавленного бутылками из-под водки, эти клочья, перетряхиваешь, просеиваешь, чтобы не утратить ни строки, запираешься в комнате, чтобы случайно за твоим занятием не подглядела жена, и пытаешься склеить предательское послание, от которого однажды чуть не лопнуло твое сердце… Не азарт ли болезненный виною, что я взялся за столь скверное занятие? Может, подвигло тайное желание сохранить улику, чтобы после всякий раз совать ее при случае под нос жене и тем самым ставить ее на место, упрекая в измене, травить и унижать? Может, она права, что я тварь и скотина и во мне дьявольского куда больше, чем во всем человечестве. Смешно, братцы, но я, разбирая этот пожелтевший склеившийся пасьянс, пахнущий отбросами, я наконец смог рассуждать, поостыл, зальдился, ожог на сердце затвердел, покрылся рубцом, и это любовное послание к моему недругу вызывает не гнев, но тоску, недоумение и… интерес. Новая глава драматического романа в стихах. Я страдающий герой, я все прощаю жене во имя… Во имя чего? Мне не простить измены, но и не расстаться с этой паршивкой. О боже! Но ведь жизнь прожили, фактически прожили – и никуда не уйти от факта. И не грызлись вроде бы, не собачились, никогда руки на нее не поднял. Самая мирная семья на всем свете, живущая идеей будущего бесконечного счастья. Не вытерпела, дрянь такая, накануне праздника сдалась. И кому, кому!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61


А-П

П-Я