https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/Blanco/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Песчаная отмель отстояла не дальше полуверсты от берега. Кроме нас, четверых мальчиков, кругом никого не было. Разделся я, уложил штаны и рубашку; аккуратно поместил на них сверток и следом за другими бросился в воду. Дно было вязкое. Быстро минуя его, выплыл я на стрежень. Двое из мальчиков плыли очень грузно, «по-бабьи», и скоро они повернули обратно к берегу. Третий казался хорошо плавающим, но и он, будучи саженях в двух впереди меня, неожиданно и круто повернул обратно, и мы с ним разминовались. Доплыв до места поворота товарища, я очутился во взбудораженном течении, вода выбивала снизу, как над омутом, и крутила меня. Только соревнование на первенство и ребячье самолюбие двинули меня дальше к узкой полоске с горизонта воды видимой отмели. Она казалась обманчиво близкой и, как песчаное отложение, должна была быть очень отлогой и тянущейся ко мне навстречу.
Самое губительное на воде, вдали от берега — это подумать об усталости. С этой мыслью явится и сама усталость, тогда сейчас же заломят мускулы, начнут деревенеть руки. Цель окажется невероятно далекой. Перестанут увещевать сознание уже сделанные тобой четыре пятых пути, что возвращения без передышки не осилить... Начнется утомительнейшее для уставшего пловца опускание вниз в поисках ногами дна. Вода становится врагом: она теряет плотность, расступается от малейшего мускульного движения, не обо что упереться плывущему в такой воде.
Когда я повернул обратно, у меня уже не хватало дыхания от усталости. Руки падали плетьми, не в силах оттолкнуть массу воды и двинуть вперед мое тело.
Берег был далеко; как во сне, далеко были на берегу товарищи. .. Хочется отдохнуть. Тянет в себя расступающаяся вода... В первый раз отдаюсь ей, опускаюсь, сглотнул воды.
Вынырнул к небу через всю мою силу и понял, и закричал, как мог: «Тону, спасите».
Борьба кончилась... Мягкая, теплая Волга засластила мой рот. Я не противлюсь Волге... В мозгу острая мысль о матери, а следом за этой, волнующей, при погружении ко дну, вторая, молниеносная:
— Так просто... Ни болезненных ощущений, ни страха — одно молниеносное, утешительное о простоте больших органических событий...
Бывает глубокий сон. Впадая в него, как бы проваливаешься. А еще похоже, будто окутываешься шубами, одеялами и там где-то в завертке этой делаешься тоненьким, как стебелек, и потом исчезаешь совсем. Сновидений не бывает в таком забытьи — плотно тогда, непроницаемо и темно во всех уголках черепа.
Пробуждение от подобных снов также бывает особенным. Откуда-то из глубины начинаешь выкорчевываться наружу. Состояние полусознательное, безмятежное, как будто в вате похоронен, глухо в ней, вылезти из нее трудно, она мнется и не дает опоры рукам... Но мне не хочется вылезать, тем более до меня доносятся издали звуки человеческих голосов, и от этого мне еще спокойнее.
Прорыв сознания — и голоса уже здесь, рядом. Я различаю их. Грубый мужской голос лаймя лает и разносит кого-то. Голос простой, земной голос,— таких во сне не бывает, а в ругани мне слышатся ноты сердечного трепета.
Уже доносятся отдельные слова и складываются для меня в понятия: голос грубит обо мне:—Чертенята, купаются во всех дырах, так раз этак...
Отличаю второй голос, более молодой:
— Дышит, Ильюха, дышит...
— Знаю... — отвечает мужик.
Меня укачивает, но мне легко, насквозь дышится. Я чувствую улыбку на своем лице от удовольствия, которое испытывает все мое тело, вытянутое в длину с полным отдыхом. С трудом, лениво открываю глаза. Синее до темно-синего надо мной небо. Полная земная безопасность, как в младенчестве на коленях матери. Ни шевелиться и ничего знать не хочется.
Грубый голос, родной, как голос моего отца:
— Слава те Иисусу Христу! Очухался паренек. Эх, ты, тебя бы этак больше и на свете не было... А родителям бы каково... а?
В голосе сплошная ласка меня возвращенного к жизни. Я на дне лодки-легошки. Бородатый мужик поддерживает мою голову и обращается к молодому парню за кормовиком:
— Видишь, Панька, а ты все на берег да на берег. Утопленника, брат, никогда не касай земли. —Потом ко мне:
— А ты, херок, слава те господи, жив, так погоди больно с водой баловать. Научись сначала по-моему пловцом быть. Па-нюха, держи на берег...
Хороша радость возвращения из смерти! Ясность и торжественность. Все окружающее полно важности... Вот на борту ле-гошки муха чистит крылья — какая точная нужность движений ее лапок, какая озабоченность всего ее аппарата! .. Журчит из-под носа лодки вода. Мужик смотрит в сторону. Ветер колышет черную бороду. Мне видна жилистая, плотная, как медь, загорелая шея и красная щека. В скобку волосы, еще не просохшие и прилипшие к затылку. Мокрые рубаха и подштанники облегают мощное тело моего спасителя... Знаю, он сейчас думает обо мне.
Родня он мне сейчас какой-то, да уже верно и я ему.
— А ты чей будешь?— обращается он ко мне.
Я отвечаю...
— Сергея, что ли?.. Так. Это что на Пантелеевой дочери женат?.. Суседи наши, Захаров я, Ильюха Захаров, сынок Федосея Парфеныча... Как же, как же, вот-те и оказия, братеня, вышла, ведь мой тятенька твоего отца кольями от смерти спас, а мне довелось тебя выручить. Слышишь, Панюха, дело-то какое.
Белесый парень, правящий лодкой, заулыбался, словно утешая и поздравляя меня.
— Да уж видать планида такая, чтоб живу быть!
— Илья Федосеич, а помнишь, намедни от перевоза хотели пешком домой драть,— вот бы...
Все стало значительным после моего пробуждения; все стало обновленным и свежим. Как-то по-особенному прочистился пережитием смерти аппарат мой.
Перед убылью Волга задумается, остановится на месте на несколько дней вода, а потом начнет сбывать. Первые дни сбывает осторожно, словно народ жалеет, а потом: не успеешь оглянуться, а уже песок версты на две отодвинул к востоку Воложку и отбросил от города фарватер. Остров уже не остров, с наезженными сенокосом дорогами, что твой материк. На нем рощи, лужки, долины и холмики, птицы лесные поют, ежевики-ягоды на нем не обобраться, и только на стволах деревьев, как геологическая справка, желтеют иловые отметины подъема воды да Волга, не желающая окончательно подарить остров земле, режет его глубокими протоками, которыми Коренная перекликается с Воложкой.
Грустно и невыгодно хлыновцу от обмеления Волги. Пароходы в десяток верст крюк делают, чтоб пристать к городу. Начинаются опоздания, подъемы грузовых цен, а вот закапризничает капитан «Суворова», потребует перевода пристани на пески, за ним потянутся и другие — дохло сделается на волжском бульваре, замрет весь этот берег, да и вся базарная часть только местным оборотом и будет пробавляться.
Извоз через пески трудный, извозчики чертями делаются, облают тебя, пассажира, насквозь, подымая цену.
А к этому как раз времени и поспевает главный наш товар — яблоки. А наши яблоки — это не какая-нибудь антоновка тамбовская, ту хоть кирпичом колоти, хуже не будет,— наш фрукт нежный: анис, например, бархатный, ему уход да уход требуется, а ну-ка потряси их от садов да на пески, так потом на Щукином рынке браку не оберешься.
В сады к поспеву яблочному слетаются съемщики и сверху и снизу. Рыщут садами, что коршун метнет такой из них глазом на яблоньку и сразу: шестьдесят пудов, а эта яблонька словно мать обвесилась урожайностью, сучки на ней трещат от умиления... Коршуну хоть бы что, он уже дальше прикидывает пуды, сбивает цены.
Наметка у этих прасолов что на весах, уж хлыновский садовод остроглазый, но съемщик, обежавший сад, на пятьдесят пудов не ошибется при тысячном урожае.
Откуда-то появляются воза, горы лубочных коробов, город запрудится ими. В голове не прикинешь, сколько же лесов ободрали на эти короба. Короба разместятся по садам, а потом и днями и ночами потянутся обратно через город на пристани.
В садах песни молодежи, снимающей яблоки, корзинами несущей их к шалашам-навесам и сортами складывающей их в кучи и горы.
Столичные сорта берутся прямо с дерева и тут же, переложенные соломой, а некоторые — папиросной бумагой, укладываются в короба.
В это время все запахи стираются одними: идите в горы, поезжайте на остров,— всюду не покидает вас аромат сотен тысяч пудов перевозимых, переносимых, укрывших обе наши базарные площади, яблок. Люди не садовых мест не знают этого запаха в такой мере, потому что яблоко, хоть на час попавшее в подвал или погреб, теряет этот девственный запах, равно и вкус, и плотность, свойственные фрукту, не расставшемуся с воздухом. На этом ведь и основаны местные курсы лечения фруктами, хранящими в себе полностью запасы солнца и воздуха данной страны.
Яблочный запах загуляет по всей Волге до низов и верховий. Он проникает в клетушки вагонов, борется там с гарью угля и нефти.
Закопченный, облитый потом машинист высунется по пояс из своей кочегарки и распустит ноздри.
— Эх, Ванюша, хорошо как яблоками пахнет,— скажет парнишке-помощнику, протирающему колеса, и тот черномазый нос повернет к товарным вагонам и задышит.
Вот так Хлыновск! Вот так анис бархатный!
Август — это во всех ртах яблоки. Коровы, свиньи и птица домашняя жуют и клюют яблоки.
Волгой плывут они, пестрят и блестят зеленцой и красным. Ершовские яблоки — мельче наших. Видать, лодку или дощаник опрокинуло.
От убыли на Волге тошно делается. В местах, где, бывало, играли свежие струи, ныне вязкое дно, пахнет тиной и ленивая уснувшая гуща воды там.. . И только фарватер Коренной сверлит и сучит песок и берега, работает добросовестно, стараясь за всю обезвоженную ширь.
Участятся маяки и баканы. Без конца тревожные свистки пароходов...— Се-емь, се-емь. Шесть с половиной... — угрожающе выкрикивает наметчик. — Стоп,— команда в машину. Зацарапает днищем... — Право руля... — команда боцману. Заворачивается пароход в поисках глубины... Крик в рупор:—Че-рти! Где, сволочи, бакан поставили?!
И так, покуда не послышится с наметки: «табак», только после этого утешения заработает снова машина и двинется вперед пароход.
— Пронесло, слава те, господи — радостно забормочут на нижней палубе,— не то объешься харчами весь, поколь до Астрахани доедешь.
— Знамо,— ответят ему,— а то у Синбирска почитай две сутки на песке сидели... Да.
Так подкатывает осень. Серое небо; серая Волга. Воронье тучами летит с полей на ночевку на остров. Холодная вода обезлюженной, с пустыми берегами Волги. Через Федоровский бугор задует неделями ветер, лысит и сгоняет воду. Ударит дождь, да еще с проснегом, облепит последний пароход, уходящий от нас. Снегу не залепить уютно светящиеся окна рубок. Манит с собой уходящая машина, манит в края больших размахов и большой жизни...
Бр-р, промозглый холод!
Слякоть и тьма бесфонарная на улицах... Куда бы в тепло, к милым людям, чтоб отогреть застывающее от одиночества сердце.
Захаровы были испокон века перевозчиками.
— Ну, уж Захаровы — те пловцы,— эта хлыновская похвала была родом Захаровых заслужена. Про одного из дедов их рассказывалось, что он, отправив дощаник с горного берега, сам переплывал на луговой, где в ожидании прибытия опереженного им дощаника готовил новую нагрузку возов и лошадей и после этого плыл тем же способом обратно.
После появления пыхтелки «Колумба» Захаровы сдались машине, а за собой оставили лишь перевоз на Остров. Паром работал круглое лето, но в период косьбы и уборки сена работа была страдная. Без отдыха туда и обратно гоняли груженый дощаник. Работа переправы производилась силами перевозимых. Хозяин, в сущности, мог и не ехать, разве только для причала да самой разгрузки, при которых требовались ответственность и знание дела. Да и то среди поимщиков всегда попадались знатоки и для этого. Что касается платы за перевоз, так у причального столба висело ведерко, в которое каждый и бросал нужный медяк. Этим доверием и хранили хлыновцы свою честь. Вообще, чтоб не забыть, подчеркну следующее: ласка и доверие делали чудеса с хлыновцами, которые, к тому же, ничуть не отличались от жителей прочих городов в смысле обжуливания друг друга. У нас часто высказывалось мнение, что «как только появились заемная бумага, ярлыки да нотариусы — так и воровство от жуликов к честным людям перебросилось... Нечего стало честью гордиться, раз бумага тебя в жулики приноровила, лишила доверия»...
Илья Федосеич Захаров, спасший меня, в описываемое время был заправилой перевозного дела. Дядья, отец садами, посевами заняты, а он взял на себя переправу; у него был помощничек Панкина, тихий парень.
Звание первого пловца в семье Захаровых было теперь за Ильей. На спор — на лошадь спорили — четыре раза переплыл он Волгу, а на воде держался что твой лебедь.
Не помню точно, случилось ли это в год, когда я тонул, или годом позже, но это событие, стоившее жизни Илье Захарову и другим, взволновало надолго город.
Было начало косьбы. Время было сухое, трава быстро зрела, особенно островная, при воде. Народ бросился на поймище.
Дощаник был в полной годности, и переправа заработала без отдышки. В день, о котором идет речь, в воздухе не шелохнуло, пластом кристальным лежала Волга. Ни одного облачка не было на небе. Жара была непереносная даже у воды. Купанье не спасало — еще хуже распаривало уморившееся тело.
Около двух часов после обеда за староверческим кладбищем показалось облако, острием высунулось оно над Громовой горою и стало расти и темнеть. Я в это время торопил Васену. Дядя Ваня с утра, до выпечки хлеба, уехал на остров, и мне предстояло везти косцам хлеб. Ехал я на остров с ночевкой — под пологом, при дымке костра — и заранее радовался.
Нагрузившись мешком за плечами, пошел я на пристань. Буря уже началась. Ветер рвал мой мешок. Когда я был над береговым обрывом, потемневший пейзаж осветился молнией, и раскатился гром... Дощаник я увидел на середине Воложки, он переправлялся на остров. Его крутило бурей и захлестывало волнами. Ветер сошел с ума — он потерял направление, ударяя то в лоб, то в спину. Он срывал верхушки волн, и брызги носились над Волгой. Город сзади меня был завешен пылью, пыль столбами мчалась, крутилась ураганом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я