https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/v-stile-retro/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я понимаю старого профессора, поддакивающего жене, но озабоченного другими вопросами. Впрочем, профессор смотрит на меня весьма недоброжелательно, когда ему кажется, что я этого не замечаю, словно пропавший Штиллер виновен в том, что однажды днем, после балетной репетиции в городском театре, Алекс отравился газом. Иногда старики, волнуясь, говорят оба вместе, ведь все встает перед их глазами так, точно случилось вчера. У меня, человека стороннего, в голове возникает какая-то путаница. Мне вдруг кажется, что лишили себя жизни два сына, два разных сына, и объединяет их лишь причина самоубийства. Но что за причина? Я обязан знать, кто был Алекс, их единственный сын. Он придвинул стул к газовой плите, отвернул все краны этот способ самоубийства широко известен по романам и газетным отчетам, накрыл голову и плиту дождевым плащом и дышал, надеясь, что смерть всему положит конец, вдыхал синеватый дурман, может быть, кричал, но уже без голоса. Говорят, что он упал со стула. И уже не мог исправить свою ошибку, внезапно у него не стало времени. А теперь поздно. Шесть лет пребывает он в безвременье. Он не может более познать себя, теперь уже не может. Но он молит о спасении. Молит о подлинной смерти...
Немного погодя я возвращаю фотографию. Молча.
- О чем вы говорили тогда с Алексом? - всхлипывает мать. - Что вы ему...
- Успокойся, - умоляет ее отец.
- Только не молчите, - заклинает она. - бога ради, скажите, что вы... Рыданья душат ее.
Когда является надзиратель и по обязанности хочет что-то спросить, мы жестом просим его удалиться; конечно, он доложит об этом доктору Боненблусту, но при моем защитнике я тем более ничего не скажу, как ни жаль мне родителей и в первую очередь старого профессора. С трудом, профессор довольно тучен, он шарит в карманах брюк, наконец, находит чистый носовой платок и много раз тщетно предлагает его седовласой даме, закрывшей лицо руками.
- Ведь вы не знаете о его прощальной записке, - говорит мать более спокойным или просто упавшим голосом, комкая тонкими пальцами платок, которым только что воспользовалась. - Да вы и не можете знать. Алекс пишет, что долго говорил с вами, и вы с ним согласились. Так он пишет!..
Отец показывает мне много раз политую слезами записку.
- В чем же? - снова рыдает мать. - В чем вы с ним согласились? Прошло шесть лет...
Очень короткое, нежное письмецо. Обращение: "Дорогие родители!" Причина предстоящего самоубийства не названа. Он только просит любимых родителей простить его. А про Штиллера вот что: "Я еще раз говорил со Штиллером, то, что он сказал, подтверждает мою правоту, все, все бессмысленно. Собственно, Штиллер имел в виду самого себя, но то, что он говорил, относится и ко мне". Далее несколько распоряжений относительно похорон, настойчивая просьба обойтись без священника, и еще, чтобы не было музыки... Когда я, без единого слова, возвращаю письмо, отец спрашивает:
- Не можете ли вы вспомнить, о чем вы в тот день говорили с нашим Алексом?
Мои объяснения, я сам это слышу, скорее походят на отговорки. Но - и это действует на стариков лучше, чем молчание.
- Надеюсь, вы правильно поняли мою жену, мы никого не упрекаем, прервал молчание старый профессор, - тем более, мы ведь не можем утверждать, что это были вы, и все равно, даже если вы действительно господин Штиллер, мы не корим вас за то, что вы не уберегли нашего бедного Алекса. Боже упаси! Ведь и я, отец, тоже не сумел его уберечь!..
- Он был незаурядным человеком, - тихонько плача, говорит мать.
- Высокомерным человеком, - говорит отец.
- Как ты можешь...
- Он был высокомерен, - повторяет старый профессор.
- Алекс?
- Как ты, как я и как все вокруг, - говорит отец, снова обращаясь ко мне. - Алекс был гомосексуалист, вы знаете, ему нелегко было примириться с собой, но всем нам порой приходится нелегко. Встретил бы он тогда человека, который бы ободрил его не словами и надеждами, а внушил бы ему, что жить можно и с этой слабостью...
Мать качает головой.
- Это так, - говорит старый профессор, не реагируя на немое возражение седовласой дамы и как бы продолжая мужской разговор. - Мне иной раз кажется, что у людей, которым успех необходим, как воздух, не все в порядке. Но как я боролся с этим? Научил его презирать успех, и только. Результат: мальчик стал стыдиться своего честолюбия! Вместо того чтобы терпеть себя таким, каков он есть, и наконец себя полюбить, вы понимаете, что я имею в виду. Кто-то должен был по-настоящему его полюбить. Чем я был для него? Хорошим школьным учителем, да, пожалуй, но не больше. Я, как умел, поощрял в нем талант, а со своей слабостью он оставался наедине. Вся система моего воспитания сводилась только к одному - спасти, отделить от нее моего мальчика. Покуда он сам этого не сделал.
Мать снова плачет.
- Наш сын пришел к вам, - жалобно говорит она. - Почему вы не сказали ему? Вы ведь с ним говорили - тогда!
Молчание.
- Ужасно, - говорит старый профессор, протирая пенсне. Он моргает, глаза у него совсем маленькие. - Ужасно, когда видишь, что не сумел спасти человека, который тебя любил... После того разговора я думал, что этот Штиллер... Алекс так тепло о нем отзывался, правда, Берта, как о настоящем человеке...
Вскоре является мой защитник.
Письмо Юлики из Парижа. Адрес: "Господину А. Штиллеру, тюрьма предварительного заключения, Цюрих". Увы, письмо дошло. Обращенье: "Мой милый Анатоль!" Доехала она хорошо, в Париже солнечно. Подпись: "Твоя Юлика". Не спеша разорвал письмецо в мелкие клочья, но разве это меняет хоть что-нибудь?!
Сегодня мне опять стало ясно: то, с чем ты не справился в жизни, нельзя похоронить, и, пока я пытаюсь это делать, мне не уйти от поражения, бегства нет! Самое глупое: все окружающие считают само собой разумеющимся, что я не могу предъявить другой жизни, и считают ту, что числят за мною, - моею! Но она никогда не была моей жизнью! Только зная, что она никогда не была моей, я готов принять ее как свой провал, как отреченье. Иными словами - не сопротивляясь, подчиниться им, превратиться в того, кто им желателен, играть роль, не веря в угодное им превращенье. Но для этого надо знать...
Прокурор сознался, что забыл послать своей жене цветы от меня; он предлагает, чтобы я навестил ее в клинике и сам передал свои цветы (за его деньги). Его жена, говорит он, будет ужасно рада.
Здесь был господин Штурценеггер. Я спал, а когда открыл глаза, он сидел на моей койке, обеими руками схватив мою правую руку, - оттого, наверно, я и проснулся.
- Дружище, - спрашивает он. - Как живешь? Не спеша приподымаюсь.
- Благодарю, - отвечаю я, - а кто вы такой? Он смеется.
- Что же ты, со мной больше не знаком? Протираю глаза.
- Вилли! - называет он себя и ждет бурного взрыва радости, но я не доставляю ему этого удовольствия, - он вынужден представиться как положено и с неудовольствием говорит: - Вилли Штурценеггер.
- А, - говорю я, - припоминаю.
- Наконец-то!
- Прокурор рассказывал мне о вас.
Так, значит, вот он, Штурценеггер, друг Штиллера, молодой архитектор, некогда ярый поборник крайнего модернизма, теперь отрезвевший, благонамеренный гражданин, сделавший карьеру, твердо стоящий на ногах и, как все преуспевшие люди, подчеркнуто дружелюбный.
- Ну, а ты? - спрашивает он, не распространяясь о своих успехах и не снимая руки с моего плеча. - А? Что ты поделываешь, старина, за что они упрятали тебя в этот бесплатный апартамент?
Как я и думал, он относится легко ко всему, что я говорю, в том числе и к просьбе не считать меня Штиллером.
- Нет, серьезно, не могу ли я тебе чем-нибудь помочь?..
Не впервые возникает у меня жуткое чувство: в человеческих отношениях есть что-то механическое. Даже в так называемой дружбе. Все живое, все настоящее исключено. Зачем мне, арестанту, деньги? Но автомат сработал, функционирует. Наверху опустили имя-внизу выскакивает готовенькое, - ready for use 1 - клише человеческой дружбы, а дружбой (говорит Штурценеггер) он дорожит больше всего на свете.
1 Готово к употреблению (англ.).
- Можешь мне поверить, иначе я не сидел бы в рабочее время здесь, на твоей койке!
Битый час играем мы в Штурценеггера и Штиллера, и вот что жутко: игра идет как по маслу. Еще сегодня, через семь лет после последней встречи, и шутки и серьезность Штурценеггера так точно и безошибочно настроены на волну друга, что я (как и всякий другой на моем месте) без труда угадываю, как реагировал бы их Штиллер на те или иные слова прежде, а значит, и сегодня. Минутами это походит на беседу двух призраков: вдруг, казалось бы, без малейшего повода, господин Штурценеггер трясется от смеха, - я не знаю почему. Но он-то знает, как сострил бы сейчас пропавший без вести друг, и мне уже ни к чему острить, ни даже гадать, какова была бы острота Штиллера, господин Штурценеггер и без того трясется от смеха. Не человек - марионетка на невидимых нитях привычки! После его ухода я даже толком не знаю, кто, собственно, этот господин Штурценеггер. И я впадаю в меланхолию еще во время нашей веселой болтовни. Его советы не терять мужества, вей его дружба не более чем сумма рефлексов, относящихся к отсутствующему лицу, которое не вызывает во мне ни малейшего интереса. Я пытаюсь объяснить ему это: напрасно! Все, что я посылаю, так сказать, на своей волне, он не принимает совсем, у него нет антенны, а может быть, он просто не желает включить ее: как бы то ни было - приема не получается, сплошные помехи, они так его нервируют, что он начинает листать мою Библию.
- Скажи на милость, - прерывает он это занятие, - с каких пор ты читаешь Библию?
Как видно, его друг был атеистом и вдобавок отъявленным моралистом, иначе Штурценеггер не стал бы сейчас оправдываться передо мною в том, что за последние годы заработал кучу денег. Я-то его ведь не упрекал! Потом - я снова молчу, а он говорит:
- Да, да, возможно, коммунизм и в самом деле великая идея, но действительность, милый мой, действительность!
Почти полчаса он говорит о Советском Союзе - все то, что пишут у нас в газетах, - назидательным тоном, как будто я горой стою за Советский Союз; сижу, как перед репродуктором, слушаю голос человека, который вещает в пустоту, не видя того, кто случайно его услышал. Откуда ему знать, к кому он обращается? Поэтому ему ни слова нельзя возразить, нельзя ни намеком, ни жестом даже выразить свое согласие с ним. Штурценеггер продолжает говорить, когда я встаю, говорит и когда я, стоя у своего зарешеченного окна, упорно молчу, глядя на осенние, пожелтевшие каштаны. Его без вести пропавший друг (ведь Штурценеггер именно к нему и обращается) был, как мне кажется, коммунистом весьма наивным, точнее, социалистом-романтиком, боюсь, что настоящим коммунистам он пришелся бы не ко двору. Не зная Советского Союза, я могу только пожать плечами, когда передо мною стоит альтернатива: Штиллер или Кравченко. Оба не убеждают меня.
- Кстати, знаешь, Сибилла ожидает ребенка, - говорит Штурценеггер, желая переменить тему, и добавляет: - На днях я видел Юлику, она великолепно выглядит.
- Я тоже нахожу.
- Ну кто бы подумал, - хохочет он, - впрочем, я всегда говорил: она не умрет, если ты ее бросишь, уверяю тебя, я никогда не видел ее такой здоровой и цветущей.
Чего только я опять не наслушался!
- Расскажи что-нибудь! - просит он. - Говорят, ты здорово побродяжничал по свету. Как ты чувствуешь себя здесь, у нас? Мы немало понастроили, ты уже видел?
- Да, - говорю я, - кое-что...
- Ну что ты скажешь?
Отвечаю:
- Я поражен.
Но господин Штурценеггер - архитектор, - разумеется, хочет знать, чем именно я поражен. А так как он ждет похвал, я перечисляю все, что могу похвалить, не кривя душой: как умело строят теперь у них в Швейцарии, как добротно, нарядно, безупречно, доброкачественно, аккуратно, с каким вкусом, как серьезно, прочно и т. д. - все в расчете на вечность. Штурценеггер доволен, но ему недостает восторгов, а я их не испытываю и повторяю все те же эпитеты: нарядно, добротно, чисто, мило. Да, но все это определяет истинно швейцарское качество. И я говорю: качественно! Вот правильное слово! Меня поражает качество. Штурценеггер никак не возьмет в толк, почему, признав высокое качество, я не восторгаюсь. Щекотливое дело - давать оценки чужому народу, особенно сидя у этого народа в тюрьме. Все то, что действует мне на нервы, они называют сдержанностью. У них в запасе, как видно, достаточно слов, восполняющих недостаток духовного величия. Не знаю, хорошо ли, что они обходятся словами. Отказ от дерзания, ставший привычкой, в области духовного равнозначен смерти, пусть неприметной, немучительной, но неотвратимой смерти. И правда (насколько я могу судить по двум-трем вылазкам из своей камеры), в атмосфере сегодняшней Швейцарии есть что-то безжизненное, неодухотворенное в том смысле, в каком неодухотворенным становится человек, более не стремящийся к совершенству. Их явное тяготение к материальному совершенствованию, которое проявляется в их архитектуре и во многом еще, я рассматриваю как заменитель духовного совершенства. Они нуждаются в этом заменителе, ибо в сфере духа не достигают этической чистоты и бескомпромиссности. Не поймите меня неправильно: не политический компромисс смущает меня, а то, что большинство швейцарцев вообще не в состоянии страдать от духовного компромисса. Они облегчают себе жизнь, начисто отрицая возвышенные цели. Но разве привычное, дешевое отрицание (всего возвышенного, целостного, совершенного, радикальных решений) не приводит к импотенции и творческого воображения? Духовное убожество, отсутствие вдохновения, постоянно бросающееся в глаза в этой стране, отчетливые симптомы приближающейся импотенции!..
- Вернемся к архитектуре! - говорит Штурценеггер.
И мы беседуем о так называемом "Старом городе". Самую мысль сохранить город предков, из благоговения к прошлому, я нахожу благородной. А неподалеку возвести современный город! Но, как я понимаю, они не сделали ни того, ни другого, а предпочли удовольствоваться половинчатыми решениями. Талантливые, влюбленные в свою Швейцарию архитекторы возводят, я это видел на днях, деловые здания в духе и традициях шестнадцатого, семнадцатого или восемнадцатого столетия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59


А-П

П-Я