https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

на себя ни полушки. И кошель на груди носил.
Каждый рубль – что гвоздь на постройку моему желанному кораблю, каждым рублем я на волю выкупался сам и детей выкупал.
Я людей-то насмешил: в Соловецке картину заказал, два рубля потратил, написана приправная норвецкая шкуна.
По праздникам на эту картину любовался. Любовался – не думал, не гадал, какая гроза над моей головой собирается.
Хозяин мой, Василий Зубов, в нас, в рабочих, не входил. Платит грошами, в зиму пропащей рыбой кормит – и ладно, думает, дородно им.
Покамест я у него в кулаке сидел, хоть и жужжал, да не рвался, он до меня ровный был. А как усмотрел, что Корельской на ноги встает, запосматривал на меня немило.
Осенью, при конце промысла, не утерпел, скричал на меня при народе:
– Эй, любезный! Люди смеются да и вороны каркают, будто кореляки собственные пароходы заводят. Ты не слыхал?!
– Про людей не слыхал, – говорю, – может, и пароходы. А вот насчет шкуны я подумываю.
Он зубы оскалил:
– Подумываете? Ай да корельская лопатка! А по-моему, спустить бы тебе на воду нищу коробку, с которой по миру бегал, а заместо паруса маткина нища сума. Экой бы корабль по тебе!…
Это он меня да матерь мою нищетою ткнул…
Сердце у меня остановилось:
– Ты! Ты, который нас по миру с сумой пускаешь, ты сумой этой нас и укоряешь? Мироед! Захребетник мирской! Погоди… Умоетесь вы, пауки, своею же кровью!…
Кругом народ, стоят, молчат.
Уж не помню, чего я еще налягал языком; что было на сердце, все вызвонил. Хлопнул шапку о землю, побрел прочь. Иду – шатаюсь, как пьяный. Сердце себе развередил.
Тут испугался: «Пожалуй, заарестуют меня». Урядник все слышал, он Зубову слуга… И до того мне Матрешку да ребят увидать захотелось!… А мимо пристани гальот знакомого человека и плывет, в Ковду пошли. Ковда с Корелой рядом.
Взяли меня без разговоров. Ничего, что пассажир без шапки.
Долгу за Васькой семь рублей с полтиной оставалось, я всего отступился.
Дома сельдь промышляю, а сердце все неспокойно. Не простит мне Васька Зубов. Через годик можно бы кораблик тяпать-ляпать, а тут как бы помеху какую Зубов не сунул…
Скоро и он сам домой пожаловал. Я мимо иду, он в окошко окликнул:
– Корельской, ты что, чудак, тогда от меня убежал? Кроме шуток: скоро ли шкунарку свою ладишь стряпать?
– Мне ведь не к спеху, Василий Онаньевич. Через год, через два…
Он воровски огляделся:
– Ну-ко, зайди в сени.
В сенях и шепчет:
– Хочешь, тебя со шкуной сделаю на будущую весну?
Я и глаза вылупил, а он:
– Ум у тебя дальновидный, ты опыт имеешь, практику знаешь. Пора, пора тебе, Матвей Иванович, в люди выходить.
Такой лисой подъехал. Я и растаял. Слушаю – как мед пью. А Васька поет:
– Знакомый норвежский куфман запутался в делах. Наваливает мне за гроши – за две тысчонки – новенький пароходик. А у меня деньги все в дело вложены. Денег нет. Ничего не решив с куфманом, поехал в Архангельск, а в Архангельске частная контора на упрос просит сосватать пароходик тысяч на восемь… Понимаешь, Матюша, – Васька-то говорит, – мы норвецкий пароходик и сбагрим им за восемь тысяч, а сами за него заплатим две. Барыш-то, по три тысчонки на брата.
Я глазами хлопаю:
– Это кого же вы в братья-то принимаете?
– Как кого? Да тебя! Принимаю тебя, Корельской, в компаньоны. Тысячу рубликов я у себя наскребу. Тысчонку ты положишь.
Я заплакал:
– Не искушай ты меня, Василий Онаньевич! Всего у меня капиталу семьсот семьдесят четыре рубля шестьдесят одна копейка.
– Давай семьсот семьдесят четыре рубля. Прибыль все одно пополам.
Я воплю:
– Дай до утра подумать!
Ночью с Матреной ликую:
– Три тысячи барыша… Мне их в двадцать лет не выколотить. А тут сами в рот валятся. Три тысячи! Ведь это шкуна моя, радость моя, к моему берегу вплотную подошла: «Заходи, говорит, Матюша, берись за штурвал, полетим по широкому раздольицу…» Ох, какой человек Василий Онаньевич! Напрасно я на него обиделся!
Жена говорит:
– Может, так и есть. Только бумагу вы сделайте.
Утром сказываю свое решение Зубову, что согласен, только охота бумажку подписать у нотариуса. Он глазищи опустил, потом захохотал:
– Правильно, Корельской! Ты у меня делец!
Поехали на оленях в уезд. На дворе уж зима. Зубов к нотариусу пошел, долго там что-то вдвоем гоношили.
Потом меня вызывают. Чиновник бумагу сует:
– Подпишись.
А я неграмотный вовсе. Только напрактиковался чертить свою фамилию. Надо бы велеть прочитать, что в бумаге писано, а я где дак боек, а тут как ворона лесна.
Накаракулил подпись, может задом наперед, – и получил копию. Сложил Зубов мои денежки в сертук, во внутренний карман, и еще наказывает мне:
– Ты смотри, до времени языком не болтай и бумагу не показывай. Мы с тобой потихошеньку да полегошеньку.
Конец зимы Зубов в Колу на оленях уехал, оттуда хотел в Норвегу, а я дома проживаю в радужных мечтах. Барыши делю. Тысячи свои распределяю.
Началась навигация. Лето. Жена с ребятишками рыбешку добывают, а Матвей Корельской от компаньона телеграммы ждет.
Пришла весточка, что пароходик этот в Архангельске продан. Я телеграмму жду. И на Мурман это лето не пошел.
Весь распался что-то, весь поблек.
Жена уговаривает:
– Погоди ты падать духом. Мало ли какие в городах, в конторах да в банках, задержки. Может, Зубов и денег еще не получал.
А у меня сердце болит, в трубочку свивается. Осень пришла, и Зубов домой прибыл. Приехал ночью. Я с утра дорогого гостя ждал, обмирал. В паужну сам полетел.
Он разговаривает, расхохатывает, о деле ни слова. «Может, – думаю, – семейные мешают». Шепчу:
– Мне бы с вами, Василий Онаньевич, по секрету…
А он на всю избу:
– Что? Какие у нас с тобой секреты?
– А дельце наше, Василий Онаньевич?
– У Василия Зубова с Матюшкой Кореляком дела?!
– А пароход-то!
– Что пароход? Скорее, Корельской! Мне некогда.
– Да ведь деньги-то у меня брали…
– Что? Я у тебя, у голяка -деньги? Ха-ха-ха!…
Я держусь обеими руками за стол, все еще думаю – он шутит.
– Василий Онаньевич, бумагу-то нотариальную забыли?
– Какую бумагу?
– Зимой делали.
– Мало ли я зимой бумаг сделал! Неси ее и приведи писаря.
Слетал домой за бумагой, добыл писаря. А руки-то, а колени-то трясутся. Зубов рявкнул:
– Читай Корельскому его бумагу!
Писарь читает:
– «Я, крестьянин такой-то волости, Матвей Иванов Корельской, сим удостоверяю, что промышлял на купца Василия Ивановича Зубова на обычных для рядового мурманского промышленника условиях. Договоренную плату деньгами и рыбой получил сполна и никаких претензий не имею. В чем и подписуюсь.
М. Корельской»
…Не хочу рассказывать плачевного дела! Две недели я без языка пролежал. Опомнюсь – клубышком катаюсь, поясом вьюсь. Мне сорок годов, я до кровавого поту работал – и все, все прахом взялось!
Все отнял Зубов, оставил с корзиной…
Тут праздник привелся. Я вытащил у жены остатние деньжонки, напился пьян, сделался как дикой. Полетел по улице да выхлестал у Зубова десять ли, двенадцать ли рам. Меня связали, бросили в холодную.
После я узнал, что в тот же вечер мужики всей деревней приступили к Ваське Зубову, просили мои деньги отдать. Он от всего отперся:
– Пусть подает в суд. Вы ставаете свидетелями?
Мужики ответили:
– Не знаем, Зубов, не знаем, можно ли, нет ли на тебя в суде доказать, по делам твоим тебе давно бы камень на шею безо всякого суда. Помни, Зубов, собачья твоя совесть, что придет пора, ударит и час. Мы тебе Матюшкино дело нарежем на бирку.
Спасибо народу, заступились за меня. Не дали мне духом упасть. Я не спился, не бросил работать и после Зубова разоренья, только радость моя потерялась, маяк мой померк, просвету я впереди не увидел. Годы мои далеко, здоровье отнято. Больше мне не подняться.
Да я бы так не убивался, кабы одинокой был. Горевал из-за робят, из-за жены.
С воплем ей говорю:
– Ох, Матрешка! Мне бы тебя в землю запихать да робят в землю, вот бы я рад сделался, что не мучаетесь вы!
Она рядом сядет, мою-то руку себе на голову тянет:
– Матюша, полно-ка, голубеюшко! Мы не одни, деревня-то как за нас восстала… Это дороже денег! Гляди, мужики с веслами да с парусами несутся: видно, сельдь в губу зашла, бежи-ко промышляй!
Однако я в море не пошел, поступил в Сороку на лесопилку. Мужики ругают меня:
– Эдакой свой опыт морской под ногу Ваське хочешь бросить! Мало ли хозяев, кроме Зубова…
– Все хозяева с зубами.
Доски пилю – в море не гляжу, обижусь на море. Сколько уж в сонном видении по широкому раздольицу поплаваю… Сердце все как тронуто. Я в Корелу не показываюсь, фрегата Васькиного видеть не могу.
Копейки, конечно, откладываю. Не на корабль -кораблем батраку Матюшке не владеть – откладываю робятам на первой подъем, чтобы не с нищей корзиной жизненной путь начинали. Дети мои зачали подыматься, об них мое сердце заболело. Боюсь – не хочу, чтобы дети к Зубовым в вечну работу попали.
После Зубова разоренья еще пятнадцать лет я не отдыхивал ни в праздник, ни в будни, ни зимой, ни летом. Было роблено… Сердита кобыла на воз, а прет его и под гору и в гору.
В одном себя похваляю: грамоте выучился за это время, читать и писать.
Матрешке моей тяжело-то доставалось. Ухлопается, спину разогнуть не заможет, сунется на пол:
– Робята, походите у меня по спине-то…
Младший Ванюшка у ей по хребту босыми ногами и пройдет, а старшие боятся:
– Мама, мы тебя сломаем…
Тяжелую работу работаем, дак позвонки-та с места сходят. Надо их пригнетать.
Матрена смолоду плотная была, налитая, теперь выпала вся. Мне ее тошнехонько жалко:
– Матрешишко, ты умри лучше!
– Что ты, Матвей! Я тебе еще рубаху стирать буду!… Пятнадцать годов эдак. Всю жизнь так!…
Что же дальше? Дальше германска война пошла. Два сына кочегарами на пароходе ходят, я на заводишке дерьгаюсь; только и свету, что книжку посмотрю.
А потом – что день, то новость. В Петербурге революция, у нас бела власть. Про свободу сказывают, а Зубов в Учредительно собрание срядился.
Преполовилась зима девятьсот двадцатого года. В одно прекрасно утро бреду с завода, а в Сороке переполох. Начальники и господа всяких чинов летят по железной дороге, кто под север, кто под юг… Что стряслось?
– Бела власть за море угребла. Красна Армия весь Северный край заняла…
Наутро мне из Корелы повестка с нарочным – явиться спешно в сельсовет. Все как во сне. Бежу домой, а сам думаю: «Судно зубовско где? Красна власть отобрать посмела ли? Вдруг да Васька на меня из-за лесины как тигр выскочит…»
С женкой поздороваться не дали, поволокли на собранье. Собранье народа в Васькиных палатах идет вторы сутки.
Сажусь у дверей, меня тащат в президиум и кричат всенародно:
– Товарищи председатели! Матвей Иванов Корельской здесь!
Над столом красны флаги и письмена, за столом товарищи из города, товарищи из уезда. Тут и мое место. Васька бы меня теперь поглядел…
Шепчу соседу:
– Зубов где?
А председатель на меня смотрит:
– Вы что имеете спросить, товарищ Корельской?
Я встал во весь рост:
– Василий Онаньев Зубов где-ка?
Народ и грянул:
– О-хо-хо-хо!! Кто о чем, а наш Матюша о Зубове сохнет! О-хо-хо-хо!!
Председатель в колокольчик созвонил:
– Увы, товарищ Корельской! Оставил нас твой желанный Василий Онаньевич, усвистал за границу без воротиши.
– А судно-то егово? Это не шутка, трехмачтово океанско судно!
– Странный вопрос, товарищ Корельской! Вы – председатель местного рыбопромышленного товарищества, следовательно, весь промысловый инвентарь, в том числе и судно бывшего купца Зубова, в полном вашем распоряжении…
– Я?… В моем?…
– Да. Вчера общее собрание Корельского посада единогласно постановило просить вас принять председательство во вновь организованных кооперативных промыслах, как человека исключительного опыта. Я заплакал, заплакал с причетью:
– Я думал, мой корабль – о шести досках, думал, по погосту мое плаванье, а к моему плачевному берегу радость на всех парусах подошла: полетим, говорит, по широкому морскому раздольицу! Сорок восемь годов бился ты, батрак Матюшка Корельской, в кулацких сетях, а кто-то болезновал этим и распутывал сеть неуклонно, неутомимо…
И чем больше реву, тем пуще народ в долони плещут да вопиют:
– Просим, Матвей Иванович! Просим!
Ну и, я на кого ни взгляну, слезы утирают. И вынесли меня на улицу и стали качать:
– Ты, Матвей, боле всех беды подъял, боле всех и чести примай!
…Кому до чего, а кузнецу до наковальни: запустил Зубов, до краю заездил свой фрегат – и я по уши в ремонт ушел. Сам с робятами лес рубил для ремонта, сам тесал, сам пилил. Сам машину до последнего винта разобрал, вычистил, собрал. Сам олифу на краску варил. Перво охрой сплошь грунтовал, потом разукрасил наше суденышко всякими колерами. До кильватера – сурик, как огонь, борта – под свинцовыми белилами, кромки – красным вапом, палубу мумией крыл по-норвецки, каюты – голубы с белыма карнизами.
Обновленный корабль наименовали мы «Радостью». На носу, у форштевня, имя его навели золотыма литерами: «Радость». И на корме надписали: «Радость. Порт Корела».
За зиму кончил я ремонт. Сам не спал и людям спуску не давал. В день открытия навигации объявили и нашу «Радость» на воду спущать. Народишку скопилось со всего Поморья. Для народного множества торжество на берегу открылось.
Слушавши приветственные речи, вспомнил я молодость, вспомнил день выздоровленья моего после морской погибели… Сегодня, как тогда, чайка кричит, и лебеди с юга летят, как в серебряные трубы трубят, и сияющие облака над морем проплывают. Все как тридцать пять годов назад, только Матюшка Корелянин уж не босяком бездомным валяется, как тогда, а с лучшими людьми сидит за председательским столом. Я уж не у зубовского порога шапчонку мну да заикаюсь, а, слово взявши, полным голосом всенародно говорю:
– Товарищи! Бывала у меня на веку любимая пословка: «Ничего, доведется и мне, голяку, свою песенку спеть». Вы знали эту мою поговорку и во время ремонта, чуть где покажусь, шутили: «Что, Матвей Иванович, скоро свою песню запоешь?»
Я отвечал вам: «Струны готовы, недалеко и до песни».
Товарищи, в сегодняшний день слушай мою песню.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64


А-П

П-Я