Положительные эмоции магазин 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Людвикас провел руками по волосам, сплел пальцы на затылке и запрокинул лицо к темному небу; не на редкие звезды он глядел и вслушивался не в ночную тишину.
— Зря думаешь, отец, что я должен благодарить ксендза Мартикуса.
— Я тогда не заплатил за учебу, а он мог тебя исключить из гимназии.
— Исключил он не одного. А я был «счастливчиком». Стиснув зубы я весной и осенью работал в его питомнике. Он научил меня прививать деревья, обрезать ветки, ухаживать за садом. Ты кончишь две моих школы, поговаривал он, и никогда не пожалеешь, что научился этому. Работа в саду, говорил он, оберегает человека от дурных помыслов — ведь от безделья ты сейчас бы неизвестно что думал, может, даже скверные книги читал; под сенью деревьев человек свят Иисус Христос молился в оливковом саду... Он говорил так, что иногда хотелось схватить его руку, поцеловать и поблагодарить за то, что он позволяет мне работать в своем питомнике. Потом я увидел, как он продает эти деревца — по пять, семь или десять за один саженец. Позвякивают литы в кармане его засаленной сутаны, а он говорит людям о благословенном божьем саду, потому что каждый саженец из его рук — как из рук господних. И ты купил, отец, купил и посадил.
— Две яблоньки — дички, а груши по сей день не плодоносят,— говорит отец и спохватывается.— Когда такое множество саженцев, каждый может ошибиться.
— Святая ошибка.
— Не издевайся, сын, и не суди. В жизни столько боли и кривды, что не знаешь, кого винить да осуждать.
— Было время, когда ты думал по-другому.
— Ты о чем?
— Не мне тебе напоминать. Сам ведь рассказывал, как вы шли против царя.
— О, тогда! — оживился отец, откинулся, глубоко вдохнул чистый воздух.— Подвернулся бы под руку какой-нибудь жандарм, зашиб бы вальком насмерть — так кровь кипела.
Людвикас молчит. Он не прерывает отца. Пускай говорит, пускай вспоминает былые времена; и сельского учителя, которого увезли жандармы, и своего старшего брата Миколаса, которого жандармы застрелили, и своего отца Габрелюса, которого жандармы истязали...
— Ты-то не знаешь, как страшен гнет чужаков.
— Не только чужой дым глаза ест. На базаре за мешок пшеницы что тебе сегодня дают? Беконных свиней ты привез сдавать — не приняли, выбраковали. Почему? А за спичечный коробок сколько с тебя город сдирает? Ты же тайком зажигалкой самокрутку прикуриваешь, чтоб полицейский не увидел и протокол не составил. Почему же оно так, отец? Чужаков-то нету, свои у власти.
Отец сжимает руки, лежащие на коленях. Труден для него этот вопрос, не умеет он ответить. Он и сам не раз задумывался над всем этим. В самом деле, почему?.. Почему все так? Газеты пишут: год кризиса, во всем мире свирепствует кризис, и люди страдают, особенно крестьяне, потому что никому не нужны зерно и скот, что они вырастили.
— Во всей Европе крестьяне стонут,— наконец отвечает он.
— Только не в России, где земля и фабрики принадлежат народу,— говорит Людвикас негромко и торопливо, как будто горячий ветерок проносится над самым ухом отца.
— Что ты сказал? — Отец съеживается, сидит, ошарашенный этими неожиданными словами, с дрожью ждет, не послышатся ли они опять, но Людвикас молчит, будто испугавшись себя самого.
— Повтори, сынок, что ты сказал,— просит отец.
Людвикас встает с крыльца — невысокий, щуплый,
в белой полотняной сорочке, его голова опущена.
— Мне послышалось...
— Наверно, послышалось, отец.
Встает и отец — с трудом, уцепившись рукой за угол амбара. Скрипит его деревяшка, из груди вырывается глубокий вздох.
— Пойдем лучше спать. Сколько летней ночи-то.
Стоят рядом, почти касаясь плечами, смотрят в разные стороны, словно желая еще что-то сказать и не решаясь. Наконец отец первым шаркает деревяшкой.
Когда дверь избы закрывается, Людвикас подходит к воротам, вспоминает, что мать велела их закрыть, облокачивается на острые штакетины и устремляет взгляд в ночь, дышащую грозной и смутной тишиной.
С каждым днем поля все больше пустели и обнажались. Гумна вобрали в себя лето. Взращенные землей блага были столь обильны, что у многих изб Лепалотаса, словно горы, выросли стога яровых. Молотилка Лаукайтиса, не дожидаясь морозов, вступила в дело — гремел, тарахтел мотор, первый год сменивший паровой котел, завывала громоздкая молотилка, заглатывая ржаные снопы и обдавая людей пылью. Людвикас без приглашения ходил ко всем на толоку. Отец рассердился — будто дома работы не хватает. Яровые еще не все свезены с поля, зябь не вспахана... Видно, тянет его где повеселей — ведь где народ, там хи-хи да ха- ха. Вдобавок последние дни августа, скоро опять уедет в свою школу. Хоть бы устроился где-нибудь поближе, мог бы приезжать по субботам, а теперь — до каникул не жди. А как нужна его помощь.
Отец и Каролис свозили овес и метали под липами стог. Конечно, немало соломы и зерна пойдет насмарку — дождь и полевицы наделают убытков,— но что другое выдумаешь, если гумно набито битком; когда прирезали эти пять гектаров, тесно стало и на гумне и в хлеву; мать первой сказала, что пора заняться постройками — к гумну прирубить сеновал, а к хлеву пристроить свинарник. Мать смело всем распоряжается, властно приказывает, что да как делать, и отец не обижается на нее.
После обеда на телеге-сноповязке поехали в поле. Напросился и Саулюс. Отец не хотел брать ребенка, чтоб не путался под ногами да не ушибся ненароком, но Каролис переубедил: пускай, вот наберет малины в кустах и вернется домой. Телега тарахтит по проселку, отец с вожжами в руке сидит на одной грядке, Каролис на другой, а Саулюс подскакивает на днище, обеими ручонками вцепившись в дребезжащие доски. Пухлые щечки ребенка колышутся будто студень, зубы отбивают дробь, но он счастлив — хорошо ехать, молодец брат, что взял его.
Когда телега, прогромыхав по мостику через Швянтупе и мягко прокатившись по лугу, сворачивает на жнивье, отец придерживает лошадей, Каролис берет Саулюса под мышки, переносит через грядку и опускает наземь.
— Еще ногу на жнивье уколешь, хватит,— говорит Каролис.— Вон там, за ольхами, я видал, малина краснеет.
Отец подхлестывает лошадей, лязгают оси телеги. Саулюс стоит на лужке, смотрит на удаляющегося
доброго брата. Отец тоже добрый, Саулюс любит отца, но брат Каролис лучше всех, даже лучше мамы, ни разу еще больно его не ударил, сердито не обругал.
— Каролис, я тут подожду, ты меня заберешь, когда поедешь домой! — кричит Саулюс.
Каролис не оборачивается; выскакивает из катящейся телеги с вилами в руках, поддевает желтый суслон овса, подбрасывает легко, играючи.
Начали грузить второй ряд снопиков, когда отец с телеги увидел троих человек. Они бежали по берегу реки, словно улепетывая от кого-то, пригнувшись, без пиджаков и в темных фуражках. Каролис, бросив взгляд на отца, повернулся к ним и оперся на вилы.
— Кто бы это мог быть? — тревожно спросил отец.
Люди заметили их, собрались в кучу. Самый маленький, кряжистый парень замахал руками и первым зашагал через скошенное поле овса. За ним последовали остальные.
— Чего стоишь, Каролис, подавай!
Каролис не смог выдрать вилы, вонзившиеся в землю, глазел на приближающихся, уже были видны их потные лица, особенно низенького, которого, казалось, он где-то уже видел.
— Каролис...
Каролис наконец смел в кучу рассыпавшийся овес, вонзил в ворох вилы, но не поднял его — услышал знакомый голос:
— Овес возите, возы грузите, а что на свете творится — вам наплевать.
Это батрак Винклера, вспомнил Каролис, немца Винклера из соседней деревни Гинюнай. На вечеринках бесился, отбивал каблуком по полу такт, приседал и так крутил толстомясую девку, что юбка у той приподнималась до пупа. А выйдя во двор, ко всем лез, к Каролису: чего, мол, в чужую деревню заявился наших девок отбивать? Мигом соплями умоешься! Каролис су нул руку в карман штанов, где на всякий случай был припрятан шкворень — ученый был,— но с батраком связываться не стал, на оскорбления не ответил, и тот отошел. Он самый, признал его Каролис и крепко сжал обеими руками черенок вил.
Батрак Винклера подошел к лошадям, похлопал кобылу по загривку. Неподалеку остановились и остальные — один пожилой, усталый, совсем изможденный человечек, в штанах, перетянутых веревочкой, второй — детина с багровой шеей, по-бычьи понуривший голову.
— Так вы ничего не знаете?— спросил батрак Винклера.
— А что мы должны знать?— переспросил отец.
Батрак Винклера рассмеялся, поправил клетчатую
фуражку, посмотрел на своих дружков, стоящих рядом, дожидаясь поддержки, но те молчали.
— Ничего не знают, а! А если красный петух на крышу гумна взлетит, что тогда?— блеснули крепкие зубы батрака.— Может, и малая беда — зерно-то подешевело, а? — И вдруг сурово приказал: — Слезай-ка на землю, старик!
Казимерас Йотаута огляделся, ничего не понимая, и в мыслях прикинул: «Если что, дешево они нас не возьмут; вот сползу наземь и мигом отцеплю валек».
— В чем дело, спрашиваю?— рассвирепел отец.
Каролис понял, что надумал отец, и, словно предупреждая непрошеных гостей, поднял вилы. Видно, и те поняли, что не к добру идет разговор. Пожилой человечек шагнул вперед, раскинул руки и опять опустил.
— Не узнаешь меня, Йотаута? Солому я у тебя весной брал. Хорошую дал и за спасибо.
— Мало ли погорельцев за соломой приезжает... Вроде и видел тебя...
— Так вот, так вот...
— Некогда болтовню разводить!— огрызнулся батрак Винклера.— Все на шоссе подались, слышите? Все хозяева. Пробил час, чтоб свести счеты с обидчиками.
— Точно, Йотаута,— подхватил человечек, подтягивая до того рваные штаны, что только заплатка на заплатке да в заплатке дыра.— Нельзя больше терпеть. Там мужики, может, уже с полицией сшиблись.
Руки Каролиса опустились.
Казимерас Йотаута соскользнул с телеги.
— Могли бы сразу по-человечески, а то накинулись, будто...
— Кидай овес из телеги и ходу!— приказал батрак Винклера.
— Точно, Йотаута, мог бы нас подвезти. Ведь помнишь меня. Из Даржининкая я, Гельтис,— разводил руками человечек.
Воспоминание о деревне Даржининкай до боли задевает Казимераса Йотауту, но он не подает виду и не спрашивает, как там Густас. Казимерасу ведь наплевать на Густаса. Старый Густас, брат Моники Балнаносене, давным-давно в земле; его сын такой же задира, к Казимерасу в пивнушке как-то приставал... Да пропади он пропадом, лучше не думать про него. И все- таки весной, когда Гельтис сказал, что он погорелец из Даржининкая, Казимерас обмолвился: «Не там ли хутор такого Густаса?»—«Говорить неохота...»—Гельтис сжал губы, вспыхнувшие злостью глаза опустил в землю. «Сосед?»—«В его кармане сижу».— «Моя фамилия Йотаута,— назвался Казимерас, глядя на горемыку и как бы намекая: вернешься — расскажи, у кого был.— Мне соломы не жалко».
— Это наше общее дело, Йотаута!— наконец заговорил детина с бычьей шеей.— Если не поддержим, неизвестно, чем все кончится.
Йотаута посмотрел на Каролиса, на потных мужиков, окинул взглядом дышащие осенью поля и изменившимся, каким-то помолодевшим голосом сказал:
— Выкидываем овес!
— Выкидываем,— Каролис вонзил вилы в овес, наваленный уже повыше грядок — Винклер тоже там?— спросил через плечо батрака, его не так заботило, где Винклер, сколько хотелось показать, что узнал парня.
— Его сын там.
— Ого!— удивился Каролис.
Сноповязка мигом опустела, и все прыгнули на нее через грядки. Вожжи взял Каролис.
— Мамашу не предупредили,— вспомнил вдруг отец, испугался, но за тарахтеньем колес вряд ли кто услышал его слова.
Каролис подгонял лошадей, хлестал кнутом. На краю луга торчал Саулюс. Он побежал за ними, что-то кричал, наверно просился на телегу, но кусты по берегу Швянтупе вскоре скрыли его из виду.
— Прямо жми, прямо на шоссе,— не мог усидеть на месте батрак Винклера, достал из-за пазухи пистолет, повертел в руках, опять спрятал.
— Вот гад,— выругался Йотаута, сидящий на охапке молоченного овса. Неужто и у тех двоих есть? А может, этот только попугать хочет. Разбойничает по ночам, что ему. И смеет же показывать! А если кто полицейскому шепнет, откуда знать...
Йотауте батрак не понравился. Ехали бы они с базара, сразу сказал бы: «Полезай с телеги!» И пистолета бы не побоялся. А теперь вот сиди с ним рядышком, плечом к плечу, потому что одна у них дорога, и вот они едут, просто летят. Как на фронт когда-то. Хотя не совсем так, тогда Казимерас не знал, за что идет, почему стреляет в германца или австрияка. Они-то перед ним ничем не провинились, такие же самые, как и он,— оторванные от земли да от сохи. А сегодня Йотауте не пришлось долго объяснять ни с кем он, ни против кого. С крестьянами — и все!— против этого чудища семиглавого, против кризиса, который высидел город. Вот оно как! Наверное, так думает и его сын Каролис. И эти мужики, с которыми вместе трясется на телеге.
Телега свернула на проселок, бегущий через Жидгире. Обвисшие ветки орешника задевали за плечи, пришлось втянуть головы в плечи, чтобы не выкололо глаза.
— Не хлещи так, лошадей загонишь,— сказал отец Каролису.
— Живее!— рявкнул батрак Винклера.— Когда такое творится, нечего лошадей жалеть. Может, там кровь льется, а мы ползем будто черепахи.
На прогалине Йотаута невольно оглянулся в сторону Швянтупе. Двое в алых рубашках разбирали шатер, на повозке высилась гора перин, женщина, набросив на плечо цветастый платок, несла ребенка, совершенно голого, будто новорожденного. «Гей, гей, Мара, Мара!»— откуда-то издалека доносятся веселые мужские голоса и хлопанье в ладоши, маячит стройная, с крутой грудью женщина в танце. «Гей, гей, Мара, Мара!..» И пылает огонь костра, визжат сопливые дети, свистят удары бича. «Гей, гей, Мара, гей!..» Уезжают, убираются восвояси, как и каждый год на исходе лета. Уносят с собой лето. И тебе снова ждать весны, ждать лета. Слушать вечером, когда же отзовется кукушка да запоет в ольшанике соловей. Слушать, когда же донесется от Жидгире пиликанье скрипок да рокот бубна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60


А-П

П-Я