https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/180na80/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

..
— Давай постоим,— Альбертас глубоко дышит — А помнишь, когда-то не на такую горку бегом залетали. Ах, Саулюс, куда мы движемся, иногда невольно подумываю. Особенно когда вот тут, в груди, теснит. Давай присядем.
Неподалеку от Дворца профсоюзов, холодной бетонной массой придавившего холм Таурас, по всему краю площади расставлены скамьи. Оба присаживаются, какое-то время молчат, глядя на вечерний город. Солнце уже низко, оно поблескивает в окнах домов и витражах костелов, протягивает темные тени от лип и домов. Веет прохладой, покоем, ветерок приносит пьянящий запах цветов. Йотаута обкидывает голову, зажмуривается. Может, и впрямь надо рассказать все, открыться, как в исповеди перед богом? Зачем играть в прятки, ведь Альбертас все видит и понимает. Наверное, понимает. Полегчало бы, как от лопнувшего нарыва. Альбертас смеяться бы не стал. Старый и добрый друг. Не просто так провожает — хочет помочь, но сам не знает, как да чем. Предложил присесть, пожаловавшись на сердце. Хочет побыть вместе. Конечно, ничего он не посоветует. Разве можно тут советовать... И все- таки... все-таки... Меня бросили, Альбертас... Дагна бросила, ушла... Вчера, как только я вернулся...
— Альбертас,— говорит он тихо и, открыв глаза, озирается, словно проснувшись.
— Это правда, Саулюс? — приходит ему на помощь Альбертас; его рука легонько опускается на плечо друга, скользит по нему и испуганно отшатывается.— Она... с другим? У другого?..
Саулюс встает, отбросив полы пиджака, засовывает руки в карманы брюк, наклоняется всем телом вперед.
— Ты хочешь услышать, что я скажу? Правды хочешь? Так вот: ничтожества мы с тобой, Альбертас. Тряпки, неудачники. Импотенты! Оба!.. Мне уже близко — будь здоров...
Он успевает еще увидеть приоткрывшийся рот Альбертаса, побледневшее лицо. Но не может остановиться и обернуться. Даже если Альбертас позовет. Но тот не зовет, не просит остановиться. Слышен лишь жесткий перестук шагов. Его собственных шагов. Торопливых.
Отпирая дверь квартиры, он думает: «Может, Дагна
дома? Может, и впрямь это была шутка? Глупая шутка». Но он отгоняет эту мысль. Нет, она не вернулась. Сбросив пиджак, разваливается на диване, протягивает ноги, раскидывает руки и сидит так в изнеможении, словно его, тонущего, только что вытащили из воды и откачали А может, она в спальне? Ведь могла вернуться. Лежит, уткнувшись в подушку, и плачет... Нет, не выдумывай чепухи, это сцена из сентиментального романа. Уверенный, что Дагны нет, Саулюс все-таки бредет, шатаясь, в спальню. Ну-ка посмотри, убедись. Открывает дверь. В нагретой за день солнцем и непроветренной комнате душно, его постель разворочена. Такой он оставил ее утром. А что на кухне? А в кабинете? Ах, ты все еще не веришь? Иди, погляди, убедись — ты один, один... Он открывает кухонную дверь, стоит, привалившись плечом к косяку, входит в свою комнату. «Я же тебе говорил»,— ухмыляется он со злорадством...
— Ты не такая, Дагна! Нет, нет! — вдруг произносит он, говорит это себе, пустой квартире, стенам, увешанным картинами.
Голос исчезает среди мягкой мебели и предметов, воцаряется тишина, набухшая беспокойством и неуверенностью — не вчерашними и не сегодняшними,— пришедшими из прежних лет, из целого десятилетия. Раньше бывали минуты, когда Саулюс, молча глядя на жену или сидя в одиночестве в мастерской, вдруг задумывался: «А что, если Дагна влюбится в другого? Как я это узнаю? Другие скажут? Она сама? А может, почувствую, что она удаляется от меня, остывает, не желает видеть, начинает тяготиться мною...» И вдруг ему начинало казаться, что последнее время Дагна была именно такая... «Неужели ты слепой?.. Как-то она вернулась поздно, дескать, у подруги засиделась. И какая-то раздраженная была, и перед зеркалом утром вроде бы дольше стояла...» Потом он трезвел, смеялся над собой, даже думал чуть снисходительно: велика печаль, если улыбнется кому или даже увлечется. Ведь красивой женщине трудно устоять перед комплиментами... Он, Саулюс, и сам отпускает их направо и налево. Нет, за себя Саулюс всегда спокоен, он не теряет головы. А прочее чепуха. Не тот у него возраст, чтобы решиться все начинать сначала. Кроме того, вообще идиотской казалась такая мысль, когда Дагна была рядом и любила его, а он любил ее. Но проходило
какое-то время, и его снова пронзала мысль: вряд ли Дагна сумела бы замаскировать свою тайную любовь. Она же вся нараспашку, глаза ее всегда выдают. Конечно, у Саулюса не было ни малейших оснований подозревать жену. Во встречах с друзьями, на семейных пирушках — и дома и в гостях — они никогда не ревновали друг друга по пустякам. Саулюс флиртовал с той или иной женщиной, Дагна дурачилась с каким-нибудь мужчиной. Но все это было просто так, лишь пустая забава, он никогда не забывался и всегда ощущал взгляд жены, а она, без сомнения, знала, что он на нее смотрит. Однажды, когда он сказал, что Аугустас приглашает заглянуть к нему в мастерскую, в руке у Дагны вдруг сломалась расческа. Случайно? Она стояла перед зеркалом, вся оцепенев.
— Сходи, вы же товарищи,— сказала Дагна.
— Аугустас нас обоих зовет.
— Лучше ты один.
— Почему, Дагна?
Словно упрямая девчонка, Дагна пожала плечами и ничего не ответила. «Неужели? — пронзила мысль.— Мое сердце давно чуяло». Ты даже обрадовался (о господи!), что был прав, когда так думал.
В тот раз ты один пошел к Ругянису (Дагна сказалась больной). Пошел из простого любопытства. Аугустас про Дагну не вспомнил, и ты по-дурацки, провоцируя его, брякнул: «Дагна передает тебе привет».— «Спасибо»,— буркнул Аугустас. Вот и все. Вернувшись, ты ничего не рассказал и не стал расспрашивать Дагну.
Почему сейчас надо думать о том, что было... чего не было...
Когда прошлым летом ты ехал в Палангу по тенистой дороге, петляющей по берегу Немана, у холма Расу- не невольно нажал на газ, прибавил скорость и, покосившись, увидел, как Дагна повернула голову вправо и в окно внимательно посмотрела на Древнего литовца. Неподалеку, на площади, стоял автобус, а вокруг памятника ходили и снимались экскурсанты. Когда ты пролетел мимо, Дагна устремила взгляд на дорогу. Она молчала. Ты подумал, не умышленно ли она предложила тебе ехать по этой дороге? («Там такие чудесные берега Немана...») Нет, она не просила об этом — просто сказала, а потом еще добавила: «Как тебе удобнее, так и поезжай...» Ты тогда даже не вспомнил про Древнего
литовца, выполненного Ругянисом, стоящего на вершине жемайтийского городища с тяжелой палицей в руках и сурово глядящего на зеленые дали родной земли, которые из века в век опустошали непрошеные гости. А когда позднее догадался, неудобно было уже менять маршрут. Наконец, и тебе самому захотелось хоть издали взглянуть на монумент, который так прославил его автора. Конечно, сам автор может нравиться или не нравиться, но за эту работу ему трудно не поклониться.
Вскоре Дагна нарушила молчание: «Могли бы остановиться и посмотреть». Ты опять, как когда-то, обрадовался: отгадал ее мысли. Однако, проглотив горечь, ответил: «Почему ты раньше не сказала?..» Дагна криво усмехнулась. Помолчав, ты сказал: «На обратном пути остановимся».
Возвращаясь в Вильнюс, ты повернул на другую дорогу, на Жемайтийское шоссе. Не хотел напоминать Дагне? А может, была и другая причина, даже важнее, подумай хорошенько. Когда ты смотришь на истинное произведение искусства, разве не чувствуешь ничтожности своих работ? Невольно сопоставляешь, сравниваешь и в тени огромного таланта чувствуешь какой-то озноб.
Боже ты мой! Но кто виноват, что ты не тот, фамилию которого всегда вспоминают в отчетах и всевозможных статьях: «Как всегда, напряженно работали и порадовали новыми произведениями...» Три, четыре, иногда пять фамилий. А дальше: «и другие...» И ты там, с «другими». Природа таланту пожалела? Нет сомнения, она раздала его не поровну. А кто мог раньше подумать, что у Аугустаса Ругяниса его больше, чем у «других»? Ты был студентом, когда Ругянис уже выставлялся. В газетных обзорах и тогда можно было встретить его фамилию, но она упоминалась, лишь когда надо было показать, что не все в этой «сокровищнице огромных достижений прекрасно — есть работы и послабее». И в разговорах ты не раз слышал, как многие списывали его со счета: не только, мол, мышцы скульптору нужны, но и талант... Откуда же взялся этот талант? Что это такое? Чем его измеряют? И сколько его нужно, чтобы он выделил тебя из этого огромного списка — «...и другие»? Нет, нет, не в статьях и не в отчетах дело. Правда статей и отчетов — блуждает, как огоньки на болотах.
Истинная правда не в этом. Правда — приставленный к спине нож.
Когда фашисты сжигали деревню, закричал глухонемой, которого толкали в огонь, хотя за всю жизнь он не сказал ни слова.
Что необходимо, чтобы во весь голос закричал талант?
Топор хунты отрубил Мигелю Габесу пальцы правой руки, чтобы убить талант. Мигель Габес пишет картины левой рукой.
«Левая рука ближе к сердцу...»
Русский писатель Владислав Титов, потеряв при аварии в шахте обе руки, пишет, держа карандаш в зубах.
И только тогда талант заговорил, когда уже не было рук.
Но у тебя же есть руки, две здоровые и крепкие руки, есть и талант — никто в этом не сомневается, да и сам ты в это веришь, ты доказал это, и все-таки... все-таки... Тебя хвалят Альбертас и Вацловас, ты хвалишь Альбертаса и Вацловаса... Эту цепочку можно тянуть дальше, добавить хорошие слова, которыми пестрят книги отзывов на выставках. Потешить самолюбие — штука несложная. «Как мы растем в кружке своем»,— сложил ты когда-то двустишие, пожалуй, не хуже Стасиса Балтуоне; строчки, бывает, так привяжутся, что ты начинаешь беситься и, бросив все, выходишь на улицу, заглядываешь в кафе, ищешь свой кружок...
Белые буквы по красному полотнищу. За маленькими столиками, накрытыми красными скатертями, не только скучающие туристы,— сидят под полосатыми тентами усталые и равнодушные ко всему художники, изредка отхлебнут пива и снова уставятся на пеструю толпу. Один из них встает, волоча тяжелые ноги, подходит к своей «мастерской» на краю площади: над двухколесной тележкой большой выцветший зонт с красной бахромой. Садится под ним на опрокинутый ящик, неторопливо берет палитру, подержав в руках, откладывает в сторону. Отодвигает жестянку, тюбики, кисти. И сидит. Долго сидит так. А к шесту зонта прижались написанные на картоне и холсте пейзажи, виды улочек и соборов, несколько портретов мальчугана с огромными голубыми печальными глазами — Гавроша. Рядом мольберт, на подрамнике новый белый холст, еще не тронутый кистью. Кто-то останавливается, бросает взгляд и уходит. Снова кто-то останавливается. Идет дальше, к другим художникам, обосновавшимся прямо на мостовой из красного кирпича, под вековыми платанами.
Разве скажешь, что художники Монмартра не талантливы? На глазах скучающих снобов и туристов они разрывают себя на кусочки и распродают по нескольку сантимов. Как Пикассо когда-то, как Ренуар, Сезанн...
Саулюс долго терся в этой пестрой толпе, долго стоял то перед одним, то перед другим художником; с одним из них заговорил, тот обрадовался, спросил, чего изволит мосье, но, узнав, что мосье ничего покупать не собирается, угрюмо отвернулся и, никого не замечая, точными, но, пожалуй,— показалось Саулюсу,— механическими движениями продолжал наносить мазки на холст. Поначалу Саулюсу было просто интересно — ведь столько слышал и читал о Монмартре! Он жадно ловил взглядом все, что только можно было увидеть, и ему вдруг почудилось, что он стоит на кладбище, где хоронят кого-то дорогого и близкого. Это настроение не рассеялось и когда он гулял по узким старинным улочкам, любовался белым, гордым, беззастенчиво кичащимся своим совершенством собором Сакре-Кер. Сделав круг, по кривой улице Норвена снова поднимался на холм, решив еще раз потолкаться на площади Богемы. Было душно, как перед грозой, даже в тени тело покрывалось испариной. Из баров и бистро доносились запахи сосисок, булочек, кофе. На тротуаре в ящиках зеленели, алели, желтели сочные плоды, вкусно пахло спелой клубникой. Вспомнилась безмятежность садовых теней и летних красот. Саулюс поднял голову и перед собой, совсем близко, увидел старичка. Он шел медленно, сгорбившись, шаркая маленькими шажками, правой рукой опираясь на тросточку, а левой цепляясь за каменную стену. На сутулых плечах мешком висел просторный черный пиджак, под ним был толстый джемпер и сорочка с глухо застегнутым узким воротничком. Серая фуражка с козырьком прикрывала поднятую голову, поблескивали затянутые бельмами глаза. Лицо старичка продолговатое, изборожденное глубокими морщинами, щеки запали, под носом — щеточка седых усов. Саулюс все это схватил как-то сразу, с первого же взгляда, словно встретил этого человека уже в десятый, двадцатый раз, а может, знал с детства. Ведь и впрямь... И он прислонился рукой к холодной штукатурке, потрескавшейся, исчирканной вплоть до опущенных жалюзи первого этажа; старичок остановился перед ним, не опуская белых глаз, тяжело дыша сквозь приоткрытые увядшие губы. Острая боль пронзила и медленно отпустила — Саулюс уже спокойнее подумал: «Как он похож на моего отца». Смотрел на старичка и думал: «В жизни не встречал человека, так похожего на отца. И почему именно здесь, так далеко от дома?» И тогда Саулюс еще раз — уже который — услышал голос: «Я хочу домой». Здесь, на Монмартре, как и там, в Пиренеях: «Я хочу домой». Чей это был голос — брата, отца? Ни того, ни другого уже нет. Отец уже давно покоится в могиле, четвертый десяток лет идет. Отцу тогда было шестьдесят пять, значит... Да, да, значит, скоро ему сто лет, вспомнил он там, на Монмартре, на кривой улочке Норвена, глядя на отдыхающего старичка, который, пожалуй, влачил не меньшую ношу лет. Может, даже большую... Может, это дитя Коммуны, сын коммунара, хорошо помнящий рассказы об этих кровавых днях в Париже, о Монмартре, этой горе страданий?
Старичок, с трудом переводя дух, уже спускался с горки.
Саулюс в растерянности глядел на нелегкие шаги старости, думал об отце:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60


А-П

П-Я