https://wodolei.ru/catalog/uglovye_vanny/assimetrichnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Смешно, досадно, даже трогательно: вот она сидит на моей койке, дама из Парижа в черном костюме, и курит сигарету за сигаретой; она отнюдь не глупа, с ней можно провести чудесный вечер, даже больше чем вечер. Ее немного усталая и почему-то горькая улыбка обворожительна, хочется понять, что кроется за этой улыбкой: невольно снова и снова глядишь на ее губы и все время чувствуешь свои. Но она не может избавиться от навязчивой идеи, что знает меня. Она и мысли не допускает, что я не ее пропавший Штиллер, и все время говорит о своем браке - как я понимаю, не слишком удачном. Я неоднократно высказываю свои сожаления. А когда мне удается вставить слово она не болтлива, напротив, часто прерывает свою речь курением, как-то горько молчит, и перебить это молчание труднее, чем поток слов, - я наконец говорю:
- Надеюсь, мадам, вас поставили в известность, что вы беседуете с убийцей?
Это она пропускает мимо ушей, как неудачную шутку.
- Я убийца, - повторяю я, - хотя швейцарской полиции пока и не удалось этого установить... Я убил свою жену.
Никакого впечатления!
- Ты смешон! - говорит она. - Действительно смешон! Подумай только, мы не виделись полжизни, а ты опять носишься со своими дикими фантазиями.
Она так серьезна, что минутами я теряю уверенность, - конечно, не в том, что убил жену, а в том, что мне удастся избавить эту несчастную от ее навязчивой идеи. Что ей, собственно, нужно от меня? Я, в свою очередь, вполне серьезно пытаюсь ее убедить, что мы никогда не состояли в браке, но она вскакивает с моей койки, мечется по камере, встряхивает рыжими волосами, останавливается у зарешеченного окошка, курит - узкие руки в карманах строгого костюма - и молчит, глядя на осенние каштаны. Я не вижу ее лица.
- Мадам, - говорю я и беру у нее сигарету, - вы приехали простить своего пропавшего мужа. Вы долгие годы ждали этого важного, даже торжественного часа и, конечно, перенесли тяжелый удар, убедившись, что я не тот, кого вы, повинуясь жажде всепрощения, хотели простить, не тот, кто вам нужен и кого вы ждали. Я не тот человек, мадам...
В ответ она выпускает струйку дыма.
- Мне кажется, - говорю я и делаю то же самое, - все совершенно ясно, нам не о чем больше говорить.
- Что совершенно ясно?
- Что я не ваш пропавший муж.
- Как так? - Она на меня не смотрит.
Я вижу только ее изящный затылок.
- Мадам, - все так же серьезно говорю я. - Меня до глубины души трогает рассказ о вашем несчастном браке, но, не прогневайтесь, чем дольше я вас слушаю, тем меньше понимаю - что вам угодно от меня? От меня, убившего свою жену. А вы, мадам, слава богу, отлично перенесли свой несчастный брак, откровенно говоря, я не понимаю, что, собственно, вы хотите мне простить?
Молчание.
- Вы живете в Париже? - спрашиваю я.
Она оборачивается; с ее растерянного лица как бы спала маска - оно сделалось красивее, живее, и мне начинает казаться, что встреча наша возможна, возможна на самом деле. Сейчас у бедной Юлики такое лицо, что хочется поцеловать ее в лоб, и я, наверно, должен был бы это сделать, не убоявшись, что она ложно истолкует мой поцелуй. Но мгновенье спустя ее лицо снова как бы замыкается и снова эта навязчива идея:
- Анатоль, что с тобой?
Я опять повторяю:
- Моя фамилия Уайт.
Она обращает против меня мое же оружие, делает вид, что это я одержим навязчивой идеей. Бросает горящую сигарету в окно (это здесь строго запрещено, как, впрочем, и многое другое) и подходит ко мне; она не обнимает меня, но уверена, что сейчас я обниму ее и, охваченный раскаяньем, буду молить о прощении... На момент я чувствую себя беззащитным, улыбаюсь, хотя мне ничуть не смешно. Если бы даже я был гномом, минотавром, черт знает кем, это бы ничего не изменило, ровно ничего, она просто не может воспринять меня по-иному. Я ее пропавший Штиллер, и баста!
- Вот уж не думала, - говорит она, - что ты облысеешь, но тебе это даже к лицу.
Теряешь дар речи. Теряешь самообладание, хочется схватить эту даму за горло, удушить ее, но и тогда она не перестанет считать, что я ее супруг!
- Почему ты ни разу не написал мне?
Я молчу.
- Я даже не знала, жив ли ты.
Я молчу.
- Где ты был все эти годы?
Я молчу.
- Ты - молчишь?
Я молчу.
- Просто так взять и исчезнуть! Ничего о себе не сообщить! Именно в те дни, я ведь могла умереть...
Я не выдерживаю:
- Довольно! Хватит!
Не знаю, что еще она говорила, но она довела меня до того, что я страстно ее обнял, однако, не поколебленная в своей навязчивой идее, она принимала каждый мой порыв - смех ли, трепет ли - за порыв Штиллера и не переставала прощать меня... Я схватил ее за плечи, я тряхнул ее так, что шпильки дождем посыпались из рыжих волос, швырнул ее на койку, и она в изорванной блузке, в измятом костюме, с растрепанными волосами и невинно-смущенным лицом лежала на койке, не в силах подняться, так как я, стоя рядом с ней на коленях, сжал ее руки так сильно, что она от боли закрыла свои неправдоподобно красивые глаза. Ее распущенные волосы роскошны - душистые, легкие, как шелк. Она дышала, словно после бега, грудь ее вздымалась, рот был открыт. Правой рукой я, как тисками, сжимал ее нежный подбородок, говорить она не могла. Зубы у нее превосходные, резцы, правда, запломбированы, но блестят, как перламутр. Вдруг отрезвев, я разглядывал ее, как вещь, эту женщину - чужую, незнакомую мне женщину. Если бы не Кнобель, мой надзиратель, принесший пепельницу...
Бегства не может быть. Я это знаю и говорю себе каждый день: бегства нет и не может быть. Я бежал, чтобы не стать убийцей, и убедился, что именно моя попытка бежать и была убийством. Теперь мне остается только сознание, что я убил, уничтожил жизнь, и никто не разделит со мной этой ноши.
Игра воображения! Я должен рассказывать о своей жизни, а когда я пытаюсь сделать свой рассказ занятным, мне говорят: игра воображения! (Теперь я хоть знаю, у кого мой адвокат заимствовал это словцо и снисходительную улыбку.) Он слушает внимательно, пока я говорю о фактических данных, о своем доме в Окленде, о неграх и тому подобном, но едва я перехожу к правде, к тому, чего не подтвердишь документами, фотографиями, - к примеру, к чувствам человека, пустившего себе пулю в лоб, - адвокат перестает слушать, принимается чистить ногти, только и ждет повода перебить меня какой-нибудь ерундой.
- Значит, в Окленде у вас был дом?
- Да, - отвечаю я кратко. - А что?
- Где это Окленд?
- Напротив Сан-Франциско.
- А! - говорит мой защитник. - Вот как?
Впрочем, чтоб быть точным, не дом, - скорее, дощатая хибарка, три метра на тринадцать. Раньше здесь жили батраки, но когда ферму сожрал город, осталась только эта лачуга, и то полуразваленная. (Мой защитник записывает, это то, что его интересует.) А еще там было гигантское дерево - эвкалипт, никогда не забуду его серебристого шороха. Вокруг - одни крыши, небо загорожено покосившимися телефонными столбами, на них развешено белье моих соседей - негров. И опять, чтобы все было точно - справа живут китайцы. Не забыть бы еще маленький, буйно разросшийся садик. По воскресным дням доносится пение негров из деревянной церквушки. В остальном - тишина, очень много тишины; иногда - хриплые гудки из гавани, лязг цепей, от которого леденеет кровь. Впрочем, я не был хозяином этого дома, я его только снимал. В то время у меня не было ни гроша. Вместо платы я обязался кормить кошку. Я ненавижу кошек. Но кошкин корм в красных консервных банках всегда стоял наготове - за это у меня была кухня с плитой, холодильник и даже радио. В душные ночи тишина становилась невыносимой: я был счастлив, что у меня радио.
- Вы жили там один?
- Нет, - говорю я, - с кошкой.
Про кошку он ничего не записывает. Напрасно, теперь я понял, что кошка была предвестницей. Хозяева звали, ее "Little Grey" 1 и кормили на кухне. Я не желал придерживаться этого обычая хотя бы из-за запаха и, ежедневно открывая банку консервов, выплескивал содержимое в тарелку и выносил в сад. А этого не желала терпеть избалованная кошка. Она прыгала на подоконник открытого окна. Шипя и фыркая, не сводила с меня пылающих зеленых глаз. Я даже читать не мог при ней и вышвыривал барахтающийся клубок в калифорнийскую ночь, потом закрывал все окна. Кошка устраивалась по ту сторону стекла и шипела - я видел ее постоянно, она сидела там часами, неделями. Кормил я ее аккуратно, не пропустил ни разу, это был мой долг, единственный в моей тогдашней жизни, но и она ни разу не пропустила случая прокрасться в дом, если я забывал закрыть окно. (Не мог же я все лето сидеть при закрытых окнах!) И если мне вдруг становилось легко на душе, она уже тут как тут, ласкается и трется о мои ноги. Это была настоящая война, смехотворная, ужасная война на выдержку; ночи напролет лежал я без сна, потому что она выла под домом, оповещая соседей, что я жестокий негодяй! Тогда я впустил ее в дом, засунул в холодильник, но заснуть не смог. Когда я сжалился над ней, она уже не шипела, я согрел ей молока - ее вырвало... Умирающие глаза излучали угрозу. Она была способна отравить мне все: хибарку, садик. Она присутствовала, даже отсутствуя, и довела меня до того, что с наступлением сумерек я отправлялся искать ее. Я спрашивал негров, сидевших на улице, не видели ли они "Little Grey", a они пожимали круглыми плечами. Одиннадцать дней и одиннадцать ночей она где-то пропадала... Был жаркий вечер, ко мне пришла в гости Элен - вдруг на окно вскакивает кошка. "My Goodness!" 2 - крикнула Элен. На мордочке у кошки зияющая рана, кровь капает, она сидит и смотрит на меня так, словно я поранил ее. Целую неделю я кормил ее на кухне. Она своего добилась, по крайней мере на время, ибо однажды в полночь, когда она приснилась мне, я спустился вниз, извлек кошку из теплых подушек, где она угнездилась, и отнес в ночной сад, предварительно удостоверившись, что ее рана зажила. Все началось сначала. Она снова торчала за окном и шипела. Не мог я справиться с этим животным... Мой защитник улыбается.
1 "Серая малютка" (англ.).
2 Господи! (англ)
- Но, не считая кошки, вы жили одни?
- Нет, - говорю я, - с Элен.
- Кто такая Элен?
- Женщина, - раздраженно говорю я. Меня злит его умение запутывать меня в разных побочных мелочах и его ручка, немедленно фиксирующая имя женщины.
- Говорите все без утайки! - просит он, а когда я угощаю его достаточно несуразной любовной интрижкой, заверяет: - Будьте спокойны, фрау Штиллер я не скажу ни слова.
Надеюсь, он все же проболтается!
Читал Библию.
(Неподобающий сон об очной ставке с фрау Штиллер-Чуди: вижу с улицы, через витрину кафе, как молодой еще человек, вероятно, пропавший без вести Штиллер, медленно ходит между столиками и, подняв руки, показывает багровые пятна на ладонях, - так сказать торгует вразнос стигмами, никто их не покупает, мне ужасно неловко, я, как уже сказано, стою на улице, рядом со мной дама из Парижа, ее лицо мне незнакомо; она не без насмешливости объясняет, что человек, торгующий стигмами, ее муж, и тоже показывает мне ладони - на них кровавые пятна. Я смутно догадываюсь, что бессловесный спор между ними идет о том, кто - крест, а кто - распятый; люди за столиками читают иллюстрированные журналы...)
Мой надзиратель интересуется, кто такая Элен. Он только что услышал о ней в кабинете прокурора и уже знает, что она была женой американского сержанта, далее - что вышеупомянутый сержант, вернувшись поутру из плаванья, застал меня в своей квартире... Я слишком устал, не в силах рассказывать про очередное убийство, говорю только:
- Превосходный был малый!
- Ее муж?!
- Он требовал, чтобы жена обратилась к психоаналитику, а она требовала, чтобы к психоаналитику обратился муж.
- Ну, и что?
- Все.
Мой надзиратель разочарован, но это неплохо, все чаще я замечаю, что разочаровывающие истории, без начала и без конца, наиболее убедительны.
Больше ничего нового.
P. S. Что даст им так называемый "следственный эксперимент" - выезд на место преступления, - не знаю. Хорошо хоть, они отказались или, по крайней мере, отложили план свезти меня в мастерскую пропавшего Штиллера, поскольку я обещал вдребезги разнести имущество этого типа, причиняющего мне столько хлопот. Теперь я слышал, они затеяли поездку в Давос. К чему?
Можно рассказать обо всем, только не о своей доподлинной жизни, - эта невозможность обрекает нас оставаться такими, какими видят и воспринимают нас окружающие - те, что утверждают, будто знают меня, те, что зовутся моими друзьями. Они никогда не позволят мне перевоплотиться, а чудо - то, о чем я не могу поведать, несказанное и недоказуемое, - они высмеют, лишь бы сказать: "Мы знаем тебя".
Как и следовало ожидать, мой защитник взбешен, самообладания он не теряет, но побледнел, стараясь его сохранить. Не пожелав мне доброго утра, он садится - портфель на коленях - и молча глядит в мои сонные глаза, ждет, пока я соберусь с мыслями, полюбопытствую, чем вызвано его негодование.
- Вы лжете, - говорит он.
Вероятно, он ждал, что я покраснею; он до сих пор ничего не понял.
- Как прикажете впредь верить вам, - ноет он, - я поневоле буду сомневаться в каждом вашем слове, положительно в каждом, после того как мне в руки попал этот альбом. Пожалуйста, - говорит он, - взгляните сами на эти фото!
Фото как фото, а что между пропавшим Штиллером и мною существует какое-то внешнее сходство, я отрицать не собираюсь, но, несмотря на это, я вижу себя совсем другим.
- Зачем вы лжете? - твердит он. - Как мне защищать вас, если вы даже со мной не хотите быть до конца откровенным?
Этого он постичь не может.
- Откуда у вас этот альбом? - спрашиваю я.
Молчанье.
- И вы отваживаетесь утверждать, что никогда не жили в этой стране и даже не представляете себе, как можно жить в нашем городе!
- Без виски - не представляю!
- Взгляните, а это что?
Иной раз я пытаюсь ему помочь.
- Господин доктор, - говорю я, - все зависит от того, что понимать под словом - жизнь. Настоящая жизнь - жизнь, оставившая отзвук в чем-нибудь живом, не только в пожелтевших фотографиях, - ей-богу, не всегда должна быть великолепной, исторически значительной;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59


А-П

П-Я