https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/santek-pilot-6070-133305-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— Либо вы надо мной издеваетесь.
Голова закружилась, и я схватился за стол, чтобы не упасть.
— В чем дело?
— Если считать за эталон голос Дикона в «Блудном сыне», то голос на второй кассете очень к нему близок, а на третьей не имеет ничего общего.
— А где же юмор?
— На четвертой кассете. Голос идентичен эталону, значит, он им и является.
На первую кассету записан «Блудный сын» с Джеймсом Диконом, на вторую — дубляж Дональда Портера, на третью — сцена из «Ярости», записанная в среду, когда Уэс совершенно расклеился и для съемок больше не годился.
Ну а на четвертой? На четвертой — проба Уэса, сцена из «Блудного сына», которую он так бесподобно скопировал.
* * *
Крейн пропал. Конечно, с такой игрой звездой уже не стать. Что там говорить, его и в эпизоды не возьмут. Я время от времени ему звонил, но никто не брал трубку. А если что-то случилось? Нет, нужно проведать парня.
Как только появилась свободная минутка, я поехал к нему в каньон. Молодые наркоманы исчезли, у покосившегося дома стоял один мотоцикл. Поднявшись по ветхим ступенькам, я постучал и, не получив ответа, открыл дверь.
Жалюзи опущены, в доме полумрак. Пройдя холл, я услышал тяжелое дыхание. В комнате справа кто-то есть!
— Уэс?
— Не включай свет!
— Дружище, я о тебе беспокоился!
— Не включай...
Но я не послушался и от того, что увидел, чуть не подавился рвотой.
Уэс сидел, развалившись на стуле. Вернее, не развалившись, а растекшись. Тело разлагалось, щеки прогнили до зубов. На полу — зеленая лужица, в комнате пахнет гнилью.
— Лучше бы я пошел на гонки, верно? — сквозь зияющую дыру в горле просвистел Уэс.
— Боже, почему ты мне не сообщил! — зарыдал я.
— Сделай одолжение, выключи свет. Думаю, я заслужил покой.
Мне столько нужно ему было сказать, но слова будто застряли в горле. Сердце разрывалось от жалости.
— Думаю, об уговоре лучше забыть... Нашей команде конец...
— Могу я чем-нибудь помочь? Только скажи, все сделаю!
— Оставь меня...
— Уэс, дружище...
— Уходи, жалость мне не нужна!
— Ну зачем ты так? Я же твой друг!
— Именно поэтому ты выполнишь мою просьбу и... — зияющее горло снова засвистело, — уйдешь.
Я стоял в темноте, прислушиваясь к жутким хлюпающим звукам.
— Тебе нужен доктор!
— Мне уже ни один доктор не поможет. Пожалуйста...
— Что?
— Уходи, тебя никто не приглашал!
Минуту я не знал, на что решиться.
— Хорошо.
— Люблю тебя, братан.
— Я тоже тебя люблю!
На дрожащих ногах я вышел на улицу, и у машины меня вырвало. Казалось, запах гнили навсегда поселился в одежде, коже и волосах.
* * *
На следующий день мы поехали к нему вместе с Джилл. Он исчез, я так и не узнал, куда.
* * *
А вот как закончилась его карьера. Таланта больше нет, одна решимость осталась.
Видите ли, спецэффекты стоят дорого, ради экономии студии готовы на что угодно.
«Нашей команде конец», — сказал Уэс, и позднее я понял, что он имел в виду. В фильме «Зомби из ада» он снялся без меня и в титрах упомянут не был.
Помните Белу Лугоши в его последних картинах, где режиссеры пытались сыграть на старом успехе «Дракулы»?
Так вот, по сравнению с Уэсом старик Бела просто красавец.
«Зомби из ада» имел шумный успех, мы с Джилл едва достали билеты и весь фильм, не стесняясь, глотали слезы.
Чертов город! Все только о деньгах и думают.
На экране под оглушительный хохот зрителей Уэс врезался в красавицу-блондинку.
И его полуистлевшая челюсть отваливалась.
Оранжевый для боли, синий для безумия
«Orange is for Anguish, Blue is for Insanity» 1988
В 1986-м, через год после публикации предыдущего рассказа, я принял решение, которое удивило всех и больше всего — самого меня. С 1970-го я преподавал литературу в университете Айовы и прошел путь от помощника преподавателя до профессора. Преподавать мне страшно нравилось, ведь общаться с талантливой молодежью — одно удовольствие. Целых шестнадцать лет я не представлял свою жизнь без университета, но однажды утром проснулся и понял, что больше не могу совмещать две профессии. Сколько себя помню, работал без выходных и праздников. Чтобы закончить рассказ, приходилось вставать чуть свет и засиживаться за полночь. Преподавать здорово, писать еще лучше, но сколько можно жечь свечку с обоих концов? Решение принято, и осенью 1986 года я ушел из университета.
В моей жизни образовалась огромная зияющая дыра. Я же сразу после школы попал в колледж, так что, можно сказать, вырос в университете, сначала — Пенсильвании, потом — Айовы. Здорово, что можно целый день писать, но я так скучал по коллегам и студентам, что начал подумывать о возвращении. А через несколько месяцев работа отошла на второй план.
В январе 1987-го у сына нашли лейкемию, и на целых шесть месяцев в нашем доме поселился кошмар. Бедный мальчик так страдал, а мы с женой сходили с ума оттого, что не в силах помочь.
Нет, только не Мэтью!.. Дежуря у него в реанимации, я совершенно случайно взял в руки книгу Стивена Кинга. Стивен — друг нашей семьи, поддерживал Мэта, присылал ему кассеты и записки. Удивительно, но придуманный ужас отвлекал от реального. Теперь я понял своих читателей, которые пишут, что мои книги помогают пережить жизненные катаклизмы: смерти близких, разводы, потерю работы, пожары, наводнения. Прав был Джон Барт, сказав: «Реальность как музей: можно изредка навещать, а постоянно жить — невозможно».
Мэт был уже совсем плох, когда Дуглас Уинтер предложил мне написать рассказ для антологии «Первородный грех». Сначала я отказался: какие рассказы, когда сын умирает! Однако Дуг был настойчив, и в перерывах между дежурствами я написал рассказ, сюжет которого навеян картинами Ван Гога. История о безумии, в час тяжелых испытаний она помогла мне сохранить здравый ум и твердый рассудок.
* * *
Ван Дорн — художник уникальный. В конце девятнадцатого века в Париже его работы вызвали скандал. Пренебрегая существующими канонами, совмещая несовместимое, он заложил собственное направление в искусстве. Отличительный принцип — главенство цвета, текстуры и композиции. Руководствуясь им, Ван Дорн писал портреты и пейзажи, необычные в первую очередь тем, что замысел уходил на второй план, уступая место технике. Яркие цвета, нервные завитушки и пятна, иногда чуть не в сантиметр толщиной, выступающие с поверхности картины, подобно барельефу, занимали воображение человека настолько, что сюжет картины казался лишь поводом для ее написания. Словом, главное не что, а как.
Импрессионизм, основное течение конца девятнадцатого века, использовал присущую человеческому глазу особенность воспринимать находящиеся на периферии предметы как расплывчатые пятна. Ван Дорн пошел дальше: у него периферические предметы сливались, образуя нечто единое, яркое, многослойное. Ветви деревьев жадными щупальцами тянулись в небо, трава — к деревьям, солнечные лучи — к деревьям и траве. Разноцветные щупальца переплетались в плотный пестрый клубок. Ван Дорн обращался не к оптическим иллюзиям, а к реальности в собственной оригинальной трактовке. «Дерево есть трава, — утверждала его техника, — небо есть трава и дерево. Все взаимосвязано и едино».
В конце девятнадцатого века подобное мировоззрение понимания не нашло, а картины продавались за бесценок. Ван Дорн пережил нервный срыв. Вернее, пережило тело, а душа погибла. Окончательно сломленный, он дошел до самоистязаний. Близкие друзья, Гоген и Сезанн, в отвращении от него отшатнулись. Умер Ван Дорн в нищете и безвестности, и лишь через тридцать лет, в 1920 году, людям открылась наполняющая его полотна гениальность. В 1940-м о его жизни был написал ставший бестселлером роман, а в 1950-м о нем сняли фильм.
На сегодняшний день даже наименее популярные из его картин оцениваются в десятки миллионов долларов.
Ах, искусство, непостоянное искусство...
* * *
Все началось с Майерса и его встречи с профессором Стивесантом.
— Он согласился... Правда, без особой охоты.
— Удивительно, что вообще не отказал, — покачал головой я. — Стивесант ненавидит постимпрессионизм и Ван Дорна в особенности. Почему ты не обратился к кому-нибудь попроще, например к старине Брадфорду?
— Потому что его мнение совершенно не котируется. Зачем писать докторскую, если она не будет опубликована? А чтобы привлечь издателя, нужен академический руководитель, пользующийся уважением и авторитетом. Кроме того, если я смогу убедить Стивесанта, значит, остальных и подавно.
— Убедить в чем?
— Стивесант задал тот же вопрос, — ухмыльнулся Майерс.
Эта сцена до сих пор стоит у меня перед глазами: долговязое тело Майерса выпрямилось, словно тугая пружина, вьющиеся рыжие волосы упали на лицо.
— Стивесант сказал, что, даже превозмогая глубокую неприязнь к Ван Дорну — как выражается, старый козел! — он не может понять, зачем я решил потратить целый год на художника, о творчестве которого столько написано? Почему бы не заняться неоэкспрессионизмом и не открыть новое имя? Он тут же порекомендовал юное дарование, наверняка из числа своих любимчиков.
— Все правильно, — кивнул я, — если он упомянул кого-то, значит, не просто так. Как зовут счастливчика? — Майерс ответил. — Да, Стивесант уже года три скупает все его работы и надеется перепродать их, чтобы на небольшой дом в Лондоне хватило. Что ты ему сказал?
Парень открыл было рот, чтобы ответить, но потом передумал. Будто ища поддержку, он повернулся к копии ван-дорновских «Кипарисов над пропастью», которая висела рядом со шкафом, набитым книгами о жизни и творчестве Ван Дорна и альбомами репродукций. Он ответил не сразу, будто его до сих пор завораживал знакомый эстамп даже в виде распечатанной на цветном принтере копии. Цвета на ней — как на конфетном фантике. Да разве может принтер воссоздать неповторимую волнообразную текстуру эстампа?!
А Майерс все равно глаз не отводил.
— Так что ты ему сказал?
Майерс покачал головой, будто возвращаясь из мира ван-дорновских грез к неприглядной реальности.
— Я сказал, что большинство книг о Ван Дорне — дрянь, а он согласился с оговоркой, что так же можно охарактеризовать и творчество голландца. Я возразил, что, мол, даже искусствоведы не смогли раскрыть сути его мировоззрения. Все они мыслят шаблонно и упускают главное.
— И что же главное?
— Слушай, ты мыслишь в точности, как Стивесант. Когда этот гусь нервничает, он беспрерывно курит. У меня аллергия на табачный дым, так что пришлось спешить. Не знаю, что именно упускают критики, просто в этих, — Майерс показал на «Кипарисы», — полотнах что-то есть. Нечто незаметное даже искушенному глазу, не то что беглому. Ван Дорн же намекал на это в своем дневнике... Почти уверен: в его творениях скрыт какой-то секрет.
Я удивленно вскинул брови.
— Раз никто не заметил, значит, это секрет, верно? — волновался Майерс.
— Если ты не уверен, не факт....
Эстамп, словно магнит, притягивал карие глаза юноши.
— С чего я решил, что он вообще есть? Потому что, даже глядя на бездарные репродукции, я его чувствую, ощущаю всеми фибрами души.
— Представляю, что ответил на это Стивесант! Для него живопись точно геометрия, где все можно объяснить и по полочкам разложить. А ты говоришь «секрет»!
— Стивесант сказал, что тем, кто верит в чудеса, место в духовной семинарии, но, если я твердо решил погубить свою карьеру, он с удовольствием поможет. Любуется собой, хлыщ самодовольный: какой благородный, непредубежденный, восприимчивый!
— Смешно!
— Нет, Стивесант даже не улыбнулся! Косит под Шерлока Холмса. Ладно, если я нашел тайну, то наверняка и разгадку найду. А под конец разговора Стивесант снисходительно засмеялся и пообещал рассказать обо мне на сегодняшнем заседании кафедры.
— Так в чем проблема? Ты добился, чего хотел: Стивесант будет твоим научным руководителем! К чему такой траурный вид?
— К тому, что сегодня не было никакого заседания кафедры.
— Да, парень, в таком случае тебя надули.
* * *
Мы с Майерсом вместе поступали в аспирантуру в университете Айовы. Это было три года назад, и мы сдружились настолько, что сняли смежные комнаты недалеко от университетского городка. Владела квартиркой старая дева, любившая рисовать акварелью, совершенно бездарно, должен вам сказать. Хобби — дело святое, так что комнаты сдавались только тем, кто изучал искусство. Я-то художник, а вот Майерс — теоретик. Большинство художников инстинктивно чувствуют, что хорошо, что плохо, а словами передать не могут. Майерс — дело другое, импровизированные лекции об истории искусства быстро сделали его хозяйкиным любимчиком.
Однако со дня разговора о Стивесанте ни я, ни хозяйка Майерса не видели. На лекциях он не появлялся. Неужели в библиотеке сидит? Вчера вечером, увидев в его окне свет, я решил постучаться. Никакого ответа. Я позвонил. Три гудка... пять... одиннадцать. Я уже собирался положить трубку, когда Майерс наконец ответил. Голос усталый.
— Слушай, ты что, больше не хочешь меня знать?
— Почему? Мы же на днях общались!
— На днях? Две недели прошло!
— О, черт!
— Пиво будешь?
— Да, пожалуй, заходи!
Не знаю, что испугало меня больше: Майерс или его комната.
Начнем с Майерса: он всегда-то был худым, а сейчас казался просто истощенным. Рубашка и джинсы мятые, волосы не мыты как минимум неделю, на щеках рыжая щетина, руки трясутся.
Комната была наполнена, оклеена, облеплена — не знаю, как лучше назвать пестрый калейдоскоп, — эстампами Ван Дорна. Его полотна на стенах, диване, стульях, письменном столе, телевизоре, книжных полках. А еще на шторах, потолке, полу; свободны лишь узенькие дорожки к окну и кровати. Море сплетенных воедино подсолнухов, оливковых деревьев, лугов, ручьев, небес заливало огромными штормовыми волнами, и я начал в них тонуть. Размытые контуры эстампов сливались в единое целое, образуя пестрый хаос, болото, которое еще немного — и засосет.
Майерс глотнул пива и, явно обескураженный моей реакцией, показал на водоворот эстампов.
— Наверное, это называется полным погружением в работу.
— Когда ты в последний раз ел?
В карих глазах недоумение.
— Все ясно, — узенькая тропка привела меня к телефону, — самое время заказать пиццу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я