смеситель для ванной grohe 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

На Коренной туча или пыль завернулась смерчевой воронкой, змеей вытянулась в небо и, скользя на хвосте, понеслась в степь.
Теперь главное внимание всех нас, на берегу, было поглощено дощаником. Видно было — он выбивался из сил, его кренило, он зарывался то одним, то другим бортом в воду. Ему было трудно, но еще взмахивали весла; на корме у руля белела рубаха Ильи Захарова.
Вот новый шквал, и берег ахнул... с парома сорвалась лошадь, а с ней не то люди, не то вещи. Судно, очевидно, черпнуло воды — оно накренилось очень отлого. Оттуда донесся взрыв воплей, криков. Видна была толкотня лезущих друг на друга людей и животных. Дощаник, видимо, тяжелел, погружался, на нем заработали баграми. До островного берега оставалось десятка полтора-два саженей.
Илья Федосеич что-то кричал, жестикулировал взбаламученному народу, затем мы увидели — Илья бросился в воду. Это было предлогом для последней паники ничего уже не соображающих от страха смерти людей. Следом за прыжком Ильи они заметались на дощанике и начали бросаться за Ильей. Рев, доносившийся с дощаника, был жуткий, нечеловеческий...
Илья Захаров утонул, что называется, на сухом берегу.
Предпринятое им спасение людей было верным. Он захватил с собой причальную веревку, рассчитывая в два броска достичь мели и оттуда притянуть дощаник к берегу, и он звал с собой еще нескольких мужиков, умеющих хорошо плавать. Но обезумевшая часть людей ничего не услышала и не поняла: за Ильей стали бросаться или неумеющие, или плохо плавающие. Веревка, соединяющая Захарова с паромом, дала этим несчастным возможность настигнуть пловца, вцепиться в него и всем вместе опуститься на дно.
Илью Федосеича вытащили из воды часов пять спустя; вцепившимися в него так и остались одна женщина и старик — так втроем и нашли их, остальных отмыло, которые утонули с веревкой.
Всего погибло семнадцать человек из сорока восьми. Спаслись все оставшиеся на пароме. Из малышей никто не погиб, случилось так, что судно, давшее трещину в днище, затонуло одним бортом, а другим село на мель, недавно образовавшуюся в этом месте. Люди сгрудились теснее друг к другу. Начавшийся после этого ливень успокоил ветер, и пострадавшие дождались спасательных лодок и «Колумба», прибывших на выручку.
Был ясный послегрозовой вечер, когда доставлялись на берег жертвы бури. На берег сбежался народ. Плач родных, отцов, матерей и детей стоял до поздней ночи. Количество погибших выяснилось лишь в последующие дни, когда огласились все работающие на острове.
Илью привезли ночью и положили на рогожу. Освещенный пароходским фонарем, он казался чуть не живым, мощным и крепким. На лице была легкая улыбка, едва показывающая белизну зубов...
Наверно, у меня была такая же улыбка, когда он смотрел на меня, неподвижного, распластанного на дне легошки, перед моим пробуждением.
Много наделала неприятностей человеку Волга за эту бурю. Много посрывала с якорей судов, перевернула много лодок. Засадила в песок пароходы. И народа много погибло в полосе прошедшего циклона.
Илью похоронили на староверческом кладбище, у Громовой горы.
На железном листе изобразил я качающуюся на волнах лодку и каракули тонущих людей и небо, пересекшееся зигзагами молнии. Сверху листа написал: «Погибший за других», а внизу: «Вечная тебе память».
Это была моя третья работа красками, которую я потихоньку ото всех прибил к кресту Ильи Захарова.
Глава двадцатая
ХОЛЕРНЫЙ ГОД
Рано начался черед событиям. В средине поста в слободке у одной женщины родился урод-младенец: без ног, вместо рук — маленькие крылышки, и только головка как есть человеческая. Много перебывало любопытных в слободке, и на уродышка медяков надавали немало... Успокаивались уже и тем, что на младенце ни когтей, ни шерсти, словом, никаких животных отличий не было.
В воскресенье на Красную Горку пришел народ, кто из церкви, кто с работенки праздничной по дому,— в ожидании еды, пришли в избы, за столы, кто к самовару, кто к лепешкам со сметаной, как вдруг, почти одновременно в обоих пожарных забили в набат. Через минуту какую-нибудь и в церквах ударили в средние колокола.
Вспыхнуло странно, в нескольких местах одного и того же квартала на Базарной площади: в задах у городского головы и у железника Титишникова. По задворкам огонь пошел быстро: амбары, сараи, сеновалы — хороший горючий материал. Ветер был с гор. Огонь перебросило на дома и магазины.
Как бы ни был страшен пожар по его последствиям, но для захолустного городка, конечно, для непострадавших его граждан, это всегда событие, взбудораживающее и героизм и некоторую праздничную необычность. Хлыновцы во время пожара становились неузнаваемы, проявляли чудеса отважности, бросаясь прямо в пламя для спасения не только жизни, но и добра погорающих. К часу дня пожар разросся невероятно, занял огнем не менее трети квартала. Работали обе части и все бочки города. Бассейны были опустошены, воду приходилось брать из Волги. Тушение становилось невозможным, пожарные работали над отстоянием соседних мест: растягивали полога на крыши и стены и лили на них воду, либо ломали и растаскивали деревянные строения, находящиеся на пути огня, чтобы лишить его пищи.
На улицах с четырех сторон квартала из домов вынесено имущество жителей. В корыта и корзины уложены грудные; ползуны и ходуны кувыркаются здесь же на рухляди. Старухи и деды возле такой кучи стоят с иконами Неопалимой Купины в руках, повернувшись образом к пожару; беззвучно, одними губами, творят молитвы. Обреченность в их лицах, изможденных морщинами годов и событий.
Ревут детишки; трещит огонь; грохочут по булыжнику бочки. Пахнет мокрой гарью. Город занят пожаром.
Чтобы стать точным рассказчиком о происходящей катастрофе, я обхожу пожарище. Через плетни, через поваленные заборы лезу я пустырями и задворками. Завернув за угол какого-то сарая, я почти наткнулся на мужика, присевшего на корточках у стены, спиной ко мне. Перед ним была сгружена солома и сушняк, а из кучи сложенного шел дым. Мне сразу блеснула мысль о поджигателях, о которых говорили в народе, учитывая разноместное начало пожара.
— Что ты делаешь? — закричал я.
Мужик быстро вскочил и уставился на меня. Я увидел его лицо. Оно было искажено от страха, что его поймали, но и кроме этого оно было уродливо: это была безносая маска, окаймленная щипаной бороденкой, и с этой гладкой маски, как наклеенные, смотрели на меня коричнево-грязные точки. Мужик быстро озирнулся в стороны, собираясь, видимо, бежать, но изменил намерение, заметался, схватил от сарая кол и бросился на меня с хрипом вместо голоса:
— Убью же, так твою растуды…
Я закричал, отскочил в сторону от его удара, и на этот ли крик, или еще на мой первый, через плетень показались парни. Картина для них была, очевидно, ясная.
— Стой, сволочь!—крикнул один из них, мигом очутился возле оборванца и выхватил у него кол. Безносый заревел противно, хрипло, выговаривая в свою защиту, что-де у него схватило живот, он присел, а этот выкидыш (то есть я) камнями стал швыряться..,
Парни окружили его. Один из них разгреб солому от стены и затоптал огонь.
— Вот подлец так подлец. Ты что же, по найму али от себя работаешь, уродина поганая? Чей? Откуда?.. — спросил второй парень, давая тумака по затылку поджигателю.
— Прикончим на месте блудену,— предложил третий, сутулый, невеселый погорелец.
— Нет, уж лучше в огонь его, туды его так,— сказал ударивший по затылку.
Разбросавший и погасивший костерок присоединился к парням.
— К Верейскому отведем, братены, пусть по закону его разделают — за такие штуки не помилуют.
Мужик упал парням в ноги.
— Робятеночки... Золотые, да ведь я разнесчастный... Света не взвидеть, робятеночки..,
Верейский пристав был у самого пекла. Поджигателя едва удалось привести живым, так разъярен был народ против него.
Пристав тут же учинил допрос. Мужик оказался из деревни Шиловки, безлошадный. Деревню решил бросить и промышлял кой-чем. Под охраной полиции его отправили прямо в острог до суда.
Вечером отец говорил матери:
— Помнишь мужика безносого в Шиловке, конокрада, Васькой, что ль, его звали,— сегодня его за поджогом сцапали.
Тут и я поспешил в деталях рассказать мою историю с Васькой Носовым.
С пожаром возились четыре дня. Многих разорил он и оставил без крова и без имущества.
Сначала об эпидемии были слухи: где-то в астраханских степях болезнь — холера ходит, мучит людей животами. Потом появилась в Астрахани, а отсюда большой волжской дорогой быстро начала двигаться к нам.
Благодаря великолепной воде азиатская гостья нескоро могла начать у нас свою работу. Больные появились с пароходов.
Паника стала возникать незаметно. Рассказы о болезни становились чудовищными по количеству смертей и по быстроте, с которой она распразлялась с человеком. Учащались траурные сигналы пароходов, возвещающие о больных и мертвых, имеющихся на них. Появились в белых балахонах санитары. У ярмарки выстроили бараки. Афиши разъяснительного и предупредительного характера пестрели на заборах и фонарных столбах, а редкое появление в городе афиши всякой бумажонке, повешенной на вид, придавало особое значение.
Семка-пьяница стал возницей и больных и покойников, панике он не поддается, всегда выпивши и навеселе. Он рассказывает встречным свой секрет: «Водка животу крепость дает, разогревание в кишках делает: при водке холера не может взять». И вот схватила «она» все-таки однажды Семку, скрючила, захолодила и выпустила из него дух.
Смерть Семена-пьяницы была сигналом к дальнейшим жертвам. Выпивавшие растерялись: «Вот тебе и водка, не знай пить, не знай нет».
До ягод смертности большой не было. В бараки попадали больше привозные да деревенские. Наши бараков очень боялись, много о них от приезжих понаслышались: в барак попасть — это в гроб лечь — там извод человеку делают... Некоторые говорят, будто докторов подкупили народ травить... Так говорят, может, и врут... Врать тут нечего, вот в Саратове,— мужик сказывал верный,— гроба из барака вывезли, а мертвые крышки поснимали, да в саванах, и ну стрекача по городу делать, а сами орут, что живых схоронить их хотели...
А гроба, и верно, насквозь белым ядом были засыпаны...
— Да, православные, видать — простой народ кому-то поперек горла встал...
— Бабыньки, намедни у бассейна Митрий нанюхался порошку белого и света не взвидел, брюхо запороло, поносом так и изошел Митрий.
У хлыновцев мысли всегда приспособлены к порядку жизни: посев, разлив, урожай, жнитво, а тут все кверху ногами перевернулось, как будто спьяна все дела делаются, а в голове: «холера, бараки», а в животе словно кишки от верха отстали — на низ давят; урч идет из живота. Муть пошла городом. Народ стал хмурый.
Вдруг трах — весточка: в Астрахани бунт прошел. Докторов убили и бараки разнесли.
Пришипились в Хлыновске. Молчок пошел — хуже всякой сплетни.
Помню эти черные дни.
С раннего утра похоронный перезвон. Отпевают на площади при закрытом гробе, прямо на дрогах. Священники держатся издали, читают вперегонки,— иначе не успеть, столько тянется гробов друг за другом. На холерном поле их кладут рядышком, тесно, тесно, как солдат в строю.
С утра позывы к тошноте. Режет в желудке. Слабит. Общее изнеможение... Ягод не утерпишь не съесть. К тому же они, как запретный плод, уродились крупные, ароматные, что малина, что смородина. Торговать ягодами было запрещено.
Жара и духота были особенными в эти дни: изнуряющие испариной и делающие звон в ушах. Купанье было запрещено, на видных местах за этим следила полиция, тогда купальщики забирались в затоны, в заводи с кишащей водяной вошью, тело к телу заполняя воду, барахтались изнывающие люди в этой заразе.
Синодик разрастался именами знакомых, родных и товарищей. Холера, как образ беспощадия, к старику и грудному, костлявой бабой ходила из дома в дом. Заболевающие видели эту ужасную женщину с дырами вместо глаз.
Появились с забитыми дверями и ставнями домики, сначала по одному, а потом и партиями, обозначая вымерших хозяев... Плач в те дни был тихий, без причитаний.
В деревнях холера работала не менее усердно: никакие опашки на голых бабах не спасали от болезни. Деревня Покурлей татарская начисто вымерла, и с муллой вместе. Словно сила какая из человека ушла, и никакой защиты не осталось.
Умирали в садах, на улице, в церкви. Умирали быстро: рези, судороги, похолодание и смерть. Из желтого в синий цвет перегоняла холера человека. Ни песен, ни смеха, даже младенческий плач не был слышен; тихий говор, шепоток, а в нем намеки, словно бредовые, не мои — чужие чьи-то. Обмолвится ими ребенок по глупости, так взрослый молча хлопнет ребенка по затылку. .. Назревало что-то неизбежное, чтобы вывести из этого столбняка, но никто не знал, от кого, когда произойдет оно и чем оно будет...
Александр Матвеевич, наш городской врач, был председателем уездной санитарной комиссии и заведующим бараками. На городской лошаденке метался он из управы в бараки, из бараков в приемный покой, оттуда очередями рвали Александра Матвеевича по домам. Ругался, кричал тенорком на исправника, на городского голову за неимение кипятильников, за скверную дезинфекцию, за полное отсутствие разъяснительных бесед с населением, наконец — за неумелых, за пьяниц санитаров, мутящих город сплетнями.
Виден и приметен белый пиджак Александра Матвеевича, и очки, и бородка, вьющаяся на крупном бескровном лице, когда он мечется городом. Он главнокомандующий, он-то уже наверно не боится холеры... Да...
— Борис Иванович,— останавливает он пристава,— на что же это похоже — не город, а гроб. Хорошее самочувствие — ведь это главная защита от этой болезни. Развлечение нужно, развлечение. Запретите хоть, батюшка, звон похоронный...
И белый пиджак мчится дальше.
Верейский был тертый народом человек, он знал положение в городе: город искал развлечения. И от этого развлечения пристав уже придумывал на всякий случай план самозащиты.
На дворне у нас говорили по-разному, но в молчании некоторых чувствовалось согласие с улицей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я