https://wodolei.ru/catalog/drains/pod-plitku/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


После столь продолжительного его молчания (и этой исповеди Суопису) вряд ли можно было надеяться, что в конверте — извинения и сладкие любовные признания, но Скирмонис все-таки решил: она сожалеет, просит простить ее, предлагает увидеться. И что он сможет ответить на такое письмо? «Я устал от игры, что ты навязала мне, Вероника. Будь здорова и счастлива...»
Скирмонис, словно обжегшись, швырнул письмо обратно на подзеркальник. Другой рукой машинально нажал на выключатель, не понимая, почему это делает. Минутку стоял в темноте, охваченный тоскливым чувством одиночества, и тупо глядел на белую полоску света на полу, пока наконец до него не дошло, что это дверь в комнату Уне, в их общую
спальню. Значит, она еще не спит. Видно, читает книгу, как раньше оба читали в постели, пока не одолевал сон. Теперь кровать рядом с ней пустует. Да что он!.. Нет там никакой кровати, он же ее разобрал и вынес в кладовку.
Вот так, даже не договариваясь, поделили комнаты. Гостиной пользовались оба и лишь в редких случаях по отдельности: когда кто-нибудь из знакомых заходил к Уне и Скирмонис был дома, он старался испариться, а если к нему заявлялись гости, Уне поступала так же. Но чаще оба вместе сидели за кофейком, — обычно приходили общие знакомые. Хлебали эту бурую жидкость (к ней рюмку-другую чего-нибудь покрепче), благопристойно беседовали, обмениваясь с Уне обязательными улыбками, взглядами, изображая безоблачное семейное счастье. Уходя, гости уносили с собой их улыбки, усталые взгляды разведенных супругов, запирали их губы на невидимый замок. На кухне гремела посуда, лилась из крана вода... Скоро Уне пойдет в ванную, оттуда — в спальню. Часом позже Скирмонис тоже отправится в ванную, и стена между комнатами разделит их на всю ночь — ночь тревожного сна и мучительных мыслей. Утром он постарается уйти, пока Уне не встала, чтобы поскорей убежать от ее близости, но даже за завтраком, когда он в одиночестве будет пить свой стакан чая с бутербродом, тень Уне будет витать возле него. Вот пустой стул, на котором она обычно сидит за завтраком... Накрытый с вечера стол, тарелка, чашка, бумажная салфетка на столе около ее места... Термос с кипятком... В припадке ярости он может вылить его, но вечером, перед тем как идти спать, она снова вскипятит чай. И кровать постелит, если он забудет, и болтающуюся пуговицу прикрепит, и костюм отнесет в химчистку... Все она старается делать, как и раньше, хоть никто ее об этом не просит. Его возмущает, выводит из себя такая ее услужливость. Как-то сказал ей, что у него тоже есть руки, а чего не сумеет сделать, попросит соседскую домработницу. Уне посмотрела ему прямо в глаза и глуховатым, чуть дрожащим голосом объяснила, что с того дня, как между ними прекратились супружеские отношения, она в этом доме стала посторонней; а поскольку она живет на его средства, то, пока не найдет работу, испытывает необходимость хоть как-то оправдывать расходы, помогая ему как домохозяйка Может, это поза? Нет, в ее голосе ни крупицы игры. Ни мелодраматического тона униженной женщины, ни скрытого плача, взывающего к совести Скирмониса. Трезвая оценка положения, да и только. Достаточно было Скирмонису поймать ее взгляд, который на миг скрестился с его взглядом, чтобы он сделал мучительный вывод: «Она меня любит! Еще любит! После всего того, что я ей причинил! Может быть, и ненавидит, но любит точно. Слишком хорошо я ее знаю, чтоб ошибиться».
...Так что нет там никакой кровати. Уне одна... Уне одна... Уне одна... Лежит, прислонившись к подушкам, и читает книгу. И он один. Она одна... И он один...
Бессознательно повторяя в мыслях эти слова, он прокрался в свою комнату, разделся, не зажигая света, и растянулся на диване. Белье было свежее, пахло ветром и руками Уне, когда она, приняв ванну, забиралась под одеяло. Чистая, непорочная постель, постеленная для грязного, спивающегося бродяги, душа которого грязнее тела. Надо пойти под душ. Да, непременно под душ. Надо вымыться, вымыться... Чтобы не осталось духа спиртного, чтобы стало чистым сердце. И мозг. Умываться, умываться... Чтобы чистый человек, прикоснувшись к тебе, не запачкался. Итак, вперед, бывший художник, в комбинат бытового обслуживания!
Скирмонис встал, разделся догола и, про себя хихикая над своим идиотским пьяным бредом, прошлепал в ванную.
Свет все еще сочился из-под двери комнаты Уне.
Пока он фыркал под душем, обдавая себя то горячей, то холодной водой, перед глазами неотступно маячила полоска света из-под двери. Он знал, что лучше об этом не думать; если ты уподобился мотыльку и тебя влечет свет, лучше иди на балкон и гляди на фонари — под ними по улице летят машины, снуют люди, а проносящиеся мимо троллейбусы высекают снопы искр из стыков проводов. А если и этого тебе мало, вспомни, что сейчас полнолуние: холодное серебро льется из окна в комнату, и ты, даже не вставая с постели, можешь любоваться восхитительными творениями лунной ночи, экспонированными на стенах, потолке и полу.
«Конечно, а как же иначе. Вот вытрусь полотенцем и — в кровать. Надо же наконец начать думать о работе».
Однако, выйдя из ванной и уставившись лихорадочными глазами на излучающую свет щель под дверью, он почувствовал, что превращается в насекомое — в самый мелкий и ничтожный экземпляр из неисчислимого племени перепончатокрылых — и, потеряв голову, лишившись веса, последней тысячной доли миллиграмма, неудержимо летит на этот свет.
Это было вчера.
А сегодня... Людас Скирмонис снова бредет по улице, надеясь встретить кого-нибудь из знакомых. Отчаянная скука. В душе пусто и муторно. Ненавидит себя, презирает как последнюю сволочь. На груди все еще чувствует мокрое от слез лицо Уне. Та же Уне. Такая же. Покорная, преданная, любящая. И несчастная. Ему надо было сказать ей что-то большее, чем эти скупые слова: не плачь, не плачь, не надо, что ты... Нежнее и искреннее обнимать. Ведь через пропасть, вырытую за полтора года, не перейдешь по такому узенькому мостику. Но он-то и не думал, что идет к ней что-то зачеркнуть или что-то начать сызнова. Нет, ему всего лишь нужна была женщина. Скотина! Таких ублюдков надо уничтожать, если они сами не догадываются сгинуть с лица земли. Ах сволочь!..
Негр-Вильпишюс издали улыбается, приложив два пальца к берету. Приветик, маэстро! Как поживаем? Не согласитесь ли дать бедному журналисту интервью по случаю конца старого года? Достижения литовского искусства? Его роль во всесоюзном контексте изобразительных искусств? Ваши собственные творческие планы, маэстро, перспективы их реализации?
Скирмонис кисло улыбается — похоже, что этот обормот издевается над ним, — но охотно принимает приглашение зайти в ближайший ресторанчик, устроенный в подвале реставрированного архитектурного памятника.
А здесь чуть ли не зала средневекового замка и тени праотцев: метровые стены из красного кирпича, лабиринты тесных, будто рукав, коридоров, у одного из входов потрескивающий камин, в который ради полной экзотики можешь и сам бросить поленце, уплетая пылающие охотничьи колбаски или жаркое из лося, которое бодро отправляется в желудок, поливаемое литовским кальвадосом и прочими «палангами». Сейчас модны борода и длинные волосы, но здесь немало и таких, которые не придерживаются моды. Итак: бакенбарды в пядь длиной, лысины, упавшие на плечи космы самсонов, строгие прически сороковых годов, физиономии вращающих белками венер за плотной завесой табачного дыма. Музыка гитары в сопровождении пронзительных взвизгов. Канклес... Нет, канклес здесь нет, не нужен этот реквизит в такой интерпретации литовских средних веков, пускай на канклес бренчат духи наших праотцев.
— Кажется, пропагандисты спиртного начинают овладевать своим ремеслом, — деловито рассуждает Негр. — Официантки уже не морщатся, не фыркают в лицо клиенту, как бывало, а официанты вежливы и представительны, будто министры иностранных дел. Культура! Надо бы весь старый город нашпиговать такими забегаловками — приманка для туристов. Да, да, маэстро, вот увидите, когда-нибудь Вильнюс от туризма будет получать больше дохода, чем от всех своих предприятий легкой промышленности.
Скирмонис машинально кивает, соглашаясь с ним, хотя не понимает, о чем идет разговор, — его охватило странное оцепенение. В голове противный гул, обрывки фраз. Какая-то окрошка. «Еще рюмочку, еще... Надо выполоскать эту немыслящую материю, расшевелить мозги...» Наливает себе, выпивает залпом, забыв, что не один за столом. Но мозг расшевелил не коньяк, а нескончаемое дуденье Вильпишюса над ухом. Точнее говоря, одно его слово. Все прочие — бессмысленные, словно вырубленные из ржавой жести диски, а это — чистая монета: упала куда следует, и механизм автомата включился.
— Простите, вы что-то сказали? Здесь такой шум...—Скирмонис вопросительно уставился на Негра.
— Я говорил о Суописе.
— О Суописе?
— Да, маэстро. Вообразите только, позавчера зашел во Дворец выставок, снял со стен свои работы и увез. Осталась только «Комсомольская свадьба в колхозе», потому что в машину не влезла.
— Странно...
— Конечно. Но выставка от этого, кажется, не
очень-то пострадала... — Негр смеется — колышутся все запасы его жира — и дружески подмигивает Скирмонису.
— Случайный живописец, конечно, — сдержанно соглашается Скирмонис. — Но тебе над ним смеяться вроде бы не к лицу: было время, когда ты довольно-таки благосклонно о нем щебетал.
— Было, спорить не стану. Мы с Кеблой придерживаемся того мнения, что начинающему художнику надо помогать добрым словом. Подбодрить, поднять настроение. А Суопис тогда делал только первые шажочки. А кроме того...—Негр-Вильпишюс загадочно усмехается, гладит живот, смачно щелкая языком, и опять подмигивает Скирмонису. — Вам это может быть неприятно, маэстро, но это святая правда, ни на волосок фантазии. Не пожалеть добрых слов о творчестве Суописа я пообещал его жене...
Скирмонис тяжело дышит, сжимая под столом тяжелые кулаки. Негр считает его молчание согласием и говорит, говорит, говорит... Корча рожи, цинично хихикая, изредка разражаясь громогласным хохотом.
— Вот так оно и было на те майские праздники... Вот, вот... Было...— заключает, искоса глянув на сгорбившегося за столом Скирмониса. — Надо ведь создать благоприятную атмосферу для юного таланта... А один, без женщины, не создашь... Неплохой бабец! Не бог весть что, конечно, есть в сто раз лучше, но все равно ничего бабец.
Скирмонис медленно встает. Повернулся к Вильпи-шюсу бледным до прозрачности лицом, поднимает руку — вцепится в горло! — но в последний миг справляется с бешенством.
— Потаскун чертов! — цедит сквозь перекошенные губы, отворачиваясь, и идет к двери.
Улица. Люди — за рулем и на своих двоих. Мастерская. Даже не думал, что зайдет сюда — какой-то невидимый водоворот затянул. Лег на диван, не открывая ставен. Зажмурился. И все равно в глазах какая-то странная, пульсирующая боль, словно мощная электролампочка, висящая под потолком, излучает не свет, а острые, впивающиеся в веки осколки стекла. Скоро не нужна будет эта стеклянная груша. Эта комната. Эти убогие перекошенные ставни. Диван... Конечно, диван можно перевезти в новую мастерскую. Со всеми воспоминаниями и невыветпишпил/тга ^па.
хами, которые оставили тела, одуревшие от ласк Но он не сдвинет его с места, пускай новые хозяева делают что хотят с этим похабным экспонатом— — — — — «Итак, вот она какая, Вероника... Ну конечно, я, незаконный муж, не вправе заставить ее исповедоваться передо мной за всю жизнь, но все-таки... но все-таки... Если бы не Станейка, я бы не узнал, что Суопис у нее не первый... Да, она все время хитрила. А теперь еще это письмо... Смешно! Что же она может мне еще сказать этим письмом? Еще один со вкусом подобранный букет лжи?»
Скирмонис поднимается с дивана, чувствуя, как по всему телу разливается легкость. Надевает пальто, выходит в дверь. Остановившись во дворе, смотрит на сумеречное холодное небо, с которого опускаются редкие малютки снежинки. Чуть-чуть морозит. «Вторая половина ноября. Неужто грянут морозы? Но нет, нормальных зим у нас уже не бывает. Пойдет снег, потом дождь и опять снег. И грязь, грязь, грязь...»
Уне дома, хотя рабочий день у нее еще не кончился; из-за плотно прикрытой двери доносится стук пишущей машинки.
— Ты дома? — кричит он из прихожей, сбрасывая пальто. Не расслышала, а может, не желает отвечать: машинка по-прежнему подскакивает на шатком кухонном столике.
Скирмонис берет с подзеркальника пухлый конверт, вращает в руках, но, перед тем как открыть его, хочет услышать хоть слово от Уне. Увидеть ее, заглянуть в глаза. Какая-то непонятная потребность, продиктованная снова возникшей опасливой тревогой.
— Здравствуй, Уне. Сегодня никуда не ходила? Трескотня машинки замолкает. Перед глазами —
суровые и прямые линии застывшего тела.
— Нет. Надо срочно перепечатать одну вещь,— говорит, не оборачиваясь.
— Художественная литература, разумеется?
— Нет, научная работа.
— По двадцать копеек страница?
— Немного больше. Двести страниц — пятьдесят рублей...— отбарабанила сухо и кладет руки на клавиши машинки; еще секунда, и кухню снова заполняют очереди стреляющей «Эрики».—Ты обедал?
— Не беспокойся, с голоду не подохну.—Горько
улыбается, привалившись к косяку двери; злится к^ себя за эти грубые слова, против воли сорвавшиеся с языка.—Если можешь, прости за вчерашнее... Как-то получилось, сам даже не понимаю... Не сердись, не хотел тебя обидеть...
Уне вздрагивает, съеживается, листает рукопись, наклонившись над столом.
— Наверно, удивляешься, что не пьян? Пил и сегодня, правда чуть меньше. Видишь ли, от каждого занятия, даже самого приятного, человек однажды устает,— Скирмонис смеется.— Кажется, говорил тебе, что мне предлагают новую мастерскую. Тогда я отказался. Теперь опять появилась возможность выбраться из этого вонючего подвала. Не упущу случая. Завтра думаю переезжать. Поможешь? — Скирмонис, робко протянув руку над ее головой, ласково проводит ладонью по волосам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59


А-П

П-Я