https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А пока попросимся к тебе на несколько ночей.
— Тесно — сами видите. Но если подходит и как-нибудь разместитесь...
— В овчарне кротких ягнят помещается много.
— Поди, не из-за кротости выслали тебя в Псков, да и другие тоже не из-за смирения своего казаков испугались, у каждого что-то на душе,— полушутя полу серьезно сказал Михкель-Майкл.
— Что может быть на душе у этого семилетнего джентльмена...— кивнул Элиас на Беньямина.
— Сам знаешь, как в Библии сказано: душою с детства грешны,— усмехнулся в бороду Суурнийт.
— Ты, дружище, по себе меряешь. Сам бежал из России в турецкую войну, испугался солдатчины. Беньямину в рекруты пока не идти.
По годам Михкель Суурнийт был лет на двенадцать моложе Элиаса, но выглядел ему ровесником. На Пааделайде у него сородичей не было; выходцу с Сааремаа, со стороны Рижского залива, последышу бедного арендатора, другого спасения от солдатчины, кроме как сбежать в Америке с парохода, не было. Здесь он в свое время встретился с Элиасом, подружился с ним, наслушался учений Вейтлинга. С родственниками с Сааремаа Михкель не переписывался, особым письмописцем никогда не был, тем более никого за собой сюда не звал. Будучи старым холостяком, сошелся с финкой, тоже старой девой, детей у них не было, а недавно и жену схоронил. И хотя он дал понять Элиасу, что тот свалил на него незваных гостей, в глубине души он, кажется, ничего против этого не
имел — гости развеивали его одиночество. Так мы и остались на несколько месяцев на Гарвилл-стрит, 74. Наама и мать (Рахель) спали в задней комнатке вместе на кровати, мужчины впятером устроились в большой комнате. Беньямин под боком у старого Элиаса, мы с отцом на матрасе под одним одеялом, лишь у хозяина была отдельная кровать.
Западный ветер, зародившийся в бескрайних океанских просторах, достигнув острова Ванкувер, перешел в настоящий шторм, затем помчался к заливу и островам, и только возвышающиеся до небес Скалистые горы заставили его приспустить крылья. На Рог1ипе-1е11ег шторм бушевал еще в полную силу: наваливался на стены домов, гремел по крышам и ломал в лесу засохшие, старые, гнилые стволы. Лишь крепкие молодые деревья противостояли буре. А так как они составляли основу, то со стороны казалось, что ураган не затронул леса.
К вечеру ветер стих, и мы с Аароном вышли посмотреть, что же он натворил. Дома на острове уцелели, они выдерживали и посильнее штормы. Одну слабо закрепленную на якоре лодку выбросило на берег, около нее возились мужики. Но лес был завален валежником, сухими ветвями и сломанными трухлявыми деревьями.
— Ты посмотри, как ветер прочесал лес, сорвал все сухие ветви. Вот так он прочищает время от времени лес, отряхивает его от старья. Иногда не мешало бы так же пройтись и по людям. Тогда и я, старый сохлый сук, ушел бы однажды в землю,— сказал Аарон.
— По людям проходятся войны, но они вырывают молодых. Старых на войну не берут, чтобы не мешать молодым,— заметил я.
— Ох, люди, люди! Как вы далеки от природы! Используете ее, но зачастую рубите сук, на котором сами же сидите. Нужна ли была ядерная энергия, когда уже порох в избытке! Уничтожить все оружие! Очень хочется повоевать — только на кулаках! Еще в Библии сказано о том, как Давид из пращи поразил великана Голиафа. Теперь пращу заменила атомная бомба, которая убивает разом миллион людей. Это что, путь к лучшему? Швейная машинка гораздо лучше костяной иглы, которой эскимоска обшивает себя и свою семью. Но атомная бомба и праща библейского Давида? Это что, прогресс?
После шторма под вечер настроение у старого Аарона было грустным. Я не мешал ему размышлять, и Фебе не мешала. На другой день он поведал свою историю коротко, без вдохновения.
ААРОН И СВОДНЫЙ ВРАТ
После долгого пути на пароходе и в поезде великим благом здесь, в Ванкувере, на Гранвилл-стрит, должен был стать сон в постели, которая не раскачивается и не трясется. Наверное, так оно и было, однако полного спокойствия я не ощутил и тут. Мне бы радоваться — отец с матерью снова находились под одной крышей, хотя и в разных комнатах. Но я по ночам снова и снова оказывался во сне на Пааделайде и с криком бежал следом за матерью, когда она торопилась уйти в Кадака к своему Высоцкому. «Не уходи, мама! Не уходи!» — столь громко кричал я, что просыпался отец. На Пааделайде, когда мать жила у Высоцкого в Курессааре, я так по ночам не вскрикивал. Почему это происходило со мной сейчас, когда мать, посапывая, спокойно спала в соседней комнате? Этот страшный сон с небольшими изменениями, оставаясь по сути в прежнем виде, повторяется и теперь, в старости. Всего лишь позавчера я проснулся около трех часов ночи, задыхаясь от напрасного бега за матерью. А ведь она уже давным-давно покоится в земле. Да и сам Высоцкий, отец Беньямина, тоже стал прахом. А вот я, как видишь, живу, хотя конец уже близится. Много ли там человеку отпущено после восьмидесяти?
Может, у моего страшного сна есть и другие причины? Только ли родная мать? Не весь ли Пааделайд был мне второй матерью, не там ли оставались мои корни, не от нее ли бежав, я оборвал их и тем самым остался без корней?!
Беньямин не кричал во сне, спал как убитый под боком у старого Элиаса. Его никогда не бросала мать, возможно, он и вспоминал меблированную комнату, которую они снимали на боковой улочке в Курессааре, но эта комната не стоила того, чтобы тосковать о ней. Город на Сааремаа назывался и Курессааре, и Аренсбург. Для мызников и состоятельного люда он был Аренсбургом. Простые горожане и крестьяне, которые работали на господ, и те, кто продавал на рынке картошку, молоко, масло, яйца, дрова и разную снедь господам и должностным лицам, именовали город на эстонский лад — Курессааре. Беньямин слышал оба названия: мать вязала господам и онемечившимся эстонцам шерстяные вещи, но общалась больше с простым народом, поэтому Пенну толком и не понимал, в городе с каким названием он родился и жил. Город, в котором он теперь оказался, называли одинаково — Ванкувер,— чудно лишь то, что написание у него было чуточку другое: Уапсоиуег. Говорили в этом городе на разных языках и люди были разнокожие — белые, желтые, красные и черные, но все же больше разговаривали на незнакомом мне и Беньямину английском языке. Старый Элиас его знал. Однако Беньямин оказался головастым, и чужой язык давался ему легко. Он ходил в магазин с Элиасом и дядей Майклом и тут же понял, что «тПк»— это молоко, а — хлеб. На Пааделайде я учил немецкий и текст попроще понимал, но со здешним языком у меня было канители больше, чем у младшего ухватистого братца. В доме дяди Майкла мы говорили по-эстонски, но стоило Беньямину пойти на улицу, как он вбирал английский язык словно воздух. Со временем и я одолел его, но небольшой акцент остался до сих пор. Через два года Беньямин говорил уже настолько свободно, будто он родился в Ванкувере в английской семье. Пенну не оглядывался, за спиной у него не было Пааделайда, он был городским ребенком, а город не привязывает человека к себе так, как деревня. Пенну засыпал вечером мгновенно, а утром просыпался радостный и, посвистывая, спешил за дядей Майклом на улицу, разглядывать магазины, рынок, порт, большие пароходы и сотни других новых и увлекательных вещей, которые в Курессааре были иными или вовсе отсутствовали. В Курессааре никаких высоких гор не было, а тут, в Ванкувере, они находились совсем рядом, в белых снежных шапках.
Пенну не оглядывался, может, это и было одной из причин, почему он впоследствии быстрее, чем я и тысячи других, устроился в жизни. А я и во сне и наяву только и делаю, что оглядываюсь назад.
— Юхан Лийв, правда, говорит — его книга лежит у меня на полке на почетном месте,— что тот, кто не помнит своего прошлого, живет без будущего. Но всему есть свой предел. Жизнь несется вперед, к хорошему или плохому, но если только оглядываться назад или глядеть слишком далеко вперед, можешь остаться у жизни под колесами.
— Но ты ведь не остался под колесами жизни. Дожил до почтенных лет. У тебя прекрасный, спокойный дом, и оба вы, ты и твоя супруга, остаетесь друг другу опорой.
— Под колесами жизни можно оказаться и душою, со стороны и не видно будет. Юхана Лийва телега жизни мяла изрядно, но в некоторых стихах его видно, что внутри колеса давили куда больнее, чем снаружи:
Проще горы поднимать, легче скалы поднести, проще землю удержать, нежели боль в душе нести.
Совесть мучает и гложет, совесть насмерть бьет тебя, живешь во тьме, в тумане бродишь с душевной болью у плеча.
С последними словами огонь в камине затрепетал, узкий красный язычок пламени метнулся, полоснул, и тут же раздались частые удары, словно по жестяной крыше полоснули из пулемета. Пули обернулись дробью, вот они уже стали горохом, которым шарахали по жести. Окна оставались сухими, ни одна градинка или дождинка не ударилась о стекло, лишь гудели сточные трубы. Со стороны океана почти незаметно подкралось облако и теперь швыряло свою ношу на остров.
— «...живешь во тьме, в тумане бродишь с душевной болью у плеча...» — грустно повторил Аарон Кивиряхк и, вставая, добавил:— Пока не придет смерть.
Столь же неожиданно, как нагрянувший град, пришло к Аарону Кивиряхку это откровение. В тот вечер я его больше ни о чем не расспрашивал, и он тоже не произнес ни одного слова. Не заставишь дождь пролиться, а уж человека — к тому же такого старого — не вынудишь быть откровенным. Все должно прийти в свое время или вовсе не свершиться. Облако уходит со своей ношей дальше. И человек уносит свою душевную боль в могилу.
Прошел вечер, и ночь пришла.
ДУШЕВНОЕ ВРЕМЯ
Михкель-Майкл ворчал, хотя на самом деле готов был и, возможно, приютил бы нас всех, и дальше предоставляя нам кров, но мы-то понимали, что здесь, на чужбине, каждый из нас должен скорее найти свою дорогу, свою работу,
свой хлеб, свою крышу над головой. Переезд ввел нас в большие расходы — к счастью, русские золотые и русские бумажные деньги повсюду имели хождение, только ведь ни Элиас, ни отец никакими князьями, которым управляющие высылают следом деньги, тоже не были. Мы могли полагаться лишь на свои руки.
И этим рукам нужно было найти применение.
Старый Элиас снял на улице Гранвилл, несколькими домами ближе к центру, трехкомнатную квартиру и принялся обустраивать там портняжную мастерскую с еще более шикарной вывеской, чем у него была в Панкранна, с одной разницей — на английском языке. Вывеска гласила, что обучавшийся в Германии и Америке дамский мастер шьет по самой последней моде платья и костюмы, шил даже княгиням и графиням. Стены ателье он занял с пола до потолка зеркалами, был также выделен уголок, где бы дамы могли догола раздеться. Элиас старался придать себе и мне, своему подмастерью, ухоженный вид.
В первые два дня ни одной клиентки. Первой «княгиней» стала моя мать, Рахель, которая бежала из России из- за своих анархичных взглядов. Когда в газете появилась реклама, начали прибывать клиентки — не так много, правда, чтобы не успевать с работой. Зато цены кусались.
Только мною старый Элиас оставался недоволен, потому что я не умел достаточно почтительно встречать богатых клиенток. Мне и впрямь это было тяжело, даже непривычно, к тому же я знал, какие они «графини». Элиас сам рассказывал. Коренные жительницы этой земли, индианки, в наше «Ателье мод» не заходили, не часто объявлялись там и те, кто, подобно нам, вынужден был бежать со своей родины. Кроме беженцев и переселенцев, откуда бы они сюда ни съехались — из Англии, Германии, Украины, Китая, Японии, Индии или других мест — и сколько бы они тут ни жили, первое, второе или третье поколение,— помимо этих настоящих тружеников здесь собралось также много искателей приключений, кто, словно пена на гребне волны, надеясь на скорое обогащение, ринулся сюда за золотом, его порой и вправду находили по берегам некоторых быстротечных рек Британской Колумбии. Следом за искателями приключений поспешили дамочки легкого поведения, и если первые во многом безнадежно промывали песок на берегах Фразера, то дамочки, развевая юбками, надеялись добывать золото в городах. Ох
уж эти фотографии богатых и именитых женщин в журналах мод, которые старый Элиас накупил для своего «ателье»! Понятно, что нигде не было фотографий тех дамочек, которые разнаряжались у модного портного, а в старости прозябали в бедности и заброшенности и даже порой накладывали на себя руки.
— Все это обман,— сказал я Элиасу, когда он, словно прелестнейшую принцессу, обхаживал орлиноносую немку, которая приходила на примерку. Уж столько-то я по-немецки понимал, о чем они говорили.
— Мир желает того, чтобы его обманывали,— ответил Элиас.
— А разве те финны, которые хотели обрести себе новую жизнь на Рог1ипе-1е11ег, тоже хотели обмануться?
— Их жены не переступят порог нашего ателье. У них на острове свой портной.
— Тогда я пойду наймусь к их портному!
— А кто будет продевать нитку в мою иголку?
— Пенну проденет.
— Беньямин маловат для подмастерья. Я давно приметил, что ты ревнив становишься к брату.
— Может, и так, но что я могу поделать? Если Рахель не любила моего отца, зачем она выходила за него замуж и родила меня на свет?
Что мог ответить на это Элиас? Да и не было у меня особой охоты тогда от него уходить. Мы поселились с ним в ателье, в прилегающей квартире, где было место и для Рахели с Пенну, и для отца с Наамой, но никто из них к нам не пришел, все остались у Михкеля, который выходил по утрам из дому с инструментом и отправлялся к знакомым что-нибудь плотничать. А по вечерам снова собирались у Михкеля, ели перловую кашу, блины или молочный суп, который стряпала по пааделайдскому обычаю Рахель, сидели и рассуждали, как у кого прошел день. После чая мы с Элиасом отправлялись домой. «Молодой и старый волк», как говорил он обо мне и о себе. Немного подумав, уже на улице добавлял: «Старый и выживший из ума!», на что я отвечал: «И молодой и на ноги увечный».
В марте 1906 года Гранвиллстрит не была еще той сверкающей электричеством и светящейся автомобильными огнями магистралью, какой она стала теперь;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я