дозатор жидкого мыла 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Липы вроде гуще стали, клен раскинулся еще шире. Дом утопает в желтоватой зелени, только сад белеет. Кто-то замаячил во дворе. Каролис вдруг почувствовал, что устал, вспотел. Снял телогрейку, все смотрел, не отрывая взгляда от родного гнезда, и никак не мог понять, как мог столько лет выдержать без него. Лучше пускай руку отрубят или глаз вырвут, но чтоб только на родной земле, растрогался Каролис, присел на чемоданчик и долго сидел так среди редкого ивняка, никем не замеченный. По дороге с грохотом пронесся грузовик, другой, прополз трактор, волоча сеялку, кто-то проехал на велосипеде. Солнце клонилось к западу, повеяло прохладой. Из ольшаника выскочил зайчишка, прыгнул, присел, навострив уши, огляделся. Каролис хлопнул в ладоши, зайчишка юркнул в чащу. Стало жалко вспугнутого зверька, взяла досада. Вставай, Каролис, и иди, ведь тебя ждут, столько лет ждут.
Перед верандой остановился опять. Было пусто, тихо, и Каролис не смел сделать больше ни шагу, расширенными глазами озирался вокруг. У хлева тявкнул пес, выскочил из конуры и яростно залаял. Не тот уже пес, иначе бы узнал. Каролис повернулся к двери избы и увидел мать. Она стояла на веранде, стиснув руки под подбородком, на голове у нее был черный платок. Вся она была в черном, а лицо казалось совершенно белым, неживым.
— Вот и пришел...— комок застрял в горле у Каролиса.
Мать медленно спустилась с крыльца, обняла старшего сына, провела рукой по седым его волосам.
— Одни приходят, другие уходят — вот так всю мою жизнь.
Они смотрели друг на друга и по морщинам, как по открытой книге, читали о тяжести минувших лет.1
— Ты, мама, какой была, такая и сейчас.
Мать покивала.
— Не стоит говорить чепухи, сын. Уже давно мы день-деньской глаз с дороги не спускаем.
— Такая даль... Пока бумаги в порядок привел, пока... в больнице,— растерялся Каролис, потому что не сумел объяснить, почему так долго задержался.— Но я ведь дома, мама.
— Дома,— согласилась мать, пряча затуманенные глаза.
— Одна? — спросил Каролис и неожиданно вздрогнул всем телом.
— Одна.
— А где... Юлия?
Мать прошла несколько шагов и уселась на лавку под кленом. Каролис только теперь заметил эту лавку — длинную доску, на скорую руку приколоченную к двум чурбачкам. Под забором серела другая такая скамья.
— Мама! — закричал Каролис, бросаясь к матери.— Где Юлия?
— Сегодня уже четвертый день, как в могиле.
Каролис медленно опустился рядом, вцепился руками в шероховатый край лавки.
— Никогда не была крепкого здоровья, а оставшись одна, без тебя, совсем захирела... Худого слова о ней сказать не могу, сын, но чтобы человек вот так усох от ожидания, на своем веку не видала. Никто во всей деревне не видел такого и не слышал.
В ольшанике заливался соловей, в саду закуковала кукушка. Столько лет спустя... как раньше... Каролис встряхнул головой.
— Я так редко ей писал...
— Нет от тебя весточки — плохо, дождется — тоже не лучше. «Если б мы были вместе»,— все повторяла и повторяла. То вроде бы успокоится, за работу возьмется, начнет о девочках заботиться, то вдруг опять все бросит, с кровати не встает. А когда пришла весточка, что ты возвращаешься, господи, думала, обрадуется, хоть раз услышу ее веселый голос, увижу, как бегает по двору да по саду, но Юлия только запричитала: «На что я буду ему такая нужна... Ведь ничегошеньки от меня не осталось, одна зола, остывшая зола...» Днем и ночью вот так. Иногда захохочет, испугается своего голоса, заплачет. Предлагала я ей к доктору поехать — отказалась. Вызвали на дом. Доктор велел ложиться в больницу, она ни за что... «Буду ждать Каролиса. Вернется...» Не посмела я силком ее увозить. Доктор лекарства прописал, сердце у бедняжки было слабое, д.» и вообще... нервы. «Ты лекарство принимала?» — спрашиваю. «Принимала». А когда умерла, гляжу: в тюфяке дырка. Туда все таблетки и запиханы.
— Юлия, Юлия,— вздохнул Каролис и не знал, что для него было в эту минуту тяжелее — печальный рассказ матери или хмельной щебет соловьев да спокойное кукование кукушки.
После долгой тишины снова сорвалось:
— Юлия, Юлия... Почему не дождалась меня?
О дочках в тот вечер не обмолвился. Только утром мать сказала, что девочки хорошенькие стали, живут в Пренае. «Старшая, Алдона, вышла замуж... правда, уже и развелась. В ресторане работает, официанткой. Мать, вечный ей упокой, Юлия, о них не заботилась: делайте как хотите, говорила она дочерям, а меня, старуху, девки не слушают. Младшая, Дануте, тоже сама на хлеб зарабатывает. Хоть и не надо было, но, видать, Алдона ей голову задурила. В том же самом ресторане посуду моет. А какая из нее работница, шестнадцать лет только, а ресторан... Поговори с ними, Каролис. Обязательно надо поговорить. Разве девочкам, твоим дочкам, место в кабаке?»
...Без большого труда нашел Каролис старый деревянный дом на новой улице, рядом с речкой. Подергал ручку двери, постучался. Никто не ответил. Подождав, заколотил посильнее. «Наверное, на работе, как это сразу не догадался». Но в ресторане ему сказали, что Алдона сегодня выходная, а Дана уже с неделю как не показывается. Каролис выпил бутылку теплого лимонада и ушел. Времени тьма, спешить некуда, но куда деваться, что делать? Зашел в магазин товаров, потрогал рубанки, пилы, сверла, дверцы для печек, духовку и опять в дверь. Постоял в гастрономе, встретил старого знакомого, живущего неподалеку от Лепалотаса, только фамилию никак не мог вспомнить, покалякали с ним о том о сем, а когда тот позвал его на кружку пива, отказался и распрощался. Сидел на лавочке в тени молодых липок, смотрел на людей, идущих мимо, изредка спохватывался, что ничего не видит,— шла бы дочка, и не заметил бы. А может, и прошла. Снова пришел к дому у речки, но опять никто не открыл дверь.
Постоял, облокотившись на деревянные перила, выкурил сигарету, вспомнил, что уже время обеда, отыскал столовую, долго сидел за столиком, все не спуская глаз с окна — вдруг пройдет мимо. В третий раз стучался в потрескавшуюся дверь, и в третий раз никто ее не открыл.
Вечерело, а Каролис все еще бродил по улице, устав, вконец измаявшись. Неожиданно услышал быстрые женские шажки, поднял голову и оторопел. Алдона... Да, это Алдона! Но почему она даже не взглянула? Не узнала... Не узнала родного отца... А как ей узнать, если столько лет прошло... Каролис повернулся. Надо окликнуть, но разве будешь кричать в городе! Он догонит ее, заговорит. Боже, как она удивится, как обрадуется!
Пока Каролис опомнился, Алдона уже была далеко. Она торопилась, светлые распущенные волосы развевались, цветастое платье обтягивало тонкую талию. «Неужели это моя дочка?» — думал Каролис, шагая за ней.
Перед высоким домом замедлив шаг, оглянулась — она действительно посмотрела на Каролиса, но не узнала — и взбежала по ступенькам, юркнула в подъезд.
— Подожди!..— просипел Каролис, но Алдона уже скрылась за дверью.
Уселся на бетонных ступеньках, облокотился на колени. Ведь выйдет же его девочка. Может, к подруге забежала, может, к портнихе. Мало ли дел у молодой. А ему что, разве трудно подождать. Подождет. Если даже до утра придется ждать...
Кончились сигареты. Сходил бы да купил, но отлучаться нельзя. Будет ждать, будет сидеть как прикованный.
Колокол костела прозвонил на майский молебен. С большим букетом прошла женщина, и все вокруг заблагоухало сиренью. «Весь костел пахнет сиренью и воском»,— подумал Каролис, вспомнив старые времена, когда и он не раз сидел на скамье в костеле и слушал скорбное песнопение о деве Марии.
Женщины, переговариваясь, шли с молебна, а Каролис все еще торчал на ступеньках. Многие уже вошли и вышли в эту дверь, только не Алдона. Наконец он услышал и ее. Не было ни малейшего сомнения — это голос Алдоны. И мужской голос. Прозвенел смех. Каролис съежился, но тут же встал со ступенек.
Алдона выбежала первой, встряхнула волосами. За ней появился молодой мужчина, обнял ее за плечи, привлек к себе и поцеловал в щеку. Оба снова рассмеялись и прошли мимо Каролиса; Алдона даже задела локтем своего отца. Каролис попытался окликнуть ее, но не смог — столько лет не произносил вслух имя дочки и оторопело глядел на удаляющуюся по вечерней улице молодую пару.
В другой раз Каролис отыскал-таки Алдону в ресторане. Дочка и не удивилась и не обрадовалась. Посетителей еще не было, можно было поговорить спокойно, но они обменялись несколькими словами и замолчали. «Не я ее вырастил,— насупил брови Каролис,— без меня росла... и без матери, можно сказать...» Поинтересовался, где Дануте. Алдона скривила ярко накрашенные губы: «Сама не знаю... укатила куда-то... У всех у нас такая жизнь — кто куда. Меня работа ждет...» И ушла, не сказав «прощай», не пригласив приехать.
Однажды почтальон принес открытку с несколькими фразами: «Отец, я попала в такую ситуацию... Пришли двести рублей. Мой адрес...» Каждый раз слова похожи, только адреса другие: Шауляй, Целиноград, Рига, Кутаиси... И Каролис пойдет на почту, возьмет бланк перевода, заполнит все, что полагается, а там, где можно от себя добавить, напишет: «Алдона, если будешь еще просить, то письмо в конверт вложи. Почтальон может прочитать». Вот и все. Так три или четыре раза в год. Только Дануте ни о чем не просит. По случаю каждого праздника не забывает послать привет. Если сложить вместе все эти открытки, Каролис без труда заметил бы, что все ее приветы похожи как две капли воды. Но разве это плохо? Не забывает, думает, и это главное. А в прошлом на Октябрьские пришла карточка: она, Дануте, хорошо одетая, а рядом представительный мужчина с усиками — зять, и у обоих на коленях по ребеночку, как по куколке. «Приезжайте»,— написал Каролис. «Приедем как-нибудь, обязательно проведаем»,— обещала Дануте. Каролис ждет дочку, ждет внуков. Вот будет радость тогда... Но почему так долго приходится ждать?
Ах, Каролис, Каролис... Чья суровая рука так устраивает нашу жизнь?
Тяжелая рука. Тяжелая и безжалостная. И не только к тебе так безжалостна. А Людвикас? Почему человек
иногда рубит ветку, на которой сам сидит? Знает, что обломится она, но рубит упрямо. Когда Людвикас умер, они с матерью зашли в его комнату — в коммуналке. Дородная женщина встретила их в коридоре, пожалела, что умер хороший и спокойный человек. Только вот... И она проговорилась: вернувшись с работы, он запирался в комнате, читал книги и пил в одиночку. Никто, правда, не видел, приятели к нему не заходили, но она заметила, как он покупает вино за рубль с копейками да выносит сдавать бутылки... Запах вина даже через двери шибал. И как он стонал иногда посреди ночи, скрипел зубами, плакал, просто жутко... Ах, почему надо было так губить себя? Мать терпеливо выслушала ее, сказала, что это неправда, но вошла в комнату Людвикаса и растерялась. Возле железной койки стояли пыльные пустые бутылки и стакан. Голые стены, захламленный пол, а на нем стопки книг, будто штабеля дров,— высокие и унылые, припорошенные серой пылью. Каролис взял книгу с шаткого столика, полистал: буквы литовские, но слова непонятные. Огляделся. На подоконнике засохшая краюха хлеба. Ни шкафа, ни тумбочки, только на стуле валяется рваная одежонка.
— Вот так он тут жил,— покачала головой соседка.
Под почерневшей подушкой мать увидела какие-то
бумаги, школьные тетрадки и подала их Каролису. Женщина еще что-то рассказывала, но она больше не хотела слушать, только отмахнулась. Когда они снова оказались на улице, мать сказала:
— Святой была жизнь Людвикаса. Не нам судить.
Возвращались в Лепалотас, за всю дорогу не перебросились ни словом.
Каролис взял мешок в другую руку. Надо бы присесть да перевести дух, но ведь дом уже рядом, в двух шагах. Только дома тоже ведь не отдохнешь. Надо брать грабли и идти на луг. Еще не вечер, но скоро выпадет роса.
Только во дворе замечает автомобиль у амбара. Саул юсов автомобиль. Приехал... Хорошо, что приехал.
От острой боли раскалывается затылок, и Саулюс медленно плывет по голубому туману, изредка падая в ямы и опять выплывая, невесомый и бестелесный, какое-то студенистое существо, вроде медузы, прибитой
волнами к берегу; однако он видит воочию мерцающую тьму, из которой появляется и приближается отец с деревянной ногой — распустившим листочки колышком; брат Людвикас, подпрыгнувший над горным утесом и раскинувший птичьи крылья, тяжелой колодой на ногах, колодой сына Балнаносиса; младенец на руках матери — мертвый младенец, потому что на лице матери невыносимая боль... Завеса тумана разрывается, Саулюс продирает глаза — солнце уже в ветвях клена, поздний час,— но тяжелые, свинцовые веки снова слипаются, боль опять раздирает голову, и он видит старую женщину, похожую на его мать, скорбную, заслонившую рукой глаза и усталую; ее рука костлява, а лицо — нет, не мамино, это череп с черными глазницами; череп в белом платке, скорбящий череп...
Саулюс сбрасывает одеяло, трет кулаками лоб. Голова тяжелая, боль перекидывается в виски, покалывает. «Заснул ли я?» Слышал гомон птиц в саду, тявканье пса и кудахтанье кур, слышал шаги во дворе, звяканье ведра по срубу колодца. И все видел... Саулюс озирается — на полу, на стульях валяются листы. Это работы, сделанные за ночь, незавершенные, неотшлифованные, еще лишенные четкого смысла, как сваленные в одну кучу осколки огромной жизни, но Саулюс знает, что из этого хаоса позднее возникнут контуры нового мира. Саулюс закрывает глаза и видит этот сотворенный им мир, картины которого, словно кинокадры, бегут без устали, а потом замедляются, останавливаются, все окутывает полумрак, и вдруг появляется Дагна. «Ты не бегай за мной и не напоминай о прошлом»,— говорит она и, повернувшись, уходит по улице. Улица пуста, на ней ни души, и Саулюс хочет догнать Дагну; ему кажется, эти слова произнесла не Дагна, а какая-то посторонняя женщина... Да, да, их сказала Беата, очаровательная полька... нет, француженка Беата спешит по прямой улице Бордо. Саулюс ступает отяжелевшими ногами, и чем сильнее он спешит, тем быстрее удаляется женщина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60


А-П

П-Я