https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya-vanny/na-bort/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Всякий раз, поймав перепеленка, Ивась мечтал, как он его выкормит, но птички ничего не ели и всегда погибали.
В начале 1914 года в Мамаевку провели из уездного города телефон. Эта новость вызвала множество пересудов.
— Добром не кончится! — сказал старый Каленик.— Раз уж стали землю проволокой обматывать — добра не жди!
Но исчерпывающее объяснение того, что означает факт проведения в Мамаевку телефона, дал дед Олексий во время очередного визита к Карабутам. У деда не было ни малейшего сомнения, что это означает близость
конца света. Следующим этапом после опутывания земли проволокой будет война, потом придет антихрист, начнутся «глад и мор», восстанет брат на брата и сын на отца,— тут в голосе старика послышались грозные ноты, и он стал похож, как показалось Ивасю, на голос самого пророка Иеремии, которого дед цитировал:
— «И будут установить закон и порядок и не установят!»
Когда вся эта катавасия дойдет до апогея, вылетит архангел с трубой и возгласит о начале Страшного суда. В то же мгновение разверзнутся могилы, из них появятся мертвецы и предстанут пред всевышним судиею.
Ивась и без деда Олексия знал, что конец света наступит именно так, но не считал, что появление телефонной связи в Мамаевке предвещает недалекую войну, а тем более светопреставление.
И даже когда вскоре и правда началась война, Карабутча, несмотря на все доводы деда Олексия, все-таки не поверил, что телефон в Мамаевке и война России с Германией и Австро-Венгрией — звенья одной цепи.
Для Ивася объявление войны прозвучало как известие о великом радостном празднике, когда человек получил наконец возможность показать все величие своей души, положив «живот свой» за веру, царя и отечество.
Услышал Ивась о войне во время возки хлеба — бесконечно скучного занятия, в основном состоящего в том, чтобы сидеть, ничего не делая, на возу со снопами. Степь от Мамаевки была далеко, верст за двадцать, и просидеть неподвижно четыре часа было для мальца мукой. Война облегчила эту муку,— сидя на снопах, Карабутча мечтал.
Мечтал о том, как он, убежав на фронт, совершает подвиги, как сам главнокомандующий, великий князь Николай Николаевич, а потом и сам царь Николай Второй награждают его Георгиевским крестом и как с восторгом встречают юного героя родичи и соседи. Дорога длинная, лошади идут медленно, и у Ивася хватает времени перебрать десяток разных вариантов героических поступков, правда очень смахивающих один на другой, но зато и равно сладостно-приятных.
У Ивася не было сомнений в том, что у него хватило бы мужества броситься первым в атаку, пойти под пули, но для этого сперва надо было убежать из дома. И когда Ивась представлял себе скорбное лицо матери — а оно вставало перед глазами так явственно, что сжималось сердце,— он горестно вздыхал: нет, не убежать ему на фронт... Броситься в атаку, переступить через труп врага сможет, а переступить через материнские слезы — нет.
Но мечта, не имеющая под собой почвы, наполовину теряет привлекательность... И тогда появлялся новый вариант: папа и мама умирают, Ивась — свободен. Конечно, жаль родителей, зато какая счастливая жизнь пойдет — мечта станет действительностью!
Старший брат Хома тоже мечтал о подвигах, и эти мечты в сочетании с его решительной натурой и откровенно негативным отношением к учению дали ему силу не считаться с родительскими слезами. Подождав несколько месяцев после начала войны, Хома, как только ему -исполнилось семнадцать лет, воспользовался тем, что отец уехал по делам в уезд, и пошел в армию добровольцем.
Материнских слез Ивась не видал, но отцовское горе, когда тот, вернувшись, нашел только младшего сына,— отцовское горе он увидел. Слез у отца не было, он не плакал, но смотреть на него было труднее, чем если бы плакал. Юхим Мусиевич, не говоря ни слова, долго сидел, как-то странно согнувшись, и Ивась впервые по- настоящему почувствовал смысл фразы «убитый горем».
На следующий день Карабут, посоветовавшись с уездным инспектором народных училищ, подал прошение на имя председателя Государственной думы Родзянко — крупнейшего помещика Екатеринославской губернии, в которую входила Мамаевка,— нижайше прося его порекомендовать командиру полка, в котором служил теперь Хома Карабут, отрядить последнего в школу прапорщиков. Вскоре секретарь председателя Государственной думы известил Юхима Мусиевича, что такая рекомендация командиру полка дана, и Карабут успокоился: таким образом, по крайней мере на полгода, фронт для Хомы отсрочивался.
Но и Хома не дремал. Узнав, что ему снова грозит ученье, он быстренько «пристроился» в маршевую роту и через несколько дней попал на передовую, в окопы.
Ивась, волнуясь, ждал сообщений о подвигах старшего брата.
Летом, в дни, когда в Мамаевку приходила почта, он бегал «в село», то есть к волостному правлению, где
собиралась толпа женщин, стариков и подростков в
ожидании, когда почтарь начнет «вычитывать», кому письма, а также раздавать «телеграммы» — сводки с фронта.
Ивась, читая эти телеграммы, всякий раз ждал, что будет написано о Хоме, но большей частью сообщалось, что «на фронте без перемен» или что «наши войска отошли на заранее подготовленные позиции». Не было и писем от Хомы. Ивась был уверен, что брат молчит потому, что еще не довелось ему показать свою храбрость и отвагу. Отец придерживался другого мнения и был прав: на свой запрос, поданный в начале 1916 года в военное ведомство, он получил ответ, что вольноопределяющийся второго разряда Хома Карабут пропал без вести.
Это извещение пришло летом, и Карабутча, увидев слезы матери, еще раз убедился, что переступить их не сможет...
Когда призвали в армию старшего сына, Юхим Мусиевич отнесся к этому спокойно,— может быть, потому, что Микола был призван, а не пошел добровольцем, а может, потому, что Микола совершеннолетний, а Хома — нет, а возможно, и потому, что любил неслуха Хому больше всех детей.
С каждым днем война все больше поворачивалась своей непраздничной стороной, и Ивась все меньше и меньше мечтал о героических поступках во славу Российской империи.
Квартировал он вместе с отцом на окраине города, рядом с казармами — длинными, выбеленными мелом, приземистыми одноэтажными строениями, отдающими острым смрадом портянок и карболки. Бородатые, одетые в штатское «ополченцы» проходили здесь первое военное Обучение, маршируя под аккомпанемент песен.
С утра до вечера тут звучало «Соловей, соловей, пташечка», «Вышла Дуня за ворота» или «Пишет, пишет царь турецкий». Порою слышалось: «Проклятые японцы нас завоевали, русскую державу, крест наш золотой».
Но чаще всего пели:
Ох уж мы ребята, Славны ополченцы, Служим батюшке-царю!
Ивасю странно было, что взрослые мужики называют себя ребятами, а когда в вечерней тишине из казарм
долетали печальные слова старинных песен, когда звучало украинское: «За что, боже милосердный, предал ты нас муке! ..»— мальчику не верилось, что эти же люди могли петь песни, которые он слышал днем.
Во дворе у Карабутов всегда останавливались одна- две подводы, привозившие из Мамаевки призывников, и от приехавших Ивась узнавал о жизни родного села. Разговоры, как правило, шли скучные — про то, что жить стало туго. Но иногда попадалось и кое-что любопытное, особенно когда приезжали мобилизованные с их улицы.
— Слыхали про вашего соседа Шинкаренко? — с порога спросил Юхима Мусиевича приезжий новобранец из Мамаевки, и Карабутча, собравшийся погулять, остановился послушать новость.
У Каленика Шинкаренко украли пшеницу. Вор подполз ночью под рубленый амбар, выстроенный на деревянных колодах, провертел буравом пол, который одновременно служил полом и для сусека, и нацедил несколько мешков, может и все пять, зерна.
Старый Каленик показал на Забулдыгу:
— Он! Больше некому! Три дня назад приходил занимать муки.
Но обыск, произведенный урядником, не подтвердил подозрений Шинкаренко. Да хоть бы и нашли пшеницу у Забулдыги,— как доказать, что это чужое зерно? Разве отличишь пшеницу Шинкаренко от пшеницы Забулдыги или Бражника?
— Тут нужна собака-ищейка,— заявил урядник.— Но вызвать ее из города будет стоить не меньше четвертного.
Каленик бушевал:
— Сто рублей дам, а загоню Забулдыгу на каторгу! В Сибирь!
Привезли из города собаку. Всех мужиков — соседей Шинкаренко — выстроили на улице, и стражник повел собаку сперва к дырочке в полу амбара, а потом к людям — на кого залает, тот и вор.
Но ищейка залаяла не на Забулдыгу, а на двух сыновей соседа и родича Шинкаренко — кулака Мычака.
Те сразу признались, что везли в Чарыгу на базар свою пшеницу, а чтоб было на что погулять — за свою- то деньги надо отдавать отцу, — решили «призанять» четыре мешка у деда Каленика. . .
Старому 'Шинкаренко довелось покраснеть да еще и
сунуть немалый куш полиции, чтобы ненароком не завели дело против сыновей Мычака.
— Так вот и бывает! — смеялся Забулдыга в глаза Шинкаренко.— Собака-то поумней другого старика!
Рассказывал Карабутам об этом событии худой, хилый призывник. Ивась давно уже заметил, что при каждой очередной мобилизации все больше приезжает седых да лысых и либо уж очень толстых, либо совсем худых мужиков. Война пожирала людей...
Жить становилось все труднее и труднее, из лавок пропадали товары, сахар выдавали по карточкам, на ногах у горожан можно было увидеть сандалии на деревянной подошве, вместо спичек появились зажигалки, в газете, которую выписывал Карабут, в отчетах о заседаниях Государственной думы все чаще белели пятна — цензурные вечерки. А в письмах с фронта (летом Ивасю приходилось много их читать, потому что не в каждой семье были грамотные) на все лады повторялся один вопрос: не слыхать ли насчет мира?
13
Весть о революции наполнила душу юного Карабута радостью.
Свобода, равенство и братство! Какие прекрасные слова! Он не уставал повторять мысленно этот лозунг. И хотя знал о революции немного, ему казалось, что он ждал ее всю жизнь.
Забурлила и вся гимназия, несмотря на то что учились там преимущественно дети помещиков и буржуазии.
Сразу же, как только царя свергли, товарищи Ивася решили поднять бучу и показать учителям, что четвероклассники — свободные граждане, а не жалкие питомцы классической мужской гимназии.
Первым уроком была алгебра, которую вел сам директор. Михаил Антонович и словом не обмолвился об историческом событии, происшедшем в стране: алгебра есть алгебра, и формула квадратного уравнения не изменится от того, кто правит страной — царь или Временный комитет членов Государственной думы. И все же не выдержал до конца. Раньше, если самый маленький в классе ростом Гриша Осипенко не мог решить задачу у доски, Михаил Антонович, ставя двойку, приговаривал: «Маленький, хорошенький и на редкость глупенький!» — или когда задача была очень уж легкая и тупость мальчугана возмущала учителя: «Мала куча, да вонюча».
Сегодня же, ставя двойку, директор саркастически проговорил:
— Так-то, свободный гражданин свободного отечества...
Урок прошел, как и в самый обычный день; у юных «революционеров» не хватило духа даже пикнуть при директоре. С тем большим восторгом было принято решение поднять гвалт на уроке латинского языка.
Ивась чувствовал себя при этом несколько неловко—латинист, тихий, педантичный учитель, относился к нему очень хорошо.
— Карабут думает, а ты списал,— сказал он как-то, когда сосед Ивася по парте получил двойку за ехешрога1е, в котором не было ни одной ошибки, а Ивась — четыре с минусом, хотя наделал их с десяток.
Прозвище Супинум, которое дали латинисту ученики, представляло собой отглагольное существительное и своим глухим звучанием очень подходило к его облику. Супинум никогда не повышал голоса, не кричал на учеников, не возмущался их неуспеваемостью. Самое большее, что он позволял себе, это, если ученик путал аккузативус и аблятивус, тихо сказать: «Дуративус...» Класс смеялся, а Супинум скорбно покачивал головой.
В этот день Супинум вошел в класс и, пораженный абсолютной тишиной, воцарившейся при его появлении, даже на миг остановился. Потом он улыбнулся, и Ивасю стало вдруг стыдно — ведь сейчас, как только латинист раскроет журнал и назовет первую фамилию, ему будет не до улыбок: в классе поднимется такой гам, какого еще не слышали гимназические стены.
Супинум положил журнал на кафедру, окинул класс взглядом и проговорил:
— Началась революция. Народ сбросил царя! Это великое и радостное событие имеет для нас с вами гораздо большее значение, чем урок латыни, и поэтому сегодня я просто прочитаю вам газету.
По крайней мере, двадцать из сорока мальчиков разинули рты, и весь класс восхищенно смотрел на своего, казалось такого педантичного, учителя. А когда урок окончился, латинист впервые за все годы преподавания в гимназии выходил из класса, окруженный гурьбой учеников.
Во время третьего урока к гимназии подошла демонстрация воспитанников учительской семинарии и женской гимназии. Ивась накануне впервые прочитал слова «демонстрация», «митинг». Вчера они были далекими и ничего не выражали, а сегодня стали рядом. Он видел красные флаги над толпой, красные банты на груди, красные повязки на рукавах участников демонстрации, и его охватило необычайное волнение.
Революция!
Ученики повскакали с мест, но классный наставник, который вел урок, призвал их к порядку.
— Почему семинаристам и гимназисткам можно на демонстрацию, а нам нет?! — гудел класс, но историк переводил свой оловянный взгляд с ученика на ученика, и вскоре наступила тишина.
— Мы не имеем права срывать урок,— сказал он.— Если вам хочется на демонстрацию, идите после уроков.
В классе снова загудели.
— Стало быть, вам хочется идти на демонстрацию, чтобы не учиться?! Революционеры...— Учитель покачал головой.
В этом была какая-то доля истины, но гимназисты снова подняли шум.
Вдруг дверь стремительно отворилась, и в класс вошел сам директор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24


А-П

П-Я