Установка сантехники, цена великолепная 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Думали-гадали.— Что привел ты их — хорошо, — говорил князь Иван Семеныч, высокий дородный боярин с простодушным, открытым лицом. — А чего дале делать? Ты глянь, мы их даже тут унять не можем: наказывал же я не затеваться с торговлей!.. А вот что делается! А такие-то, оружные да с добром, на Дон уйдут?.. Что же будет?— Дело наше малое, князь, — заметил Львов. — У нас царева грамота: спровадим их, и все на том.— Грамота-то, она грамота… Рази ж в ей дело? Учнут они, воры, дорогой дурно творить — где была та грамота! С нас спрос: куда глядели? Потом хоть лоб расшиби — не докажешь. Дума моя такая: отправить их на Дон неоружных. Перепись им учинить, припас весь побрать…— Эка, князь! — в сердцах воскликнул митрополит, сухой длинный старик с трясущейся головой. — Размахался ты — все побрать! Не знаешь ты их, и не приведи господи! Разбойники! Анчихристы!.. Они весь город раскатают по бревнышку.— Да ведь и мы не с голыми руками!— Нет, князь, на стрельцов надежа плоха, — сказал Львов. — Шатнутся. А пушки бы и струги, если б отдали, — большое дело. Через Царицын бы бог пронес, а на Дону пускай друг другу глотки режут — не наша забота. И спрос не с нас.— Что ж, Иван, так плохи стрельцы? — спросил воевода Красулина, стрелецкого голову.— Хвастать нечем, Иван Семеныч, — признался тот. — Самое безвременье: этих отправлять надо, а сменщики — когда будут! А скажи этим, останьтесь: тотчас мятеж.Князь Михаил, молчавший до этого, по-молодому взволнованно заговорил:— Да что же такое-то?.. Разбойники, воры, государевы ослухи!.. А мы с ими ничего поделать не можем. Стыд же головушке! Куры засмеют — с голодранцами не могли управиться! Дума моя такая: привести к вере божьей, отдать по росписям за приставы — до нового царева указа. Грамота — она годовалой давности. Пошлем гонцов в Москву, а разбойников пока здесь оставим, за приставами.— Эх, князь, князь… — вздохнул митрополит. — Курям, говоришь, на смех? Меня вот как насмешил саблей один такой голодранец Заруцкого, так всю жизнь и смеюсь да головой трясу, вот как насмешил, страмец. Архиепископа Феодосия, царство небесное, как бесчестили!.. Это кара божья! Пронесет ее — и нам спасенье, и церкви несть сраму. А мы сами ее на свою голову хочем накликать.— Что напужал тебя в малолетстве Заруцкий — это я понимаю, — сказал Иван Семеныч. — Да пойми же и ты, святой отец: мы за разбойников перед царем в ответе. Ведомо нам, что у его, у Стеньки, на уме? Он отойдет вон к Черному Яру да опять за свое примется. А с кого спрос? Скажут: тут были, не могли у их оружье отобрать?!— Дело к зиме — не примется, — вставил Иван Красулин.— До зимы ишо далеко, а ему долго и делать нечего: стренут караван да на дно. Только и делов.— Да ведь и то верно, — заметил подьячий, — оставлять-то их тут неохота: зачнут стрельцов зманывать. А тогда совсем худо дело. Моя дума такая: спробовать уговорить их утихомириться, оружье покласть и рассеяться, кто откуда пришел. Когда они в куче да оружные, лучше их не трогать. Надо опробовать уговорами…— А к вере их, лиходеев, привесть! По книге. В храме господнем, — сказал митрополит. — И пускай отдадут, что у меня на учуге побрали. Я государю отписал, какой они мне разор учинили… — Митрополит достал из-под полы исписанный лист. — «В нонешнем, государь, году августа против семого числа приехали с моря на деловой мой митрополей учуг Басагу воровские казаки Стеньки Разина с товарищи. И будучи на том моем учуге, соленую коренную рыбу, и икру, и клей, и вязигу — все без остатка пограбили и всякие учужные заводы медные и железные, и котлы, и топоры, и багры, и долота, и скобели, и напарьи, и буравы, и неводы, и струги, и лодки, и хлебные запасы все без остатка побрали. И, разоря, государь, меня, богомольца твоего, он, Стенька Разин с товарищи, покинули у нас же на учуге, в тайке заверчено, всякую церковную утварь и всякую рухлядь и ясырь и, поехав с учуга, той всякой рухляди росписи не оставили.Милосердный государь царь и великий князь Алексей Михайлович, пожалуй меня, богомольца своего…»Вошел стряпчий. Сказал:— От казаков посыльщики.— Вели, — сказал воевода. — Стой. Кто они?— Два есаулами сказались, один казак.— Вели. Ну-ка… построже с ими будем.Вошли Иван Черноярец, Фрол Минаев, Стырь. Поклонились рядовым поклоном.— От войскового атамана от Степана Тимофеича от Разина: есаулы Ивашка и Фрол да казак донской Стырь, — представился Иван Черноярец. Все трое одеты богато, при дорогом оружии; Стырь маленько навеселе, но чуть-чуть. Взял его с собой Иван Черноярец за-ради его длинного языка: случится заминка в разговоре с воеводами, можно подтолкнуть Стыря — тот начнет молоть языком, а за это время можно успеть обдумать, как верней сказать. Стырь было потребовал и деда Любима с собой взять, Иван не дал.— Я такого у вас войскового атамана не знаю, — сказал воевода Прозоровский, внимательно разглядывая казаков. — Корнея Яковлева знаю.— Корней — то не наш атаман, у нас свой — Степан Тимофеич, — вылетел с языком Стырь.— С каких это пор на Дону два войска повелось?— Ты рази ничего не слыхал?! — воскликнул Стырь. — А мы уж на Хволынь сбегали!Фрол дернул сзади старика.— С чем пришли? — строго спросил старший Прозоровский.— Кланяется тебе, воевода, батька наш, Степан Тимофеич, даров сулится прислать… — начал Черноярец.— Ну? — нетерпеливо прервал его Прозоровский.— Велел передать: завтра сам будет.— А чего ж не сегодни?— Сегодни?.. — Черноярец посмотрел на астраханцев. — Сегодни мы пришли уговор чинить: как астраханцы стретют его.Тень изумления пробежала по лицам астраханских властителей. Это было неожиданно и очень уж нагло.— Как же он хочет, чтоб его стретили? — спросил воевода.— Прапоры чтоб выкинули, пушки с раскатов стреляли…— Ишо вот, — заговорил Стырь, обращаясь к митрополиту, — надо б молебен отслужить, отче…— Бешеный пес тебе отче! — крикнул митрополит и стукнул посохом об пол. — Гнать их, лихоимцев, гадов смердящих! Нечестивцы, чего удумали — молебен служить!.. — Голова митрополита затряслась того пуще; старец был крут характером, прямодушен и скор на слово. — Это Стенька с молебном вас надоумил? Я прокляну его!..— Они пьяные, — брезгливо сказал князь Михаил.— У вас круг был? — спросил Львов.— Нет. — Черноярец пожалел, что взял Стыря: с молебном перехватили. Оставалось теперь держаться достойно. — Будет.— Это вы своевольно затеяли?.. С молебном-то? — хотел понять митрополит.— Пошто? Все войско хочет. Мы — Христианы.Воевода поднялся с места, показал рукой, что переговоры окончены.— Идите в войско и скажите своему атаману: завтра пусть здесь будет. И скажите, чтоб он дурость никакую не затевал. А то такую стречу учиню, что до дома не очухаетесь. 5 Странно гулял Разин: то хмелел скоро, то — сколько ни пил — не пьянел. Только тяжелым становился его внимательный взгляд. Никому не ведомые мысли занимали его; выпив, он отдавался им целиком, и тогда уж совсем никто не мог понять, о чем он думает, чего хочет, кого любит в эту минуту, кого нет. Побаивались его такого, но и уважали тем особенным уважением, каким русские уважают сурового, но справедливого отца или сильного старшего брата: есть кому одернуть, но и пожалеть и заступиться тоже есть кому. Люди чуяли постоянную о себе заботу Разина. Пусть она не видна сразу, пусть Разин — сам человек, разносимый страстями, — пусть сам он не всегда умеет владеть характером, безумствует, съедаемый тоской и болью души, но в глубине этой души есть жалость к людям, и живет-то она, эта душа, и болит-то — в судорожных движениях любви и справедливости, и нету в ней одной только голой гадкой страсти — насытиться человечьим унижением, — нет, эту душу любили. Разина любили; с ним было надежно. Ведь не умереть же страшно, страшно оглянуться — а никого нет, кто встревожился бы за тебя, пожалел бы: всем не до того, все толкаются, рвут куски… Или — примется, умница и силач, выхваляться своими превосходствами, или пойдет упиваться властью, или возлюбит богатство… Много умных и сильных, мало добрых, у кого болит сердце не за себя одного. Разина очень любили.«Застолица» человек в пятьсот восседала прямо на берегу, у стругов. Выстелили в длину нашестья (банки, лавки для гребцов) и уселись вдоль этого «стола», подобрав под себя ноги.Разин сидел во главе. По бокам — есаулы, любимые деды, Ивашка Поп (расстрига), знатные пленники, среди которых и молодая полонянка, наложница Степана.Далеко окрест летела вольная, душу трогающая песня донцов. Славная песня, и петь умели… На восходе было солнца красного.Не буйные ветры подымалися,Не синее море всколыхалося,Не фузеюшка в поле прогрянула,Не люта змея в поле просвиснула… Степан слушал песню. Сам он пел редко, сам себе иногда помычит в раздумье, и все. А любил песню до слез. Особенно эту; казалось ему, что она — про названого брата его дорогого, атамана Серегу Кривого. Она падала, пулька, не на землю,Не на землю, пуля, и не на воду.Она падала, пуля, в казачий круг,На урочную-то на головушку,Што да на первого есаулушку…И совсем как стон, тяжкий и горький: Попадала пулечка промеж бровей,Што промеж бровей, промеж ясных очей:Упал молодец коню на черну гриву… Сидели некоторое время подавленные чувством, какое вызвала песня. Грустно стало. Не грустно, а — редкая это, глубокая минута: вдруг озарится человеческое сердце духом ясным, нездешним — любовь ли его коснется, красота ли земная или охватит тоска по милой родине — и опечалится в немоте человек. Нет, она всегда грустна, эта минута, потому что непостижима и прекрасна.Степан стряхнул оцепенение.— Ну, сивые! Не клони головы!.. — Он и сам чувствовал: ближе дом — больней сосет тоска. Сосет и гложет. — Перемогем! Теперь уж… рядом, чего вы?!— Перемогем, батька!— Наливай! — велел Степан. — Ну, осаденили разом!.. Аминь!Выпили, утерли усы. Отлетела дорогая минута, но все равно хорошо, даже еще лучше — не грустно.— Наливай! — опять велел Степан.Еще налили по чарам. Раз так, так — так. Чего и грустить, правда-то. Свое дело сделали, славно сделали… Теперь и попировать не грех.— Чтоб не гнулась сила казачья! — сказал громко Степан. — Чтоб не грызла стыдобушка братов наших в земле сырой. Аминь!— Чарочка Христова, ты откуда?..— Не спрашивай ее, Микола, она сама скажет.— Кху!..Выпили. Шумно сделалось; заговорили, задвигались…— Наливай! — опять велел Степан. Он знал, как изъять эту светлую грусть из сердца.Налили еще. Хорошо, елкина мать! Хорошо погулять — дом рядом.— Чтоб стоял во веки веков вольный Дон! Разом!— Любо, батька!— Заводи! Веселую!— Э-у-а!.. Ат-тя! — Громадина казачина Кондрат припечатал ладонь к доске… А петь не умел.Грянули заводилы, умелые, давно слаженные в песне: Ох, по рюмочке пьем,Да по другой мы, братцы, ждем;Как хозяин говорит:За кого мы будем пить?.. — Ат-тя! — опять взыграла душа Кондрата, он дал по доске кулаком. — Чего бы исделать? А хозяин говорит:Ох, за тех мы будем пить, —За военных молодцов,За донских казаков.Не в Казани, не в Рязани,В славной Астрахани… Кто-то так свистнул, аж в ушах зачесалось. Не у одного Кондрата душа заходила, запросилась на волю. Охота стало как-нибудь вывихнуться, мощью своей устрашить — заорать, что ли, или одолеть кого-нибудь.В другом конце подняли другую песню, переорали: А уж вы, гусельки мои, гусли звонкие,Вы сыграйте-ка мне песню новую!Как во полюшке, во полянушкеТам жила да была молодая вдова,Ух-ха-а! Ух-х!.. — Батька, губи песню! — заорали со всех сторон.Забеспокоилась, забеспокоилась тыща; большинство, особенно молодые, не пели — смотрели с нетерпением на атамана. Но песня еще жила, и батька не замечал, не хотел замечать нетерпения молодых. Песня еще жила, еще могла окрепнуть. Ох, вдовою жила — горе мыкала,А как замуж пошла — слез прибавила;Прожила вдова ровно тридцать лет,Ровно тридцать лет, еще три года… — Батька, не надо про вдову, а то мне ее жалко. А то зареву-у!.. — Кондрат закрутил головой и опять трахнул по доске. — Заплачу-у!..— Добре лу укусили, казаченьки?! — спросил атаман.— Добре, батька! — гаркнули. И ждали чего-то еще. А батька все никак не замечал этого их нетерпения. Все не замечал.— Не томи, батька, — сказал негромко Иван Черноярец, — а то правда заревут. Давай уж…Степан усмехнулся, глянул на казаков… Его, как видно, самого подмывало. Он крепился. Он очень любил своих казаков, но раз он повел праздник, то и знал, когда отпустить вожжи.— А добрая ли сиуха?— Ох, добрая, батька!— Наливай!Теперь, кажется, близко ожидаемое. Выпили.Степан поставил порожнюю чару, вытер усы… Полез вроде за трубкой… И вдруг резко встал, сорвал шапку и ударил ею об землю.— Вали! — сказал с ожесточением.Это было то, чего ждали.Сильно прокатился над водой мощный радостный вскрик захмелевшей ватаги. Вскочили… Бандуристы, сколько их было, сели в ряд, дернули струны. И пошла, родная… Плясали все. Свистели, ревели, улюлюкали… Образовался большущий круг. В середине круга стоял атаман, слегка притопывал. Скалился по-доброму. Тоже дорогой миг: все жизни враз сплелись и сцепились в одну огромную жизнь, и она ворочается и горячо дышит — радуется. Похоже на внезапный боевой наскок или на безрассудную женскую ласку.Земля вздрагивала; чайки, кружившие у берега, шарахнули ввысь и в стороны, как от выстрелов.А солнце опять уходило. И быстро надвигались сумерки. Запылали костры по берегу.Праздник размахнулся вширь: не было теперь одного круга, завихренья праздника образовывались вокруг костров.У одного большого костра к Степану волокли пленных, он их подталкивал в круг: они должны были плясать. Под казачью музыку. Они плясали. С казаками вперемешку. Казаки от всей души старались, показывая, как надо — по-казачьи. У толстого персидского купца никак не получалось вприсядку. Два казака схватили его за руки и сажали на землю и рывком поднимали. С купца — пот градом: он бы и рад сплясать, чтобы руки не выдернули, и старается, а не может.— Давай, тезик! Шевелись!Тезик (купец) тяжко и смешно (уж и рад, что хоть смешно) прыгает — только бы не зашиб невзначай этот дикий праздник, эта огромная лохматая жизнь, которая так размашисто и опасно радуется.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49


А-П

П-Я