https://wodolei.ru/catalog/mebel/navesnye_shkafy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Он встречает Терезу изысканным поклоном и просит подойти поближе к окну. Она напоминает девушек из предместья Равенны, с которыми четверть века назад графу – дух времени! – доводилось плясать вокруг Дерева свободы, нацепив республиканский бант. Вернувшись домой, он тогда записывал в секретный дневничок: «Теперь вот так – либо знайся с канальями, либо они снесут тебе голову. Лучше первое».
За ним тянется нелестная слава проходимца, скопидома и развратника. Родителям Терезы об этом, конечно, известно. Тем не менее они сами добивались расположения дважды овдовевшего жуира. Он богат и носит имя, славное в итальянской истории. Иного для счастья дочери не требуется.
Ни ретроградами, ни рабами корысти родители ее не были. Но они оставались людьми своего времени, твердо державшимися его понятий по части семейного устройства. Дом Гамба как раз считался просвещенным и независимым – отец, братья, кузены принадлежали к различным вентам, за столом поднимались тосты в честь грядущей свободной Италии и произносились пламенные речи, усердно конспектируемые австрийским осведомителем. Просто между политикой и бытовыми отношениями эти добрые патриоты не усматривали решительно никакой связи.
Сыграли свадьбу, и для Терезы началась жизнь, какой обречены были жить едва ли не все дамы ее круга. Граф наслаждался иллюзией возвращенной молодости, интриговал против давних недругов и пересчитывал крестьянские подати. Объезжая свои владения, он всегда сворачивал за милю-другую до последнего поля: убедиться, что и его земля где-то кончается, было бы слишком тяжело.
Зиму провели в Венеции. Алессандро обожал здешнюю оперу, а более всего – балетные интермедии, исполняемые воспитанницами театральной школы. За спектаклями следовали ужин и прогулка в гондоле; Тереза заполняла вечера чтением, а иногда ездила к графине Бенцони, своей единственной приятельнице.
Однажды в ее гостиной она увидела иностранца, который вел беседу с легким акцентом, но запальчиво и патетично. Разговор шел о скульптуре Канове, чьи работы вызывали жаркий спор. Хозяйка заметила, что ее гостья скучает, и что-то шепнула оратору. Через минуту она его представила: «Лорд Байрон».
Может быть, это был тот редкий случай, когда говорят о любви с первого взгляда. Так, по крайней мере, утверждала в мемуарах Тереза, пережившая Байрона на несколько десятилетий. Что-то их потянуло друг к другу сразу же и властно. Неделю спустя вся Венеция знала, что у графини Гвичьоли появился постоянный поклонник, тот знаменитый британец, о котором толкуют на всех углах. Что он ее «кавалер-почитатель».
Тогдашние итальянские нравы не просто допускали, а даже рекомендовали, чтобы такая фигура сопровождала знатную молодую особу. Мужья не находили тут ничего предосудительного, если соблюдался внешний декорум. В «Беппо», описывая заведенный южнее Альп обычай, Байрон с иронией замечает: «Хоть это грех, но кто перечит моде!» Он, впрочем, находил, что подобное установление куда лучше английского ханжества.
Но Терезу и Байрона связывало иное чувство. И люди были тоже иными, по своим духовным горизонтам несопоставимые со светскими бонвиванами и охотниками до пикантных ситуаций. Там преобладала мода, здесь властвовала страсть. И преданность. И готовность терпеть любые несчастья, но не унижаться до банальностей.
Знавших Байрона не понаслышке все это удивить не могло. Удивляла Тереза. Откуда такая душевная глубина в девушке, воспитанной на правилах показного благочестия, прикрывающего распущенность? Как она смогла покорить столь искушенного и непростого человека, как сумела сделаться достойной его спутницей?
К числу красавиц, привыкших ловить на себе взгляды восторженные или завистливые, она не принадлежала но лицо ее было необычайно выразительно, и распознавалась в нем натура горячая и волевая – при всей хрупкости облика. Бывший наполеоновский офицер Анри Бейль подписывавшийся псевдонимом Стендаль, говорил об итальянках той эпохи, что им свойствен «характер благородный и сумрачный, который наводит на мысль не столько о мимолетных радостях живого и веселого волокитства, сколько о счастье, обретаемом в сильных страстях». Он словно бы думал о Терезе Гвичьоли, когда это писал.
Свидетельству Стендаля следует верить: он был великим знатоком сердца, а Италию знал, как никто, – провел в ней многие годы. Он полюбил искренность и простодушие ее жителей, их врожденное чувство прекрасного, способность доверять непосредственному ощущению, почти утраченную во времена, когда повсюду торжествовало лицемерие.
В книге «Рим, Неаполь, Флоренция» Стендаль часто сравнивает итальянцев и англичан – к невыгоде для последних. «Ни один англичанин из ста не осмеливается быть самим собой. Ни один итальянец из десяти не поймет, как он может быть иным». По воспоминаниям Стендаля, это различие особенно тонко понимал Байрон. И становился особенно язвителен в своих отзывах об Англии, по мере того как лучше узнавал итальянскую жизнь.
Байрон и Стендаль познакомились еще осенью 1816 года, сразу после переезда поэта из Швейцарии. Есть стендалевский мемуарный очерк, где воссоздано то время и уверенной рукой набросан байроновский портрет: «Я увидел молодого человека с изумительными глазами, в которых было нечто великодушное…» Надо было обладать искусством автора «Пармской обители», чтобы это почувствовать за обычной байроновской отрешенностью. В чем тут причина, Стендаль для себя уяснил: Байрону требовалась «броня, в которую облекалась эта тонкая и глубоко чувствительная к оскорблениям душа, защищаясь от бесконечной грубости черни». Окружающие находили Байрона надменным, даже сумасбродным. Стендаль пишет, что на самом деле сказывалась, главным образом, ранимость, хотя забота о впечатлении, производимом на других, была для английского поэта неизменным стимулом поведения.
Гордость, застенчивость, нередко о себе заявлявшая склонность поступать как раз обратно тому, чего от него ожидали, нелюбовь к пышнословию, «крайняя чувствительность к осуждению или похвале», вспышки гнева, придававшего дикое и смятенное выражение его прекрасному лицу, отчужденность в обществе, сменявшаяся в тесном дружеском кружке обаянием, которому невозможно сопротивляться, – до чего сложный узел, какое удивительное сплетение противоборствующих начал! «Лару» и «Гяура» читали многие, и в Байроне хотели видеть не того, кем он был, а того, кем должен был быть автор этих поэм. Стендалю поначалу тоже трудно отделить поэтический образ от реального человека, прочим же и в голову не приходит, что тут возможно какое-то несовпадение.
Некая маркиза специально приезжает издалека в Венецию, чтобы лицезреть британского изгнанника, а Байрон отказывается с нею знакомиться, – она, конечно, оскорблена, но и довольна: ходячее мнение подтвердилось. Рассказывают о князе, собственной рукой убившем возлюбленную-крестьянку, которая ему изменила, – Байрон в бешенстве выбегает из комнаты, предоставляя оставшимся всласть посудачить о его слишком сострадательном сердце. Кто-то признается, что лишь книги Руссо произвели на него впечатление, сравнимое с «Чайльд-Гарольдом», и слышит в ответ: «Избавьте меня от таких сравнений, рядом с именем лорда не поминают имя человека, некогда служившего лакеем».
Что тут только маска, что – подыгрывание байроническому герою, а что – истинный Байрон? Этого тогда не постигал никто, да и сегодня не так легко отделить случайное от существенного, читая, как держался и какое впечатление производил тот, кого Пушкин называет «мучеником суровым». Пушкинское определение, наверное, все же наиболее точно, и все же, чтобы в этом увериться, сколько напластований, сколько случайных черт нужно примирить!
Стендалю это давалось с трудом, но что-то главное он улавливал, не ошибаясь. Может быть, помогла та лунная зимняя ночь, когда после спектакля отправились полюбоваться белыми мраморными иглами Миланского собора. Байрон испытывал подъем духа: импровизировал поэму о средневековом авантюристе, которую так и не собрался написать, с нежностью говорил об Италии. Стендаль убеждался, что перед ним «великий поэт и разумный человек» – сочетание, встречающееся реже, чем союз гения с безумством.
Венеция, «где – зрелище единственное в мире! – из волн встают и храмы и дома», отогрела Байрона еще больше.
Его тяготило многое: упадок, австрийские солдаты, марширующие по венецианским площадям, дряхлеющие дворцы, ржавеющие заброшенные памятники. И тем не менее он чувствовал себя в своей стихии, оказавшись на этих улицах:
Там бьет крылом История сама,
И, догорая, рдеет солнце Славы
Над красотой, сводящею с ума…
Картинами Венеции открывается последняя песнь «Чайльд-Гарольда», и в первых же ее строфах прозвучит признание, которого тщетно было бы ожидать, читая «Сон», или «Тьму», или «Прометея»:
Я словно жил в твоей поре весенней,
И эти дни вошли в тот светлый ряд
Ничем не истребимых впечатлений,
Чей каждый звук, и цвет, и аромат
Поддерживают жизнь в душе, прошедшей ад.
До того вечера у графини Бенцони остается еще почти два года. Но этот обычный светский раут ничего бы и не означал для Байрона, не начнись под действием итальянских впечатлений оттаивание души, для которой воскресла надежда счастья.
Перемену эту, кроме Стендаля, кажется, никто не заметил. И к появлению графини Гвичьоли люди, близкие с Байроном, отнеслись равнодушно. А некоторые и с раздражением, как Шелли.
Ему она не нравилась, эта «очень хорошенькая, сентиментальная и пустая итальянка», правда, заставившая Байрона отказаться от «порочных привычек», но не переменившая его «ложных идей». Шелли шокировало упрямство, с каким его друг отказывался от любых встреч с Клэр, раздражала мысль о католическом воспитании, которое дают помещенной в монастырский приют Аллегре. Терезу он подозревал в намерении изолировать Байрона ото всех, кто издавна был с ним связан, и оттого судил о ней предвзято, резко.
Он даже не принял в расчет сложностей ее нового положения. Между тем они росли. Услышав о «кавалере-почитателе», граф отнесся к этой новости равнодушно: в конце концов, так поступают почти все, к тому же и для него есть свои выгоды – кавалер, продавший, наконец, свое английское поместье, не стеснен в средствах, а одолженные суммы ему сложно будет требовать назад. Таким образом Байрон был готов откупаться хоть целую вечность: не готов он был – и не хотел – мириться с обязанностями, возложенными на Терезу брачным договором.
Их роман был открытым, сопровождался злорадными комментариями сплетников и тревогами близких Терезы, которых пугала ее смелость, а еще больше – дурная репутация Байрона. «Известно ли тебе, – писал ей брат, – что человек, который, по твоим уверениям, просто ангел во плоти, на самом деле заточил свою жену в безлюдном замке, о котором ходят весьма мрачные рассказы, а сам предался жизни беспорядочной и беспутной; известно ли тебе, что он, как говорят, командовал пиратским кораблем, когда был на Востоке?»
Со временем Пьетро Гамба станет одним из ближайших друзей Байрона, его спутником в последней поездке на греческую войну. Но пока над ним властвует сила молвы. Недолюбливая мужа Терезы, и он, и все в родном доме Терезы готовы принять его сторону, убедившись, что дело обретает слишком уж громкую огласку. А престарелый граф все еще колеблется: не попытаться ли, урезонив Терезу, сначала вытребовать у Байрона новых для себя милостей и уж затем положить конец всему этому скандалу?
Подавив в себе возмущение, Байрон пишет на родину влиятельным знакомым с просьбой похлопотать о месте британского вице-консула в Равенне, которого Гвичьоли давно добивался. Терезу временно удаляют под предлогом расстроенного здоровья. Так продолжается несколько месяцев: Байрон квартирует в равеннском палаццо Гвичьоли на нижнем этаже, граф бесцеремонно обшаривает туалетные столики и книжные полки в поисках улик, затем составляет для жены распорядок последующего совместного существования и требует подписать этот унизительный документ. Она отказывается. Одновременно приходит отказ из Лондона – место уже занято. И тогда граф подает жалобу духовным властям.
В Италии, где любой епископ обладает могуществом, которому позавидовали бы все князья, это был не только крайний шаг. Это была откровенная подлость в отношении Терезы: ведь ее мог погубить просто какой-нибудь особенно ретивый поборник добродетели, попади в его руки такое дело, погубить безвозвратно. На это Гвичьоли и рассчитывал. Семье Гамба пришлось обратиться к самому папе, прося о снисхождении.
Пришла бумага, скрепленная печатью папской канцелярии. Байрона с его опытом содержание ее не поразило.
Внимая мольбам отца, святая церковь сняла с заблудшей дочери брачный обет, однако обязывала Терезу жить под родительским кровом и предаться покаянию. За нею устанавливался духовный надзор. По доносу ее исповедника папа мог признать необходимым определение грешницы в монастырь.
Отныне чувство само по себе значило меньше, чем рыцарский кодекс, который повелевал Байрону навечно сохранить верность женщине, поставленной в подобные обстоятельства. Прочтя решение, он вздохнул полной грудью: наконец-то кончатся измывательства юридически всесильного графа, отпала необходимость притворяться и лгать. Но как естественна – для него, по крайней мере, – была следующая мысль: он не свободен, и теперь уже навсегда. Не свободен жениться, поскольку и он, и Тереза формально оставались в состоянии брака до смерти Беллы и Гвичьоли или до конца собственных дней. Не свободен от бдительного ока прелата, которое везде будет за ним следовать, как еще в Венеции повсюду ходят за ним австрийские шпионы. Не свободен распоряжаться своей жизнью, не свободен даже уехать, ибо веления Терезы становятся для него законом.
Он был с нею все так же нежен, все так же искренне ей поклонялся и называл своею мадонной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я