https://wodolei.ru/catalog/unitazy/cvetnie/serye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Мы в куски рвемся под дверями-то: «Дура ты, дура ты, Катерина! Благодарение бы надо воссылать такому благодетелю. И ты-то, Федька, дурак! Тебе бы сначала пару белых лилий поднести, потом альбом грустных сонетов, потом букет пунцовых роз, а ты: „На содержанье возьму!…“
Опять и Настеньку, Федькину жену, вспомнили. Настя-то за какие прегрешения скорбную чашу будет пить?! Смолоду на нее шьем! Слова худого, взгляду косого не видели.
…Разоряемся этак под чужими дверями, а Федор и вылетел да хлоп Хионью дверью в лоб!… Пал в коляску, ускакал. Еще бы. обожаемый предмет заместо сабли все чувства становит.
Мы с сестрицей в тот же вечер к Настеньке Маляхиной с примеркою пожаловали. У нее, у голубушки, личность от горячих слез опухла и губы в кровь искусаны, однако разговора на острую тему не поддержала, хотя мы и делали прозрачные намеки. «Ну, – думаем, – ежели сердечного участия не понимаешь, дак и черт с тобой!»
Домой шли, ругались, а дома заревели:
– Настенька-голубушка! Назвала бы ты нас суками да своднями. Через нас твой благоверный в рассужденье Катерины изумился.
Недели не прошло, принимаем мы заказчицу, супругу жандармского полковника. К зимнему сезону шила плюшеву ротонду на лисьем меху. У нас первостатейны дамы шили. Прикидываю ей сантиметром по подолу, а жандармша и погляди в окно:
– Ох какая роскошная упряжка мокнет под дождем!
Я посмотрела да и села со всего размаху на пол: у Хионьиных ворот старика Маляхина карета.
– Душенька, что с вами?
– Это у меня на почве сердца. Сестрица, выведи меня на воздух.
Сдали барыню помощнице, а сами кубарем через забор да соседским двором, чтобы жандармша не увидела, к Корытихе. Подолы ободрали, в крапиве обожглись – наплевать!
Хионья в коридоре на своем посту обмирает; молча нам кулаком погрозила… Папенька Маляхин в гостях. Мы к дверям припали, не смеем дух перевести.
К началу представленья не попали, однако все понятно из дальнейшего. Старик говорит:
– Возьмите отступного полтысячи, даже тысячу и удалитесь в родные палестины.
Катя с гневом:
– Какое вы имеете право ко мне приезжать? Как вы смеете мне это говорить?
– А вы какое имеете право женатого человека завлекать?
– Я служила в вашей конторе на глазах у всех. По отношению к вашему сыну я держала себя как любой из ваших служащих. Я сразу же ушла, увидевши себя в ложном положении.
– Порядочная женщина должна оберегаться мущин, а не действовать над ихним воображением. Мало тысячи – получите полторы, ежели вы такая практикованна особа…
Тут Хионьюшка двери рванула да как налетела на Маляхина-то:
– В моем доме нету практикованных! Со всеми соседями ставлю во свидетели, что вы благородную невинность оскорбляете. Вон отсюда, рыбьи глаза! Я честна вдова, тридцать лет вдовею! Меня сам отец Иван Кронштадтской знат да уважат!
Старик шапку в охапку, пал в карету, ускакал.
Мы пых перевели, а по всему дому чад, окон не видно. Хионья кофей жарила, да и забыла с гостем-то. Сожгла огромадну сковороду. Пока окна-двери отворяли, Катя мимо нас на улицу бегом, с самым жалким выражением своего миловидного лица. А дождик с утра поливал. Хионья говорит:
– Пущай по ветерку пробежится. Я свежего кофею зажарю. Она кофейком отопьется.
А моя молчаливая сестрица и провещилась:
– Может, Катя-то тонуть ушла…
Хионья заревела, а мы с сестрицей подолы на голову закинули а-ля помпадур и потрепали за Катей. Для того и носим нижние юбки на шелку, чтобы их на дождике показывать. А Катя не к реке, привела нас на кладбище. Катя мостиком пошла, мы оврагами махнули, да и спрятались в елочках, где Лева-то лежит. Катя подошла молча, постояла, молча пала на могилку. Потом и простонала:
– Левушка, мне надо уехать. Как же я оставлю тебя одного?…
В эти немногие слова такую она скорбь вложила, что заревели мы голосом в своем сокровенном убежище. Не нам Катеринушку, а ей нас успокаивать пришлось:
– Не оплакивайте меня, я ведь на минутку духом упала.
– Катенька, мы тебя своими руками в беду положили, к Маляхину свели! И в корытовском доме нет тебе покоя от визитов. Переходи к нам. Мы тебя на фарфорову тарелку посадим и по комнатам будем носить.
Она развеселилась, засмеялась. Тут и дождь перестал и солнышко выглянуло.
Однако до Хионьи кто-то допихал наши речи. Принимали мы мадам ван Брейгель, супругу датского консула. И Хионья налетела, будто туча с громом:
– Я честна вдова! Меня отец Иван Кронштадтской знат да уважат! Я сама за моих квартирантов умею кровь проливать!
Тут опять является на сцену Феденька Маляхин.
Как вечерняя заря небо накроет, так несчастный донжуан и заслепит Корытихину улицу золотыми часами и золотым портсигаром. Как перо на шляпе, мимо Корытихина дома ходит. Соседям не надо в театр торопиться, Корытихин дом – всем открытая сцена. У Егоровны, конечно, имелись с Федькой разговоры. Она калитку размахнет, выпучит глаза, а Маляхин в ейну сторону табачным дымом пустит.
– Что, Корытиха, стоишь? На кого глядишь?
– Стою для опыта. Гляжу твоего дурацкого ума.
– Ах ты, раковы глаза!…
– Ах ты, сомова губа!…
Мы браним Хионью-то:
– Вы хоть бы Катю пожалели, не делали бесплатных спектаклей для соседей. С пьяным связываетесь.
– Не подумала, что пьяной. Катенька, прости меня. Не могу своего характера сдержать.
Вот эдак, скажем, сегодня она покаялась, а назавтра еще с большей талантливостью сыграла… День-то рыбу в погребу укладывала, перед ужином вышла в залу отдохнуть. И покажись ей, что Маляхина нету. Обрадовалась: «Хоть один, – думает, – вечерок подышу чистым воздухом, без шпионов». Окна-то распахнула – под окном-то Федька!
Хионья Егоровна Корытова цветы с подоконника срыла да и выпихалась на улицу задним-то фасадом. Бесчествует купца первой гильдии Федора Маляхина… Прохожие путники во главе с уличными детями вопиют:
– Гордись, гордись, Корытиха, не сдавайся!
А мимо наша девка воду несла. Федор схватил ведра да мадам Корытову и окатил с головы до пят… Страм!
После этого день прошел и неделя прошла. Господин Маляхин что-то перестал являться на своем посту.
А вечера чудные, не похоже, что осень. Несмотря на страшный недосуг, оделись мы с сестрицей для прогулки, побежали за Катей.
– Прекрасная затворница! Позвольте вас пригласить для приятной прогулки по набережной, тем более ваш Отелло исчез!
Катя, как птичка, радехонька…
Вот и шествуем, три элегантные дамы. У моей сестрицы новой выдумки нарядное фуро, у меня прозаический чепец а-ля Фигаро, а Катя всегда комильфо и бьен ганте.
Оживленно беседуя, вдруг наталкиваемся на толпу. Что такое? У гостиницы «Золотой якорь» народ, извозчики, точно свадьба. Пробираемся поспешно через публику, а все в окна глядят. А там песни, бубны, топот, звон посуды и беспредельный бабий визг. На улице темно, в гостинице светло, нам некуда деваться, в окна смотрим… О ужас! Табун девок захватились вокруг Федора Маляхина и скачут, ажно ветер свистит… Лампы и свечи то вспыхнут, то померкнут… Федор опух, обородател, глаза остолбели… И он вопит:
– Сволочи, песню! Мою песню!
Прихлебатели и девки грянули под музыку:
Кат-тя, ты меня не лю-убишь!
Кат-тя, ты меня погубишь!
В толпе кто-то и выговорил:
– О-хо-хо!… К каждой песне Катю помянет. Пятые сутки пьет напропалу, любовь-то утолить не может.
Слава богу, нас не узнали в темноте. Я схватила Катю за руку, перебежали через дорогу и – окаменели, как две Лотовых жены: у чужих ворот прижалась-притаилась Настасья Романовна Маляхина и тоже глаз не сводит с ужасных сияющих окон «Золотого якоря»…
Катерина моя охнула -да бежать. Чем дальше бежит, тем громче плачет.
…Что вы думаете – в одну ночь она собралась. Мы с сестрой вещи пособляли увязывать, а Хионьюшка сидела на полу да причитала:
– Опустеть хочет корытовско подворьице!
У нас вокзал за рекой. Катя пароходом плыла мимо города. Но последний взгляд был брошен ею не на ельник, не на кладбище. Она смотрела на маляхинскую набережную, неутолимо глядела на маляхинский дом.
Она не велела никому сказывать о своем отъезде. Но разве в нашей провинции могут быть секреты!
Катя днем отбыла, а в вечерню к Хионье Егоровне явился Федор Маляхин, в черном сюртуке, в черном галстуке.
– Куда уехала? Докуда билет брала?
Хионья и сама ничего толком не знала. Билет нарочно до ближних станций был бран, чтобы следы затерять. И Федор не стал искать. Всю зиму, как медведь, в лавке сидел. Пощелкает-пощелкает на счетах, потом уставится в одну точку, долго так сидит. Весной на пароходе в Норвегу уехал и жил там до белого снегу. Катя у него далеко стала, все перегорело, он и обошелся. Домой приехал, жене голубого шелку на платье привез, а себе в кабинет заграничную картину в золотой раме. Изображена молодая особа в виде нимфы, порхающая над бурным ручьем. Многие находят, что черты нимфиного лица напоминают Катю. Называется картина «Мимолетное виденье».
Митина любовь
У меня годов до двадцати пяти к дамам настоящего раденья не было.
Конечно, при гостях пронзительность глаз делаешь, а… все не мои. Притом холостой да мастер корабельный, дак сватьи налетают, как вороны на утенка:
– Погоди, Митька! Роешься в девках, как в сору, одна некрасива, друга нехороша, а криворота камбала и достанется.
– Скажите, как напужали!
– Небось напужаешься! Над экими, как ты, капидонами вымышляют колдуны-ти. В гости тебя зазовут, в чаю, в кофею чего надо споят, страшну квазимоду и возьмешь, молекулу.
А я живу, какого-то счастья жду, судьбы какой-то. А дни, как гуси, пролетают.
…Позапрошлая наступила зима, выпали снеги глубоки, ударили морозы новогодни. Три дня отпуску, три билета в соломбальский театр. Соломбала – города Архангельска пригород. От нашей Корабельщины три часа ходу.
У вдовы, у Смывалихи, остановился. Вечером в театре жарко, людно. В антракт огляделся: рядом особа сидит молодая. Сроду не видал такого взора! Не взгляд -тихая заря поздновечерняя. Больше во весь вечер не посмел в ейну сторону пошевелиться.
Другой день ушел в гости к вечеру.
Народушку в театре – как тараканов на печи.
– Ишь лорд какой расселся, член парламента! Расшеперил лапы-то!
Ейно место охраняю… Идет. Голову гордо несет, щеки, уши пылают. Стыдится. Честного поведения, значит. Привстал ей. Мило улыбнулась.
«Грозу» Островского представляли… Вместе ахнем, вместе рассмеемся, а слова за сто рублей не сказать. В антракт осмелел:
– Не угодно пройтись в фойе?
– С кем имею честь?…
– Такой-то.
– Марья Ивановна Кярстен.
И в слове и в походке она мне безумно нравится. У ей все так, как я желаю.
– Что на меня зорко глядите?
– Очень вы, Марья Ивановна, ненаглядны. Только во взорах эка печаль…
– Оттого, что родом я со печального синя-солона моря…
– У меня тоже не с кем думы подумать, заветного слова промолвить. Марья Ивановна, мы другой вечер рядом сидим, вы меня вчера заметили ли?
У ней и смехи на щеках играют, оглядывает меня.
Экипажецка рубашка,
Норвецкой вороток.
Окол шеечки платок,
Словно розовый цветок!
– …Ну, как вас не заметить?
– Это я для вас постарался, гарнитуровым платком повязался.
А в последнее действие уливается моя соседка слезами:
– Люблю слушать, как занапрасно страдают…
– Любите, а эдак плачете.
– Я сама в том же порядке.
Проводить не дозволила, одна убежала.
На третий день представленья не было, только дивертисмент музыкальных номеров. В мире звуков рассказываю Марье Ивановне, что-де у меня мамы нету, сам хлебы пеку, тесто жидко разведу – скобы у дверей и у ворот в тесте…
А она:
– Говорите, говорите!… Я потом вашу говорю буду разбирать, как книгу.
– Марья Ивановна! Мы по своим делам часто в Соломбале бываем. Дозвольте с вами видаться!
– Да что вы! Ведь я замужем!
Как нож мне к сердцу приставила…
– Дак… от мужа гуляете?…
– Гуляю? За пять лет замужества случаем в театр попала… С добрым человеком поговорила… Может, до смерти нигде не бывать…
– Теперь эта неволя отменена.
– Неволя отменена, да совесть взаконена!
– Вот вы наделали делов – бросаете меня… Куда я теперь?!
…Но горячность моих упреков умиротворяет чудная мелодия вальса:
Зачем я встретился с тобою,
Зачем я полюбил тебя?
Зачем назначено судьбою
Далеко ехать от тебя?
Марья Ивановна сделалась в лице переменна… Встала, выхватила у меня из грудного карманца батистовый платочек… Публика музыкантам хлопает, а я слышу тихое, но внятное слово:
– Пока я жива, это мне лучезарная память. А умру, глаза вашим платочком накрыть прикажу.
И ушла. Как век не бывала. Опомнился да побежал вслед – знай метелица летит в глаза да адмиралтейская часозвоня полночь выколачивает…
А Смывалиха на квартире:
– Сегодня в Соломбале два дива было. Первое диво – Машенька Кярстен в театре показалась, второе диво – с некоторым молодым человеком флиртовала.
– Она чья? Она кто?
– Мужняя жена. Замужем живет, честь наблюдает. Муж-то пьюшшой, хилин такой. Она мукой замучилась, а уж ни с кем ни-ни… Сама портниха, рукодельница…
Замужем живет… Честь наблюдает… Мне тоже бесчестно баловством-то сорвать. Кабы навеки моя, а так, баловством, мне не надо!…
И той же ночи побежал я домой. Бежу пустыми берегами, громко плачу, как ребенок:
– Эх ты, Машенька Кярстен! Навела мне беду!…
И поклялся я забыть эту любовь. За троих работу хватаю. Сам себе внушаю: «Не думай про нее! Знай, что она не твоя». Да, а ночь-та моя, а кто же рад один-то!… Бывало, не лягу в хороших брюках, все увертываю да углаживаю, а теперь… Обородател, похудел…
Зима на извод пришла. На верфях стук да юк рано и поздно. У меня топор в руках, чертежи в глазах, на уме Машенька Кярстен. Голос ее, духи ее слышу – «Лориган»…
Эх, Митя, Митя, упустил ты свое счастье!…
Не курил – закурил…
Притом эту сплетню из Соломбалы принесли в нашу Корабельщину. То прежде дамы по своей части меня хладнокровно укоряли, теперь, видя полноту переживаний, в другую сторону заобиделись. Заведующая парикмахерской как-то при гостях на меня затужила:
– Не желаем соломбальску прынцессу! Счас парикмахерску замкну и ключ в море брошу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64


А-П

П-Я