https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/s-bokovym-podklucheniem/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

С одним своим начальником, который за расположенность к солдатам был разжалован из офицеров в унтера, он даже подружился. Несмотря на все беды, страхи и унижения, которые выпадают на долю солдата, он хотя бы не знал голода на службе, и то, что близкие рассказывали ему о голодных годах и что он сам увидел и услышал, больно запало ему в душу.
Ведь если русский царь, которому он служил двадцать пять лет, по вере которого молился, если сам православный царь узнает, как немецкие пасторы и бароны обходятся тут с его единоверцами, то виновные понесут заслуженную кару и в здешней жизни произойдут перемены. Только о письме, которое сам Таави хотел отвезти в Петербург, ни одному барону даже во сне не должно было присниться...
И все-таки барон фон Маак прознал о сговоре Ряхков и Пиксов раньше, чем задуманное царю письмо было написано. Дюжину участвовавших в сговоре мужиков отхлестали по спине двадцатью ударами, что должно было отогнать от них мятежные мысли. Сам Таави, которого ждало куда более суровое наказание, успел скрыться — на восток или запад, на север или юг, этого никто не знал. Никогда больше он не появлялся в родных местах.
Двадцать ударов по тем временам, когда людей прогоняли сквозь строй и кожу вместе с мясом отдирали от позвоночника, как делали в Махтра, двадцать простых несоленых ударов для свыкшихся с поркой барщинников были не бог весть каким тяжким наказанием. Куда более тяжким было осознание того, что по крайней мере один из них, кто собирался послать царю письмо, оказался доносчиком — без предателя, без доносчика барон не узнал бы об их намерении. Кто же это мог быть? Возможно, из-за этого
одного всех наказали только двадцатью ударами розог, двадцать ударов получил и сам доносчик, иначе бы его пометили Иудиным знаком? Если бы удалось как-то выведать у стражника, кого барон лишь для вида велел наказать? Но стражник был нем, как могила, а люди, которые наблюдали порку, решили, что всем досталось одинаково. Подозревали, одного, другого, пока не осталось ни одного, на кого бы не пало подозрение. И это взаимное недоверие, которое даже вслух не высказывали, было почти таким же тяжелым, как все прежние беды, вместе взятые. Хороший барон Шмальхозен не терпел шпионства и доносчиков. Шварц считал всех барщинников — доносчиков еще больше, чем других,— ворами и обманщиками, и барщинник, боясь господского гнева, не решался приблизиться к господину настолько, чтобы доносить на себе подобных, потому что злобный окрик барона мог раздаться в любой миг — сразу бы выдал ябеду перед всем народом. Зато спокойный, с тихим говором фон Маак, который никогда не опускался до злобного рыка, вновь ввел в Лахтевахе взаимную слежку.
Кто сообщил барону о намерении отослать царю жалобу? Был ли это мой прямой или побочный корень? Пике или Ряхк? Думаю, что из-за него, из-за иуд и предателей, расплодившихся среди холопов, мы вообще так мало знаем о своих корнях. Мы стыдимся своих предков, потому что по крайней мере некоторые из них были гнилы духом. Не будь тех гнилых корней, судьба наша уже с самого начала, еще семь с половиной веков тому назад, была бы другой. Или бы мы все до последнего полегли в сражении, или освободились бы. Трудно, конечно, предавать суду наших далеких и близких прародителей, не зная детально всех обстоятельств. Все полечь в сражении не могли, такая доля уготована лишь тем, кто в состоянии держать меч. Малолетний парнишка еще не воин, когда его схватят, то он прежде всего хочет жить, жить. Разве смеем мы осуждать этих стремящихся к жизни детей и женщин в году тысяча двести двадцать седьмом и в году тысяча триста сорок третьем? Не будь их воли к жизни, их стремления выжить, все равно как и в каких угодно условиях, и нас самих бы не было. Разве это было предательством Лембита и других павших в том сражении? И все же из этого стремления любой ценой уцелеть пошли как последующие поколения, так и... новые предательства. Кубьясы, соглядатаи — они были в любой мызе. Из-за них мы стыдимся своих корней, из-за них так мало знаем свои корни и знать не хотим, по
тому что при ближайшем рассмотрении из длинного ряда наших прародителей может вдруг какой-нибудь предатель. Был, правда, свой стоп, как бы это сказать, непокорный исполин, Калевипоэг, но и тот споткнулся о свой меч, который отсек ему обе ноги... Вот своих поработителей и по именам, и по их деяниям мы знаем намного лучше. Маак, Шварц, Шмальхозен — их я представляю по рассказам людей куда яснее, чем своего деда Марта, прадеда Тоомаса и его отца Яагупа. Но кто был до Яагупа — все они растворяются в сером тумане. И все же они существовали, они пережили войны, чуму, рабство и порки, зачинали с женами детей — без них и меня бы не было.
Мы сами не из дерева сотворены, и корни наши — как бы далеко мы ни заглянули назад — не безжизненной материей порождены. Живая материя, человек особенно, сложна, страшно сложна. Даже гнилые корни, которых мы стыдимся.
Половину тех мужиков, которые в марте тысяча восемьсот сорок седьмого года были пороты на мызной конюшне, в Юрьев день барон фон Маак лишил места. Трех Пиксов и трех Ряхков. При этом они не смели без барского письменного разрешения перебраться в другую волость. И слишком отощали, чтобы с попутным ветром и на добрую удачу бежать за море. К тому же все они были обременены семьями, и с таким бременем не имело смысла закусывать удила, конопатить лодчонки, дожидаться ледохода и ловить ветер, да и сама задумка бежать могла достичь барских ушей так же, как и отправка письма царю.
Один из Пиксов повесился. Может, это заставило барона задуматься — глядишь, и другие наложат на себя руки, а их, этих рабочих рук, требовалось в разросшейся за счет барщинных земель мызе больше прежнего. И тогда фон Маак сдал в тягловую ренту шести лишенным прежних мест семьям Пааделайд. Шмальхозен, тот и одного барщинного дня не потребовал бы за Пааделайд, потому что это была крошечная, версты полторы в длину, намытая морем насыпь из гравия, пустой остров, где на голой бесплодной земле росли между камешков редкие травинки и можжевеловые кустики. В погожие летние дни, когда вода отходила от островков и полуостровков и на Пааделайд можно было попасть без лодки, мызный пастух по отмели перегонял сюда господских ягнят пощипать травку — из-за частых затоплений она была здесь солоноватой,
овцам по вкусу. Но людям в еду она не годилась, и казалось, что человеку тут делать нечего.
Не могу сказать, откуда у этих изголодавшихся, с исполосованными душами и телами, до предела измученных людей бралось упорство, что они все же перебирались сюда—а многие и остались здесь. И опять у них под ногами был клочок земли, откуда их — как заверяла мыза — уже никуда не сгонят. Крышей над головой был «теплый домик»— рыбацкая хижина без трубы, с очагом посередине, вместо дымохода — две прорубленные вверху стен дыры, затянутые свиными пузырями оконца в ладонь. Каким образом умещались на нарах «теплого домика» шесть семей, человек двадцать людей, это больше чем чудо. Для питьевой воды подкопали вырытую по весне рыбаками яму — к счастью, вода, хотя кругом было море, оказалась несоленой. Хлеба дали в мызе, в долг, за отработочные дни, хоть и было его на понюх; выручало море, оно тогда повсюду было наполовину богаче рыбой, чем теперь. Бабы зимой, при лучине, пряли из пакли нити, чинили старые сети и невода, точили остроги* мальчишки весной ловили на отмелинах корзинами плотву, осенью, по первому морозу, мужики колотили дубинами лед, оглушенные рыбы всплывали вверх брюхом — все шло в один котел, на общую потребу, кто бы там ни был добытчиком — Пике или Ряхк. Шесть котлов на краю очага и не помещалось, да и беда заставляла людей держаться теснее прежнего. Считали также, что того, кто выдал барону задумку про письмо царю, тут, на Пааделайде, не было, ему барон явно оставил подворье в Лахтевахе, и для пааделайдцев это было немалым облегчением. Они могли не отводя глаз смотреть друг другу в лицо.
Официально они теперь числились в апостольской православной вере, но на другом конце Панкраннаского прихода даже не был заложен краеугольный камень для православной церкви, а так как до городской церкви от их было добрых полсотни верст, то по большим праздникам они ходили иногда в лютеранскую кирку — скорее послушать органную музыку, чем пастора, просто подтянуть знакомым с детства хоралам. На самом же деле эти жившие в «теплом домике» у Пааделайдского залива барщин- ники все больше отходили от той и другой официальной веры. Старый Элиас, мой дядя, со своей вейтлинговской «портняжьей верой» тогда еще не добрался до Пааделайда. А так как у веры Элиаса отсутствовал фанатизм и он не действовал по заповеди «идите и обратите в своих последователей все народы», то можно ли было называть верой дядины «убеждения»?
В тысяча восемьсот пятидесятом году я еще ничего не ведал о дядином учении, меня к тому времени еще не было на свете. Я, один из пааделайдских Ряхков, родился — мать родила меня спустя лишь сорок лет, на третий день мая тысяча восемьсот девяностого года.
Теперь идет год тысяча девятьсот семьдесят второй. И насколько за те восемьдесят лет, что я глядел на свет божий, изменилась по ту и эту стороны земного шара жизнь, и здесь, на острове Рог1ипе-Ье11ег, и там, на Пааде- лайде, сколько она менялась до меня и как она еще изменится, когда мои глаза уже не увидят этих перемен. Вот поэтому, хотя и лет за спиной хватает, хотелось бы пожить еще...
Он умолк на полуслове. Скользнул глазами по ковру, перевел взгляд на стену, где висела фотография того же размера, что и у его тезки, маленького шестилетнего внука Аарона. Затем он встал, постоял чуток и распахнул настежь балконную дверь. Солнце скрылось за высокими Ванкуверскими горами, но явно еще не зашло, потому что свет его только что озарял снежные вершины этого огромного острова. И все же к лежащему внизу проливу стали подкрадываться первые тени сумерек; отгоняя их, на идущем с севера на юг большом пассажирском пароходе зажглись огни. Отсюда, с Рог1ипе-1е11ег, судно из-за удаленности вовсе не казалось гигантским, хотя на самом деле оно было огромным, потому что начиная от поверхности воды у него возвышалось восемь палуб. Но в сравнении со здешними горами все человеком сотворенное выглядело проделками гномов — и плывущие по воде суда, и подобно спичечным коробкам лепившиеся к горам дома. Да и люди — взять хоть бы нас двоих,— даже если смотреть друг на друга вблизи, не были гигантами, особенно я, человек невысокий.
Устав рассказывать и стараясь взбодрить себя дыхательными упражнениями йогов, он приложил указательный палец правой руки ко лбу, а большой палец той же руки к правой ноздре, и стал левой ноздрей втягивать прохладный, свежий, просоленный морской воздух. Постоял мгновение недвижимо. Потом отпустил правую ноздрю и выдохнул весь воздух из легких. Это он проделал несколько раз подряд. Наконец перешел на обычное дыхание
и сноба приоткрыл из-под седых бровей окруженные густой тонкой сеточкой морщин большие голубые глаза.
Над проливом все более сгущались тени гор. Как и на идущем с севера на юг пароходе, огни зажглись и на маленьком, плывущем навстречу ему буксире, который тянул за собой два длинных плашкоута. Один за другим засветились окна домов на Е ог1ипе-1е11ег и других островах. На восточных склонах Ванкувера, что остались в тени снежных вершин, огни тут и там зажглись еще до того, как мы вышли на балкон.
Хоть и шла вторая неделя сентября, здешняя осень была еще далеко впереди. Климат на Еог1ипе-1е11ег по сравнению с расположенным в нескольких страх милях к северу Принс-Рупертом более мягкий, и дождь не льет здесь такими ручьями, как на Принс-Руперте, где после 1905 года нашли прибежище Юхан Раук и многие другие сааремаасцы. Иногда зимой тут выпадает довольно густой снег, но это ненадолго. В сравнении с эстонским сентябрем это если и не само лето, то уж бабье лето явно, хотя и здесь, с уходом солнца за горы и оттуда в раскинувшийся по ту сторону гор океан, холодок давал о себе знать. Мы вернулись в заполненную книгами и фотографиями комнату. Хозяин прикрыл балконную дверь, оставив лишь небольшую щель, и растопил камин. Когда по стене заплясали тени от огня, он сказал: «И завтра день будет» — и стал прослушивать пластинки, которые я привез ему из Эстонии. К нам присоединилась Фебе, а так как она не знала эстонского, то отрывочный разговор во время смены пластинок неизбежно велся на самом распространенном здесь языке — английском.
Ночь все плотнее натягивала свой темный ковер на пролив, на горы, на тысячи островов в море, на людей — на тех, чьи корни, чьи прародители всего лишь два поколения назад были рабами.
НА НАШЕЙ УЛИЦЕ ПРИМОРСКОЙ...
Говорят, что бройлерный цыпленок сам пробивает изнутри скорлупу, сам выбирается наружу и поэтому позднее в своей короткой жизни вынужден сам же и отвечать за свои деяния. Кто велел ему пробивать изнутри скорлупу — пусть не сваливает свою вину на курицу или тем более на петуха!— теперь пускай копошится и ест всего четыре месяца, после чего ему самое время насытить
своим мягким вкусным мясом желудок знаменитого мудреца, который по своей доброй воле и в защиту этой доброй воли пишет толстые книги и ведет войну на перьях и словами с мудрецом другой, детерминистской школы.
Мне, восьмидесятидвухлетнему старику, неловко ставить себя на одну доску с невинным цыпленком, но, так же как цыпленок, который сам пробивает изнутри скорлупу, я тоже говорю, что я родился, а не меня родили. (И на любом языке так.) Я родился! На любом языке — и одно поколение за другим! Что там еще говорить детерминистам, если уже языковая традиция явно против них! Каждый сам на этот свет родился, и каждый сам был кузнецом своего счастья или несчастья...
Вот я, Аарон Тимофеевич Кивиряхк, родился по старому счислению третьего мая тысяча восемьсот девяностого года на островке Пааделайд Эзельского уезда Лифляндской губернии Российской империи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я