немецкие унитазы цены 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А мне что-то скучен стал сияющий день, полиняло небо, поблекли цветы.
Стал я уросить и обижаться. Ну, посудите сами: этот молодой человек разбил о камни судно. Заместо того чтобы с сокрушенным сердцем помогать мне у починки этого судна, он зубоскалит с дамами, подносит им букетики.
Коля за столом пустяк соврет – Варенька смеется, как колокольчик. А я учну что-нибудь полезное объяснять – в ней захватывающего вниманья нет. А уж, кажется, любезная, могла бы ты за столько лет оценить мои любопытные познания и рассудительность понятий…
А Николай что? Неосновательность мнений, невнимание к тайнам природы. От моря пошел, а к морю должного пристрастия нет. При всем желании нечем восхищаться: ни изящества воспитанных манер, ни светской обходительности… Медвежонок! Каждая лапа с ведро. Только и есть, что располагающие глаза да зубы со смехом.
Мне были тягостны такие переживания. Будто два человека боролись во мне. Один, любящий и добрый, радовался, что Варя оживилась и повеселела, а другой кто-то ревновал и оскорблялся.
Но и Варя что-то заметила в своем сердце и чего-то испугалась. Как-то раз сговорились мы втроем на остров по морошку. Я, изобретаючи олифу, позамешкался. И Варя отказалась:
– Я без мужа ездить неповадна.
Как дом отеческий, я шкуну обновил и учинил. И, отделав дела, как с домом отеческим, простился. Николай остался жить в Соломбале.
Потянулась ненастливая осень. Залетали белые мухи. Варя ни разу Соломбалу не помянула. Николая не проименовала.
Николай приехал к нам по первопутку. Завидев гостя, Варя дрогнула и с лица сменилась. Он гостил у меня два дня. Варя не сказала с ним двух слов. По отъезде в глазах ее установилась смертная тоска. Молчит, склоняясь над шитьем. За оконцем неустанно-неуклонно падает снег…
Что же делает Егор в присутствии плачевной супруги? Вознамерился презрение показывать и безотрадно в том преуспевал. Оледенело сердце, и страшная была зима душевная.
Думали, конца зиме-то не дождаться…
Однажды Варя мне сказала:
– Егор Васильевич, Коля мне пишет. Письма все в красненьком столике.
Я процедил сквозь зубы:
– За низкость почитаю интересоваться подобными секретами.
Однажды ночью слышу: Варя вздыхает, плачет за своей перегородкой, Я выговорил ехидным тенорком:
– Бабушка, бывало, молилась: «Пошли мне, господи, слезную тучу». Я спишу для вас?
Остегнул ее таким словом и – ужаснулся. Я ли это? Ей ли, бедной, говорю? Хотел зареветь, заместо того скроил рожу в улыбку.
Коля явился к нам на масленой. Я только охнул. Будто кто его похитил: глаза ввалились, по привычке улыбается, но улыбка самая страдальческая.
Я был маленько выпивши и запел дурным голосом:
Где твое девалось белое тело?
Где твой девался алый румянец?

Белое тело на шелковой плетке,
Алый румянец на правой на ручке.

Плетью ударит, тела убавит.
В щеку ударит, румянца не станет.
Пою… И тяжкий груз, который меня всего давил, во едино место собрался: вот-вот скину. Заплакать бы – еще не могу.
На другой день Барина мать мне «по тайности» высказывала:
– Коля без тебя заходил проститься. Они всегда молча сидят. А тут он глядел-глядел, да и пал перед Варей. Обнял ей ноги, положил ей голову на колени и заплакал навзрыд, как ребенок. Варя лила слезы безмолвно, прижимая к устам платок, чтобы заглушить рыданья. Потом отерла Колино лицо и сказала: «Коля, много у нас цветов было посеяно, мало уродилося. Коленька, когда мы будем в разлуке, не грусти безмерно. Моя душа всякий раз слышит твою печаль и скорбит неутешно».
Я прибежал к себе, зачал бороду рвать и кусать: «Ирод ты! Журавлиная шея, желтая седина! Что ты, мимо себя, на людей нападаешь? Что ты свою жизнь надсаживаешь?
Опять весна пришла, большие воды, немеркнущие зори. Было слышно, что старые товарищи мои согласились поступить на «Обнову». Контора их ждала со дня на день. Но какое мне дело до вольных людей!
Какой-то вечер мы сидели с Варей, молчали. Приходит Зотов, пароходский знакомый. К разговору спрашивает:
– Что это ваш Николай Зимний затевает? Подал в управление порта просьбу о зачислении его в команду Новоземельской экспедиции. Вторую неделю живет в городе. Остановился у меня.
Варя сделалась белее скатерти. Вышла из комнаты. Слышу, наверху, в светелке, дверь скрипнула.
Когда Зотов ушел, я поднялся к Варе. Она где плакала, у окна на сундучке, тут и уснула. И столько было ейного возрыданья, что и рукав и плат мокры от слез. Негасимый свет летней ночи озарял лицо спящей. И грозно было видеть неизъяснимую печаль на сомкнутых глазах, горечь в сжатых устах.
Жалость пуще рогатины ударила мне в сердце. И, опрятно встав, руки к сердцу, заплакал я со слезами. И тихостным гласом, чтобы не нарушить скорбного сна, зачал говорить:
– Дитятко мое прежалостное, горькая сиротиночка! Где твоя красота? Где твоя премилая молодость? Ты мало со мною порадовалась. Горьки были тебе мои поцелуи. Я неладно делал, лихо к лиху прикладывал. Совесть меня укоряла – я укорам совести не верил. Видел тебя во слезах – и стыдился утешать. Сколько раз твоя печаль меня умиляла, но гордость удержала. Кукушица моя горемычная, горлица моя заунывная! Звери над детьми веселятся, птица о птенцах радуется, – ты в холодном гнезде привитала. Ты, как солнце за облаком, терялась, мое милое дитя ненаглядное! Был я тебе муж-досадитель, теперь я тебе отец-покровитель…
Шепчу эти речи, у самого слезы до пят протекают. А красное всхожее солнышко золотит сосновые стены.
Так я в эту ночь свою гордость обрыдал и оплакал.
Но часы – время коротаются, утро – в полном лике. Прилетел морской ветерок, и занавески по окнам залетали, как белые голуби. Внизу я наказал, чтобы покараулили Варин сон, чтобы, как проснется, шла она к Коле на квартиру и ждала меня там, у Зотова.
А сам достал из сундука поморскую свою одежу коричневых сукон, вязаную, с нездешними узорами рубаху, бахилы с красными голенищами, обрядился, как должно, и легкою походкой отправился в контору.
В конторе прямо подлетаю к начальнику, не обратив вниманья на людей, сидящих вдоль стены:
– Господин начальник, я по личному делу…
Удивленно взглянув на меня, он показал рукой на сидящих:
– Ты с ними не знаком, Егор Васильевич?
Я оглянулся и… повалился в ноги им, старой дружине моей.
Сколько у меня было слов приготовлено на случай встречи с ними! А только и мог выговорить:
– Голубчики… Единственные… Простите.
Они встали все, как один, и ответно поклонились мне большим поклоном:
– Здравствуй многолетно, дорогой кормщик и друг Егор Васильевич!
Меня усадили на стул. А я все гляжу на них, вековых моих друзей, на их спокойные лица, степенные фигуры.
Начальник говорит:
– Ты пришел, Егор Васильевич, более чем кстати… Да ты ведь по личному делу?
– Я шел сюда проситься в команду «Обновы».
Начальник говорит:
– Я ожидал этого. Но правление не отпустит тебя, если не представишь заместителя. А такого не предвидится.
Я спрашиваю:
– Верны ли слухи, что Николай Зимний ушел с «Обновы»?
– Ушел. Отказался от этой службы категорически. По каким-то личным обстоятельствам.
Я говорю:
– Господин начальник, вот бы кто поставил мастерскую на должную высоту. Николай Зимний – судовой механик с аттестатом.
Начальник даже крякнул:
– Эх, Егор! Лучшего бы выхода и для тебя и для меня не было. Но Николай Зимний рвется в дальние края. Он заявил мне: «Если не устроите меня в Новоземельскую экспедицию, я уйду в дальние зимовья на купеческих судах…» Уперся, уговаривай его хоть год.
Я стукнул кулаком о стол и говорю:
– Господин начальник, я берусь уговорить Николая остаться в городе. И сроку мне понадобится не год, а пять минут.
Все глаза вытаращили.
– Каким образом?…
– Цепью его прикую к пристани.
– В добрый час, Егор! Орудуй!
Я побежал к Зотову, где жил Николай. Остоялся в сенях, слушаю… Варя плачет с причетью:
Не одна родитель нас родила,
Одной участью-таланом наградила:
Что любовь наша – печаль без утешенья.
Мне не честь будет старого мужа бросить.
Он не грозно надо мной распоряжался,
Не обидел меня грубым словом.
Он много цветов посеял, мало уродилось.
Николай говорит:
– Мне должно уехать, Варенька, но не терплю без вас быть!
Я дверь размахнул, за порог высокоторжественно ступил:
– Принимайте меня с хлебом-солью! Доченька! Много ты потерпела бедностей, и ты ныне возрадуйся! Я, твой бывший муж, ныне же твой отец, торжествую над собой пресветлую победу. Отдаю тебя Николаю на руки, Ивановичу навеки… Николка, я твою думу разбойницкую всю знаю. Не затевай! Не езди!
Он прослезился горько и отер слезы:
– Егор Васильевич!… Мы вас не согласны обидеть…
Варя пала мне в ноги:
– Благодарствую, Егор Васильевич! Спасибо на великом желаньице. Ты доспел себе орлиные крылья, нашел в себе высокую силу.
Ты мужскую обиду прощаешь,
Превысоких степеней отцовских доступаешь,
Перед тобой мы безответны и немы.
Я подхватил ее с полу, как ребенка:
– Дочка, подыми лицо и более ни перед кем не опущай! Дети! Я упал больно, встал здорово. Теперь буду вашей радости пайщик, вашего веселья дольщик, вашего счастья половинщик.
Видя мою радость, Коля с Варей стали краше утра.
Я учредил их в моем домишке и, как куропать вырвавшись из силка, устремился к старой и вечно юной морской жизни.
Радость одна не приходит: дружина моя объявила портовой конторе, что подпишутся в службу только в том случае, ежели шкипером на «Обнове» положат старого их кормщика Егора Васильева.
Вот и настал этот торжественный день моего освобожденья, день отпущенья. Низменная конторская палата будто светом налилась. Все мы собрались сполна. Начальник конторы сам перо в чернильницу обмакнул и подает мне:
– Подписывайся, кормщик.
Я говорю:
– Дозвольте, господин начальник, чин справить, у дружины спроситься.
Товарищи зашумели:
– Егор Васильевич! Это чин новоначальных. Ты старинный мореходец.
Я говорю:
– Совесть моя так повелевает.
Они сели вдоль стены чинно. Я встал перед ними, нога к ноге, рука к сердцу, и выговорил:
– Челом бью всем вам, и большим, и меньшим, и середним: прошу принять меня в морскую службу, в каков чин годен буду. И о том пречестности вашей челом бью, челом бью.
И, отведя руки от сердца, поклонился большим обычаем, дважды стукнув лбом об пол. Они встали все, как один, и выговорили равным гласом:
– Осударь Егор Васильевич! Все мы, большие, и меньшие, и середние, у морской службы быть тебе велим, и быть тебе в чину кормщика. И править тебе кормщицкую должность с нами однодумно и одномысленно. И будем мы тебе, нашему кормщику, послушны, подручны и пословны.
И вот я опять в море. Попутный ветер свистит в снастях. Волны идут рядами, грядами.
Обгоняем поморскую лодью. Они кричат нам:
– Путем-дорогой здравствуйте!
Я отвечаю:
– Вам здоровья многолетнего на всех ветрах!
От них опять доносится:
– Куда путь правите?
Я отвечаю:
– Из Архангельского города в Мурманское море…
И опять только волны шумят да ветер разговаривает с парусами.
О море! Души моей строитель!
Ваня Датский
У Архангельского города, у корабельного пристанища, у лодейного прибегища, в досельные годы торговала булками честна вдова Аграфена Ивановна. В летнюю пору судов у пристани – воды не видно; народу по берегам – что ягоды-морошки по белому мху; торговок – пирожниц, бражниц, квасниц – будто звезд на небе. И что тут у баб разговору, что балаболу! А честну вдову Аграфену всех слышней. Она со всем рынком зараз говорит и ругается. Аграфена и по-аглицки умела любого мистера похвалить и обложить.
Горожане дивились на Аграфену:
– Ты, Ивановна, спишь ли когда? Утром рано и вечером поздно одну тебя и слыхать. Будто ты колокол соборный.
– Умрем, дак выспимся, – отвечала Аграфена. – Я тружусь, детище свое воспитываю!
Был у Аграфены одинакий сын Иванушко. И его наравне с маткой все знали и все любили. Не только своя Русь, но и гости заморские. Не поспеет норвецкое суденышко кинуть якорь, Иванушко является с визитом, спросит: поздорову ли шли? Его угощают солеными «бишками» – бисквитами, рассказывают про дальные страны.
Иванушко рано запросился у матери в море. Четырнадцати лет приступил вплотную:
– Мама, как хошь, благослови в море идти!
Мама заревела, как медведица:
– Я те благословлю поленом березовым! Мужа у меня море взяло, сына не отдам!
– Ну, я без благословенья убежу.
Ваня присмотрел себе датский корабль, покамест тот стоял у выгрузки-погрузки. Явился к капитану:
– Кэптен, тэйк эброд! (Возьмите с собой!)
У капитана не хватало матросов. Бойкий паренек понравился.
– Хайт ин зи трум! (Ступай в трюм!)
Ваня и спрятался в трюм. Таможенные досмотрщики не приметили его. Так и уплыл Аграфенин сын за море.
Аграфена не удивилась, что сын не пришел ночевать. Не очень беспокоилась и вторую ночь: «На озерах с ребятами рыбу ловит». Через неделю она выла на весь рынок:
– Дитятко Иванушко! В Датску упорол, подлец!
И не было об Аграфенином сыне слуху двадцать лет…
Нету слез против матерних. Нет причитанья против вдовьего. По утренним лазорям Аграфена выходила на морской бережок и плакала:
Гусем бы я была, гагарой,
Все бы моря облетела,
Морские пути оглядела,
Детище свое отыскала.
Зайком бы я была, лисичкой,
Все бы города обскакала,
Кажду бы дверь отворила,
В каждо бы оконце заглянула,
Всех бы про Иванушка спросила…
А Иванушко за эти годы десять раз сходил в кругосветное плаванье. В Дании у него жена, родилось трое сыновей. Ребята просили у отца сказок. Он волей-неволей вспоминал материны песни-былины. Видно, скопились старухины слезы в перелетную тучку и упали дождем на сыновнее сердце.
Припевая детям материны перегудки, Ваня слышал материн голос, мать вставала перед ним как живая…
А Ивану было уже тридцать четыре года. Тут по весне напала на него печаль необычная. Идет Иванушко по набережной и видит – грузится корабль. Спрашивает:
– Куда походите?
– В Россию, в Архангельской город.
Забилось сердце у нашего детинушки: «Маму бы повидать! Жива ли?…» И тут же порядился с капитаном сплавать на Русь и обратно в должности старшего матроса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64


А-П

П-Я