https://wodolei.ru/catalog/mebel/ekonom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Ты не прав, поскольку это капитуляция. Это как топором по корням. Нет, нет, Альбертас.
Альбертас медленно осушал бутылку вина, больше не предлагая Саулюсу, сидел, развалившись в кресле, в расстегнутом полотняном пиджачке, изредка хватаясь за волосатую загорелую грудь.
— И все-таки, что ты думаешь дальше делать?
— Было бы глупо, если б я сказал, что с сего дня на двери мастерской вешаю амбарный замок и табличку: Бакис умер. Конечно, и дальше буду переводить холст да краски, иначе не могу. Буду работать, Саулюс. Работать.
— Работать не веря.
— Реально оценивая.
— Это и есть твоя сделка, которую ты хотел отметить?
— Нет, нет... Хотя в какой-то мере. Не это я хотел... Даже, поверь, не собирался тебе все рассказывать. А потом подумал: без вступления ты меня не поймешь. А настоящая сделка вот какая. Не думаю, что плохая. Жить-то надо. Так вот, три дня назад находит меня мой бывший однокашник, сейчас — председатель колхоза. Колхоз крупный, богатый, прославленный. Только что новую контору они у себя отгрохали. Кабинет, говорит, просторный, светлый, но стены голые. Вот и вспомнил про меня, приехал посоветоваться.
Альбертас малость оживает, снова тараторит легко, как когда-то.
— Что же ты ему посоветовал?
— Ему наши картины не нужны. Он побывал кое-
где, всего навидался, и у него возникла мысль: а что, если разрисовать всю стену его кабинета. Это его выражение — разрисовать, он так сказал. Я одобрил. Стенная живопись сейчас входит в моду. Мы осушили бутылку в «Гинтарасе»— он извинился, что больше нету времени, сотни дел в министерствах,— и ударили по рукам. Вот какая сделка. Пообещал крупную сумму, часть выплачивает сразу. Почему молчишь, Саулюс? Кидайся на меня, высмеивай. А может, по твоему разумению, я и этого не стою?
— Стенная живопись — искусство, почему же я должен на тебя кидаться?
— Значит, одобряешь!— радуется Альбертас, но, прочитав в глазах Саулюса сомнение, остывает.— Не веришь в меня, вижу. Живопись останется для меня лично. А тут — источник дополнительных доходов. Он обещал и с другими председателями познакомить. Понимаешь, они теперь с жиру бесятся, культура им понадобилась. Когда расскажу Ядвиге, обрадуется. Давно уже меня попрекает: живем хуже рядового рабочего. И это чистая правда, к сожалению.
Саулюс не хочет напоминать ему о том, как в этой самой комнате они когда-то с пылом осуждали конформизм, работу ради денег, пристрастие к вещам. Писали в газетах на темы искусства, разбирали творчество товарищей, выступали с пламенными речами на собраниях — повсюду поднимали флаг новаторства. Заговорить по-новому, сказать свежее слово, дерзко ломать старые формы, искать себя... себя... себя... И это ведь были не пустые выдумки — прокатилась мощная волна, расшевелив таланты. Саулюсу чудилось иногда, что настало наконец время, когда он если и не потрясет весь мир, то скажет что-то не так, как говорили до него. Повседневность — материя скучная, думать про нее тошно, прошлое — кого оно может интересовать? Пейзаж оставим фотографам. Мир твоего воображения, видения, сны, крик раненой души — вот за что хватайся. Долой незаконченный цикл из семи гравюр по дереву «Песня Немана», пусть пылятся за шкафом эстампы «Когда я шел на войну...». Да здравствует то, что должно явиться! Да здравствуют новые боги! Поклонись им, вглядись в них и иди... За ними? Нет, ты должен проторить собственную дорогу. Только замахнись пошире, иди туда, куда не ступала нога художника. Да. «Импровизация, I», «Импровизация, II»... Приятели не жалеют добрых слов, в печати тоже пишут, «Импровизация, III», «Импровизация, IV»... Приятели морщатся, вежливо советуют: ищи... ты что-то ухватил было, не выпускай из рук... Гудит голова деревенского парня, перед глазами всплывают излучины Швянтупе, люди Лепалотаса, мать, застывшая в воротах словно придорожный крест, но ты избегаешь даже думать о родном доме, словно он зачумлен, бежишь от него, ищешь собственный мир, не связанный ни с временем, ни с местом; ищешь себя по ту сторону повседневности, ищешь себя в себе. Ты же сам помнишь об этом, Альбертас, и не хуже меня. Так было. Такими были наши первые шаги. Я не хочу перечеркнуть их, осудить. Мы шли с верой. Разве этого мало — во что-то верить? Что же погасило эту веру сейчас? Разочарование, что не взобрались на вершину? Неудовлетворение тем, что до сих пор делали? Претензии к жизни за то, что скупо отмеряла нам блага? А может, просто годы? Все-таки пятый десяток на носу.
Ах, Альбертас, кому из нас неведомы мучительные мысли, угрызения совести. Но ведь не будешь об этом рассказывать. От твоей рубашки. пропитанной потом, отвернется каждый. Да и нам самим неприятен пот. Но только из потной ладони падает зерно в пашню, всходит и потом уже пахнет свежим хлебом...
— Будем же верны себе, Альбертас,— негромко говорит Саулюс и вслушивается в звучание этих слов.
— Кому нужна эта наша верность,— горький вздох Альбертаса.
— Когда Чюрлёнис после учебы в Варшаве и Лейпциге стал изучать литовский, многие удивились: зачем это? Чюрлёнис знал, для кого живет и создает,— для Литвы! И только творя во имя Литвы,мы можем выйти в широкий свет.
— Чюрлёнис — один под нашим небом.
— Я говорю о понимании. Нужна опора. Давай обопремся на Чюрлёниса, Кандинского, Сарьяна, Мазере- ля, Сикейроса. Обопремся на их верность Идее! Я так думаю. И очень бы хотел, Альбертас, чтобы ты стену колхозной конторы не просто так «разрисовал», как выражается твой однокашник.
Альбертас Бакис уставился в пустой бокал, как в разверзшуюся перед ним бездну, пальцы левой руки
щиплют выцветшую бровь. Не сразу замечает, что приятель встает, надевает пиджак.
— Поздно уже,— Саулюс привычным движением поднимает руку, чтобы посмотреть на часы, но часов-то нет, только теперь замечает. Видит глаза Альбертаса, смотрящие как-то странно, и объясняет:—Видно, дома забыл.— Застеснявшись этой наивной лжи, чуть краснеет, сам это чувствует, но продолжает:—Правда, и деньги забыл. Не найдется на такси?
Альбертас, что с ним бывает редко, не произносит ни слова, встает с кресла, из заднего кармана вельветовых штанов достает кошелек, долго ковыряется, словно он битком набит; наконец двумя пальцами выуживает сложенный вчетверо рубль.
— Хватит?
— Хватит,— торопливо отвечает Саулюс.
— Правда, я хотел еще сказать...— Альбертас вращает в руке кошелек, заглядывает в него.— Хорошо, что ты зашел, Саулюс. Мне было нелегко. Да и теперь нелегко, но хоть посидели вместе, отвели душу...— Вдруг поднимает глаза на Саулюса:— Дагна звонила. Позавчера. Тебя искала.
Саулюс хватается за вешалку и держится, словно в летящем и раскачивающемся троллейбусе.
— Что ты ей сказал?
— А что я мог... Я же не знал, куда ты запропастился.
— В деревне... Я все эти дни в деревне был... В своей деревне, в Лепалотасе. Что она еще тебе сказала?
— Ничего, только про тебя спрашивала. Если б ты мне тогда сказал...
— Я ничего тогда не знал. Ничего, Альбертас.
— Понимаю. Но ты слишком... Не надо, Саулюс. Я по голосу Дагны понял, что она о тебе думает. Дагна вернется.
Саулюс открывает дверь, выходит на темную лестничную площадку.
—- Она не вернется, Альбертас. Не вернется.
Спотыкаясь, сбегает по лестнице, на улице останавливается, пережидая, пока пройдет слабость, и медленно удаляется по затихшему городу.
Через каких-нибудь полчаса, захлопнув дверь своей квартиры, он останавливается в гостиной. Не знает, почему останавливается, что ищет взглядом, словно с утра
до ночи прошла целая вечность, изменив все до мельчайших подробностей. На глаза попадается белеющий на столе конверт. Может, он давно там лежит, только Саулюс не заметил? А может, сегодня?.. Разрывает конверт, безжалостно раздирает непослушными пальцами, достает листок: «Товарищ С. Йотаута. В ближайшее время вы обязаны непременно зайти к директору училища для важного разговора. Напоминаем, что вы отозваны из отпуска и назначены руководителем производственной группы...» И так далее... И так далее... Он не дочитывает. Аккуратно складывает листок, сует в карман пиджака, почувствовав страшную усталость. Упасть бы на ковер во весь рост и лежать так с опустошенной головой, опустошен дотла, кажется, и сердце выдрано...
...И так далее... И так далее...
Утром Саулюс долго валяется в постели. Что принесет этот день, что завтрашний? Разве он мог подумать какой-нибудь месяц назад, что его ждет такой тяжелый июнь? Собирался тогда во Францию, был полон энергии и радости, приятели завидовали ему («Повезло тебе... Ей-богу, тебе везет, Саулюс...»), а Дагна бегала по магазинам, собирая мужа в дорогу, жаловалась, что не может достать того да сего, и составляла список, что привезти из Парижа. Так недавно все было, так недавно, что подумать страшно. («Давай зачеркнем прошлое»,— когда-то, давным-давно, говорила Беата в номере «Континенталя».)
Выбравшись из постели, Саулюс долго стоит у открытого окна, не видя и не слыша, что творится во дворе, проходит в ванную, принимает холодный душ, потом долго вытирается шероховатым полотенцем, надевает чистую сорочку, серый костюм и застывает посреди комнаты: а что же дальше?
Телефонный звонок словно автоматная очередь из- за угла. Саулюс вздрагивает, втягивает голову в плечи, оглянувшись, подбегает к трубке:
— Алло!
Молчание.
— Алло!— торопливо повторяет Саулюс, требуя ответа, и одновременно вспоминает, как прошлой осенью ходил по магазинам, чтобы купить подарок.
Про все, про все забыла, уселась в телегу. Побыстрей домой, побыстрей привезти весточку снохе да внучкам! Но почему письмо должно быть от Каролиса? Она сегодня думала только о Каролисе. Она чаще всего о нем думает. А Людвикас? А Саулюс? «Наверняка от Саулюса, этого ветрогона,— прости меня, господи, все они мои дети!» И зря она спешит да подгоняет лошадь. «Тпру!» — останавливает ее, натянув вожжи. Спохватывается, что остановилась посреди шоссе, может машина налететь, теперь только и оглядывайся, на каждом шагу они, и сворачивает на обочину. Пальцы непослушны, не могут выудить листочек из конверта. Почему так дрожат пальцы? Весь листочек дрожит... Людвикас! Людвикас... Долго смотрит на пестрящие буквы, перед глазами туман — то наплывает, то пропадает, губы шевелятся. Наконец поняв что-то, она поднимает голову, оглядывается, торопливо сует письмо обратно за пазуху и подхлестывает лошадь. Громыхает по булыжнику двухколесная беда, и многие оборачиваются вслед — из какого захолустья катит баба на этой кукушке, про которую уже успели забыть со времен войны?
— Людвикаса отпускают! Людвикас возвращается! — вбежав в избу, закричала радостно, как девчонка.— Людвикас!
Юлия подняла голову с подушки, тускло уставилась, поморгала мутными глазами. Замолчала Дануте, вслух читавшая книгу, и посмотрела на старшую сестру Алдону, которая раскладывала на столе карты.
— Людвикас возвращается,— уже спокойнее сказала Матильда.
Ни одна ей не ответила; стало страшно.
— Людвикас...
Алдона продолжала раскладывать карты.
— Это еще что такое? — накинулась на нее Матильда.— Из пекла эти чертовы картинки?
Девочка закрыла грудью карты.
— Мне дали.
— Дали? Кто дал? Юлия, ты позволяешь...
Юлия смотрела на нее все такими же мутными
глазами.
— Каролис... Когда Каролис вернется?
— Я от Людвикаса письмо получила.
— Вот были бы мы вместе...
не ко дню рождения. Не раз он забывал этот день, потом Дагна ласково напоминала ему, и он чувствовал себя виноватым. И вот вспомнил вовремя и уже который день носился как угорелый. Деньги как раз были, получил за работу крупную сумму и подумал: купит скромный, но красивый перстенек. В ювелирных ничего ему не смогли предложить, но люди шепнули: «Завтра должны выбросить». И правда, зашел под вечер и увидел километровую очередь. Прилавок в осаде, несколько воинственных баб никого поближе не подпускают, командуют всеми, размахивая руками в перстнях, сами тоже, конечно, заняли очередь. Саулюс встал в хвост, терпеливо протолкался битый час, послушал шум и ругань, угрозы продавщиц вызвать милицию и, потеряв надежду, вышел на улицу. На цветочном базаре купил у смуглого южанина пять гвоздик и в набитом битком троллейбусе вернулся домой. «Я хотел тебе... я так хотел тебе, Дагна, что-нибудь хорошее, но... Вот цветы...— Развернул гвоздики и торжественно добавил:— Шабо!..» У двух гвоздик отломились головки, видно, не уберег в троллейбусе. «Прости, Дагна...» Лицо Дагны было ясным и счастливым, только глаза почему-то увлажнились, длинные темные ресницы затрепетали...
...В телефонной трубке Саулюс слышит прерывистый вздох.
Приходится молчать. По дороге сюда я все время думала: буду говорить, рассказывать, вылью свою боль до последней капли. Но разве мне одной больно? Искать виноватого? Как просто обвинить того, кто ближе всего к тебе, облегчить свою участь, переложить бремя на плечи другого. Свекровь Матильда сказала тогда: может, оно и лучше, что Саулюса нету, нам, бабам, легче все — и радость и горе перенести. Наверно, земля должна расступиться, если женщина споткнется, это тоже слова свекрови. Она все медлила, не решаясь открыть тайну, говорила о том о сем, готовя меня к страшному известию. А после мы проговорили всю ночь, у меня кружилась голова, я будто плавала в безвоздушном пространстве, и лишь много позднее сумела все заново вспомнить, понять. Меня неотступно сопровождал обман: женщина, которую я называла матерью,—
не мать, отец, которого считала отцом,— не отец... Кто они мне теперь? Дед и баба? Дед и баба Балтайтисы, вырастившие меня как дочку. Хорошо, благородно звучит. Вот так, стоит ли поднимать из могилы мертвых, нарушать их вечный покой?
Уже не первый раз Дагне хочется закричать. Один Саулюс ее, может быть, поймет, а другие сочтут безумной. Но разве она не безумна, разве ее еще до рождения не обрекли на безумие? Дедушка не мог перенести позора, который навлекла на него любимая дочка Эгле. Единственная дочь знаменитого каунасского адвоката Балтайтиса с кем-то спуталась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60


А-П

П-Я