Проверенный сайт Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

!
Женщины в том состоянии духа, которое стремительно снисходит на нее, обычно заламывают руки и начинают терзать чужую душу пронзительным надрывом своих причитаний. И, кстати сказать, рожденные еще античной Грецией каноны классической трагедии, когда-то предписывавшие актеру строго определенные формы аффектации своих чувств (то есть преувеличенного, подчеркнутого их выражения в каких-то неестественных жестах, чрезмерной приподнятости речи и так далее), формировались отнюдь не из «воздуха». Может быть, тонкое наблюдение жизни, может, интуитивное (подобно женскому или кошачьему) прочтение знаковых для генетических струн человека его поведенческих рефлексов, – но что-то такое обязательно стояло за ними. Да ведь и ремесло профессиональных плакальщиц, известное многим (если не всем) национальным культурам, роднит с театром именно это внечувственное прочтение эмоционального настроя окружающих. Долгая эволюция театра породила со временем новую эстетику сцены, но ведь и сегодня, в случае необходимости подчеркнуть что-то, мы встаем все в те же – легко распознаваемые всеми – позы, придаем нашим словами все ту же – знаковую для всех – тональность.
Иная природа, то есть иное анатомическое строение, иная организация психики, диктует, конечно, другие, отличные от человеческих, формы проявления смертельного отчаяния, но можно нисколько не сомневаться: во всем – от самого кончика ее хвоста, до вибраций очень богатого интонациями выразительного музыкального голоса пульсирует именно оно: «Хозяин, родненький, вот тебе истинный православный крест – ни маковой росинки! С самого утра!!»
Уловив каким-то таинственным наитием, каким-то своим, кошачьим, шестым чувством угрызение моей взрывающейся состраданием совести, она мгновенно ловит кураж и всякий раз вдохновенным трагическим хриплым речитативом пронзает ее уже своей, не сдерживаемой ничем болью: «вчерашнего !!!».
То что она «входит в образ» (а проще сказать – бессовестно врет), видно «невооруженным глазом», уже хотя бы только по тому, что сейчас ею выбираются не свойственные ей самой, но знаковые именно для меня – ее единственной сиюминутной публики – формы выражения. Когда же она и в самом деле голодна (а бывает, что у нее случаются известные расстройства, и я на день воздерживаюсь от кормления), начисто оставляется всякое актерство, и ее поведение теряет обычно присущую ей благородную сдержанность и достоинство.
Тут уже не до законов сцены, не до того, чтобы тронуть чье-то сердце, даже если это отзывчивое сердце ее доверчивого хозяина, – повелительные настояния собственного желудка включают иные, не тронутые домашним воспитанием, механизмы поведения. Она начинает суетливо метаться по всей кухне, мелочно сопровождая каждое мое движение, заглядывать мне в глаза и надрывно канючить своим жалобным мырканьем; при этом каждый раз, когда я за чем-то направляюсь к двери, она пытается забежать вперед, как бы загораживая мне дорогу.
У меня очень маленькая кухня и едва втиснутый в нее мягкий угловой диванчик расположен очень близко от раковины. Когда знакомая ей кастрюлька (да, да – та самая, с помощью которой моя покойная жена когда-то давно, в другой жизни, демонстрировала гостям математические познания нашей юной питомицы), где я готовлю ее пищу, вместе с кистями моих рук скрывается в ее углублении, она, стоя на этом диванчике, как суслик, начинает приподниматься на задних лапах, вытягивает свою вдруг становящуюся необыкновенно длинной шею и, широко тараща глаза, заглядывает туда. Кошки не могут стоять на задних лапах, и ей приходится все время подпрыгивать передними, чтобы удержать голову на нужной высоте. Вот именно этот налет истеричности, эти судорожные подтанцовывающие движения и есть подлинное выражение ее голода.
В обычные же дни, которым не предшествует ничто от форс-мажора, ввечеру, когда я, вернувшись с работы, начинаю возиться на кухне, она, убедившись что ее кастрюлька уже в моих руках, просто уютно устраивается на своем теплом мягком диванчике и начинает тихо мурлыкать, спокойно наблюдая за мной. Вечерний ритуал известен ей во всех деталях: она знает, что сначала ем я, хозяин дома, а уж затем будет наполнена ее заветная мисочка. (На самом деле с очередностью все обстоит по-другому: в первую голову я готовлю именно для нее, и только затем – самому себе, но пока ее еда остывает, я успеваю поесть сам; однако вписанным в генную память кошачьим инстинктам эта последовательность ничуть не противоречит, напротив, вполне согласуется с ними: самый сильный, самый страшный и от этого самый достойный и должен есть первым.) И все это время, аккуратными полукружьями разложив перед собою передние лапки, она тихо лежит на своем обычном месте и о чем-то приятном едва слышно мурлычет.
Так что в действительности обмануть меня довольно трудно, но все же я отдаю должное и ее находчивости и ее яркой, талантливой игре. Она и в самом деле настоящий талант, ибо во всем том, в чем она пытается меня уверить, нет решительно никакого притворства: абсолютная искренность и не замутненная ничем вера в святую истинность изображаемого ею сквозит сейчас во всем поведении.
Я отчетливо понимаю, что совершаю недопустимое, но – это сильней меня – искренне тронутый игрой иногда все же вознаграждаю ее чем-нибудь вкусненьким. Кстати, она довольно скромна и непритязательна, и в такие минуты готова довольствоваться совсем немногим. Педалировать что бы то ни было – будь это скорбь, или успех, – чтобы в качестве гонорара выжать из своего простодушного хозяина как можно больше – вовсе не в ее правилах: поесть она действительно любит, но (как уже неоднократно отмечалось здесь) известной деликатностью и чувством меры моя кошка отнюдь не обделена.
Кроме того, в эту минуту ей вполне достаточно просто моего зрительского признания. Впрочем, исполненная уважительности, как кажется, она видит во мне не только простодушную доверчивую публику, но и понимающего толк в настоящем драматическом искусстве критика и, похоже, весьма дорожит моим мнением. Поэтому маленькая награда, обычно заменяющая кошкам благодарные аплодисменты, – это не только возможность лишний раз с головой погрузиться в теплую стихию бескорыстной хозяйской любви, но еще и форма некоего самоутверждения тонко чувствующей художественной натуры.
…Иногда вечерами (это случается ближе к ночи) кошка вдруг отправляется в одиночестве побродить по квартире. Ее можно – да, в общем, и нужно – понять: как бы ни был уютен и тепел сам хозяин, его жесткие колени никогда не заменят ей мягких одеял и диванных подушек; она и в самом деле уже отлежала на мне все свои бока и ей нужно хотя бы немного размяться. К тому же и там, на кухне, в ее заветной мисочке у плиты, все еще сиротеют остатки ужина. Однако сейчас ею движет не одна только потребность в оздоровительной гимнастике и не горячее сочувствие этим одиноко стынущим остаткам, я-то ведь хорошо знаю, чем должны кончиться все эти вечерние прогулки по замершим пустынным комнатам. В самом деле, через короткое время после того, как уже выключается свет и я отхожу ко сну, раскрывающуюся навстречу чему-то вечному душу из темноты вдруг начинает тревожить исполненный глубокой печали тоненький голос – это, лицедействуя передо мной, ее вечной публикой и ее строгим неподкупным судьей, вдохновенно плачет моя неутешная «забытая всеми» кошка.
Здесь можно было бы сказать, что привитое домашним воспитанием чувство такта не разрешает ей тревожить меня своей печалью, и только сейчас, после того, как она остается совсем одна в уже уснувшем доме, бедняжка наконец может дать волю каким-то своим чувствам. Но это не совсем так, ибо моя питомица лишь делает вид, что обращается куда-то в мировое пространство, в действительности же во всем этом – совсем другое. Ее поведение не содержит в себе решительно никакой хитрости, как нет в нем и обычной для любого интеллигентного и воспитанного существа уступки деликатности; ею руководит вовсе не желание оградить почитаемого хозяина от каких-то ненужных волнений. На самом деле здесь – все те же вечные условности сцены, впитанный поколениями и поколениями предков канон длящейся вот уже какое тысячелетие игры на струнах хозяйской жалости. Поэтому ясно, что подлинный адресат находится не где-то там, в далеком Космосе, но именно здесь, рядом с нею. При этом она нисколько не обманывается моей недвижностью, умная кошка давно уже раскусила, что жалобный дискант ее проникновенных ламентаций решительно несовместим ни с каким ночным упокоением.
Бесхитростный смысл изливаемой ею печали доступен, наверное, любому, кто когда-либо делил свой кров с этим полным артистизма существом; но свойственное природе всякой домашней кошки стремление к гармонии и добросовестность хорошего профессионала (я уже говорил, что к ремеслу побирушки – занятию, которое трактуется ею в весьма расширительном смысле, – она относится со всем тщанием и серьезностью) всякий раз понуждает ее облечь свой плач в ритмически организованные и мелодически законченные музыкальные фразы. Сейчас это уже не односложное мырканье и не резкое отрывистое мяуканье, каким обычно выражаются страдания обездоленной кошки, – в едином потоке ее причитаний сложным чередованием восходящих и ниспадающих интонационных потоков одновременно объединяется и то и другое.
Может быть, в них звучит некий кошачий аналог когда-то любимого всей российской беспризорщиной старого городского романса, маленькой жемчужины национального фольклора, «Позабыт, позаброшен». Кстати, он исполняется ею без всякого надрыва, пусть и способного выдавить слезу у простодушной непритязательной публики, но вместе с тем оставляющего и смутное ощущение свершенного над нею насилия. Сдержанное благородство переполняет ее талантливую проникновенную игру, но это только подчеркивает глубокий трагизм переживаемого моей питомицей. Вслушиваясь, я невольно представляю себе то, что в кошачьем сознании обязано было бы ассоциироваться с тем убогим скорбным могильным холмиком, о котором столь трогательно поется здесь: «Вот умру я, умру я, похоронят меня, и никто не узнает, где могилка моя», – и мое бедное терзаемое чужой болью сердце разрывается на части. А может, она погружается в совсем иные слои уже не только нашей национальной культуры и ей чудится замерзающее на улице маленькое трепетное существо, серные (атрибут светлой рождественской сказки) спички в холодеющей лапке, и в жалобном голосе кошки прорывается острая ностальгическая тоска по все разрешающему чуду, каким и должна венчаться любая сказочная ночь. Нет-нет, она нисколько не сомневается в том, что ее законное место в изножье теплой хозяйской постели всегда останется за нею, но сейчас ей грезится именно это (пусть и маленькое) волшебство, когда в голубом вертолете кто-то большой и сильный вдруг опустится к ней, возьмет ее на руки и перенесет прямо туда.
Чье сердце сможет устоять перед этим наивным и одновременно таким симпатичным ожиданием? – и вот ее давно немолодое чудо спускается с постели и направляется к ней, чтобы взять ее на руки…
Впрочем, не будем без нужды идеализировать мою кошку – ведь маленькие пятна бывают даже на Солнце. Вот так и ее игра отнюдь не всегда ярка и талантлива; как, наверное, и любая актриса, она подвержена не одним только порывам чистого вдохновения, но и (увы!) каким-то необъяснимым спадам, когда безразличие к сиюминутному успеху вдруг затмевает все и уже не выручает даже доведенная до филиграни и автоматизма техника ремесла. Кроме того, богато одаренное творческое существо, она, конечно же, не обделена и некоторым тяготением к тому, что отличает любую богему (а проще сказать – склонностью к обыкновенной лени). Словом, нет решительно ничего удивительного в том, что в ее исполнении пусть редко, но все же случается и откровенная халтура.
Вот, например. Как-то раз я всерьез решил ее поколотить. Дело в том, что кошка начала исподтишка рвать своими когтями стоящий на самом видном месте гостиной мой «парадно-выходной» диван. Кстати, к тому времени ею из единого мебельного гарнитура (который, по совести, давно уже пора сменить на новый) уже было основательно испорчено одно кресло, появились следы когтей и на другом, так что посягательства на открыто стоящий диван, пока не поздно, нужно было пресекать – и пресекать самым решительным образом.
В абстрактном, академическом плане я не имею ничего против обоснованного справедливого наказания. Расположение хозяина дома, конечно же, не вправе пониматься как индульгенция решительно никем из находящихся в его юрисдикции домочадцев; в то же время патриархальность внутрисемейного уклада обладает счастливым свойством вольности по отношению ко многим условностям и ограничениям, что властвуют над нами вне стен нашего крова. Принципиальная требовательность ко всем членам семьи – это нерушимый залог всеобщего порядка и согласия, умеренная же трепка, как кажется, никогда еще не вредила ни одной кошке. И потом, она ведь и сама – здесь уже говорилось об этом – тоже не видит ничего плохого в том, чтобы иногда цапнуть зубами меня, своего хозяина; так что в этом пункте мы, пожалуй, квиты. Но для того, чтобы дисциплинарное воздействие имело бы именно воспитательный, а не какой другой эффект, словом, для того, чтобы она сама усвоила, что так поступать непозволительно никому, ее обязательно нужно было поймать прямо на месте преступления, что говорится, «взять с поличным». (Ведь, если честно, во мне самом поднимается лишь мутная волна раздражения, когда меня вдруг настигает уже нежданная отплата за то, чему было достаточно времени для забвения.) Другими словами, дистанция, отделяющая преступление от законного воздаяния за него, должна была быть минимальной. Так говорит многовековая практика, это же утверждают и призванные обобщить ее результаты основоположения классической теория наказания, вписанные в генную память всех прикосновенных к таинству управления.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36


А-П

П-Я