https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Sanita-Luxe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Книжку Байрона его анонимный рецензент оценивает именно так, как и должен был разбирать романтик стихи классициста, то есть приверженца направления, отжившего свое и мешающего двигаться вперед. Критик прочел «Часы досуга» пристрастно, отметив лишь архаичные образы, обилие тяжеловесных строк и слов-сигналов, которые не столько доносят истинное чувство, сколько указывают на традиционные значения, за такими словами закрепленные литературой. Байрон пишет о первом поцелуе любви – и непременно вспоминает бога поэзии и солнца Аполлона; набрасывает строфы о былых владельцах Ньюстеда, много повоевавших под разными небесами, – и тут же их сравнивает с паломниками, блуждающими по Палестине. Подобные метафоры шаблонны, они вроде особого шифра, легко читаемого посвященными, однако не передающего волнение души, не заключающего в себе тех прихотливых ассоциаций, которые, по убеждениям романтиков, прежде всего обязан воплотить поэт.
Изъяны первого сборника Байрона указаны в критическом разборе верно, но не безупречна и сама критика: автор статьи не почувствовал нового характера восприятия мира, обозначившегося в лучших стихотворениях – в том же прощании с Ньюстедом, в лирическом цикле, связанном с Мэри Чаворт. Он хотел видеть в Байроне только архаиста, а дело обстояло сложнее. Байрон постигает драматичность времени ничуть не менее обостренно, чем поэты, которых поддерживало «Эдинбургское обозрение», и тоска, оскорбленная гордость, недоверие к надежде – типичнейшие настроения эпохи – знакомы ему столь же хорошо, как им. Однако выражает он эти переживания по-другому. И не оттого, что не умеет их выразить тем поэтическим языком, который уже почти утвердился как знамение глубоких литературных перемен. Тут позиция, а не промахи молодого пера.
Позиция сохранится у него до конца. В ответе своему ядовитому критику Байрон ее формулирует с полной отчетливостью, последующее творчество станет подтверждением его верности заветам классической традиции. А вместе с тем оно станет самым законченным воплощением духовного и художественного идеала романтиков, оно-то и выразит тот «порыв страстей и вдохновений», которым окажется покорен Лермонтов – да разве он один!
Это бросающийся в глаза парадокс, которым отмечена жизнь и поэзия Байрона.
Вовсе не единственный парадокс.
«Тоски язвительная сила»
И все мечты отвергнув, снова
Остался я один -
Как замка мрачного, пустого
Ничтожный властелин.
Лермонтов
Стены университета Байрон покинул весной 1807 года.
Студенческая пора почти ничем ему не запомнилась. Лекции оказались скучны, он их не посещал. Склонностей к филологии у него не было. Выпускникам предстояло держать экзамен на степень магистра искусств. Байрон начал к нему готовиться, обложившись сочинениями античных авторов, но занятия эти быстро ему надоели, и он захлопнул книги, решив ввериться судьбе. Полушутя он пишет дальнему родственнику, что охотно учредил бы для светочей университетской учености премию своего имени и вручил ее первому, кто выкажет хоть каплю здравого смысла. Ни одного серьезного претендента на эту награду он не находил ни у себя, в Кембридже, ни в Оксфорде, расположенном по соседству.
Близких отношений с однокурсниками у него тоже не сложилось. Байрон смотрел на них несколько свысока, а они, за редким исключением, платили ему нелюбовью. Кембридж был чуть демократичнее Оксфорда, сюда иной раз попадали сыновья скромных чиновников или непоправимо обедневших дворян. Для таких университет был великим счастьем, единственным шансом выйти в люди, как это понималось английским обществом с его строго размеренной шкалой престижа. И они прилежно корпели над учебниками, бормоча себе под нос латинские глаголы и глотая пыль над трактатами средневековых богословов. Байрон презрительно заметил, что у них в мозгах та же стоячая вода, что в сонной речке, окружающей маленький университетский городок.
Сам он предпочел рассеянную и беззаботную жизнь аристократа, знающего, что магистерский диплом рано или поздно будет ему вручен. Материальные дела Байронов пошли на лад благодаря угольным копям в Рочдейле, доставшимся в наследство от «злого лорда», и деньгам, вырученным, когда Ньюстед был сдан в аренду. Явилась возможность снять просторную квартиру и даже обзавестись слугой, словно он немецкий князек, у которого всего с десяток подданных, но зато собственный монетный двор. Отношения с матерью опять напряжены до предела, и Кембридж – прекрасный повод избавиться от докуки визитов к родительнице, кончающихся истериками и препирательствами. С возрастом мать становится все деспотичнее и нетерпимей в своих требованиях. На ее взгляд, Джорди неподобающе строптив, а главное, беспечен, как зеленый юнец. Меж тем ему ведь скоро двадцать один год. А значит, перед ним распахнутся двери палаты лордов. Время готовиться к серьезной деятельности, к политической карьере…
Но его эти мудрые наставления ничуть не трогают. Он упоен наконец-то обретенной свободой. И если полностью довериться его письмам этих лет, он ничем не отличается от других кембриджских студентов, носящих звучные имена и титулы. Стиль жизни совершенно тот же, что и у них: поздние вставанья, светские обеды, дискуссии о достоинствах актрис местного театра и беговых лошадей близлежащего ипподрома, пирушки, затягивающиеся за полночь. Байрон делает вид, что уже пресытился наслаждениями. Так требовала тогдашняя мода.
На самом деле все это не больше чем поза, которой он умеет сообщить видимость продуманного и последовательного распорядка существования. Он горд и раним, двери в его душевный мир плотно закрыты от посторонних. О том, что происходит в этом мире, надо догадываться: иногда по письмам, где, случается, прозвучит искренняя нота, чаще – по стихам.
Изредка он видит свою сводную сестру, которая только что вышла замуж за полковника Ли – человека добропорядочного, но очень уж невзрачного, бесцветного и внешне, и по духовному облику. Августа все та же, на ней как бы и не сказалась перемена в судьбе. И перед нею Байрон готов исповедаться горячо, без утайки. Выясняется, что ему претит жизнь, которую приходилось вести в Кембридже, чтобы не обособиться от других слишком уж резко. Выясняется, что у него постоянный сплин – английское это словечко, означающее и скуку, и меланхолию, для которой нет внешних поводов, стали часто повторять по всей Европе, потому что точнее не передать очень характерную черту умонастроения, проявляющегося все более ощутимо, особенно у молодых. Байрон об этом сказал двумя поэтическими строчками, содержащими формулу подобной психологии:
И в шум бессмысленной толпы
Я прячусь от тоски и боли.
В Лондоне, где он обосновался после университета, сплин становится для него обыденностью и почти привычкой. Пришел час, когда нужно было занять парламентское кресло; Байрон сразу же дал почувствовать, что не намерен поддерживать ни одну из партий, поглощенных интригами мелочного политиканства, и к нему отнеслись холодно. Проскучав несколько дней на дебатах вокруг какого-то ничтожного билля, он твердо решил, что подобные страсти не для него. И стал готовиться к заграничному путешествию.
Мы не так уж много знаем о тех нескольких месяцах, что он прожил в столице, читая персидских поэтов и описания Османской империи, так как намеченный им маршрут вел на Восток. Писем этого времени почти нет, лира поэта ожила перед самым отъездом, а люди, с которыми он тогда общался, оставили скудные и невыразительные воспоминания.
Но все они в один голос утверждают, что с первой же встречи их удивляла замкнутость Байрона. Он словно бы постоянно был настороже, опасаясь нескромных попыток проникнуть в тайны его души. Высказывался он отрывочно, и суждения его были одно мрачнее другого. А в обществе, в свете, куда ему открыл доступ титул лорда, держался особняком и не без подчеркнутой надменности, вызывавшей то раздражение, то страх.
Трудно сказать, насколько такие свидетельства объективны. Мемуары писались много лет спустя, и, конечно, перед их авторами стоял не только тот Байрон, которого они когда-то знали, но и произведший настоящий фурор Чайльд-Гарольд, герой поэмы, которую он привез из путешествия, чтобы прославиться немедленно и шумно. А в том, что Гарольд – это и есть Байрон, не сомневался никто. Сам автор под конец устал объяснять, что незачем его смешивать с этим персонажем, и, выпуская в свет последнюю, четвертую песнь, написал в предисловии: больше он не будет «проводить линию, которую все, кажется, решили не замечать».
Признаемся, что линию эту заметить было довольно сложно, тем более таким читателям, которые хотя бы издалека наблюдали Байрона в светских салонах или, сталкиваясь с ним непосредственно, составили определенное мнение о его нраве. Казалось, что это себя самого он с удивительной правдивостью описывает во вступительных строфах «Чайльд-Гарольда», представляя публике своего главного персонажа:
Отвергнутую страсть он вспоминал
Иль чувствовал вражды смертельной жало –
Ничье живое сердце не узнало.
Ни с кем не вел он дружеских бесед.
Когда смятенье душу омрачало,
В часы раздумий, в дни сердечных бед
Презреньем он встречал сочувственный совет.
Очень вероятно, что те или иные качества героя молва приписывала его создателю понапрасну: это не редкость в литературе, ведь и на Лермонтова смотрели как на живого Печорина.
И все же мы с уверенностью можем заключить, что Гарольду отданы многие мысли и настроения самого Байрона. Причем для этого нам не потребуются прямые авторские признания. Просто прочтем поэму со вниманием. А сначала попробуем представить себе, что должен был думать и чувствовать в Англии начала прошлого столетия молодой человек, получивший примерно такое же, как у Байрона, духовное воспитание.
* * *
Англия была занята длительной войной с Наполеоном. Война шла на суше и на море, в Европе и в колониях, сопровождалась блокадой британских островов и ответной блокадой Франции. Перехватывались и уничтожались французские торговые корабли. Бурно росла промышленность, по рекам плыли первые железные пароходы, испытывали первую паровую машину, строили каналы. При всем том народ бедствовал и бунтовал. Эти мятежи подавлялись беспощадно, благо время было военное – оно развязало руки правительству, не оглядывавшемуся ни на какие законы.
Свободомыслие искореняли каленым железом. У Французской революции, особенно в первые годы, пока не начался террор, в Англии было много сторонников. Всех их заставили замолчать судебными преследованиями и травлей, а впоследствии и казнями без всякого юридического разбирательства. Англичанину полагалось славить своего короля и безропотно сложить за него голову где-нибудь у египетских пирамид или на заросшей пальмами Мартинике. Казенным патриотам на каждом шагу мерещилась якобинская зараза, и подозрительным сделалось даже чтение французских философов или пристрастие к парижской кухне.
Введенные Наполеоном строгости отрезали Британию от Европы. Об английских делах на континенте знали понаслышке, из вторых рук. И держались того мнения о туманном Альбионе, которое складывалось, закреплялось весь XVIII век, когда успехи ремесел и наук побудили признать Англию едва ли не примером для всего человечества. «Кто хочет видеть просвещенный народ, который посредством своего трудолюбия дошел до высочайшей степени утончения в жизни, – размышляет в „Письмах русского путешественника“ Карамзин, – тому надобно ехать в Англию».
Он и поехал – прямо из революционной Франции, причем с явным намерением под конец путешествия ободриться зрелищем счастливой, процветающей страны, после гнетущих картин Парижа радостным особенно. Ему хотелось лицезреть превосходно устроенное общество; конечно, и оно не без изъянов, однако им следует подобрать разумное объяснение, а то и попросту оставить их незамеченным. На английских страницах «Писем» беспристрастная истина дается Карамзину труднее, чем обычно. Да это и понятно: Англия на самом деле многим могла восхитить.
Более всего поразили Карамзина опрятность английских городов и крепкий, добротно налаженный быт. Широкие улицы, чисто вымытые тротуары перед кирпичными домиками, оживленные дороги, по которым снуют от Лондона к морю и обратно дилижансы, кабриолеты, дормезы, чувствующееся во взорах людей веселое и бодрое настроение, – в то нелегкое для Европы время подобный уют, подобная безмятежность должны были показаться очаровательными. С крыши собора св. Павла открывалась панорама Лондона – море черепицы, густой лес мачт на Темзе, темно-зеленые луга, парки, пруды, тускло поблескивающие под сереньким небом, как тронутое патиной серебро. Как оно ласкает взор, это «общее благоустройство во всех предметах»! Повсюду «здоровье и довольствие», повсюду «единообразие общего достатка».
Правда, отправившись пройтись по этим гладко вымощенным проспектам, Карамзин убедится, что надо цепко держать кошелек одною рукою, а часы другой, – уличных воров просто тьма, и вид распутства на людных перекрестках, где к прохожим пристают падшие отроковицы, ужасен, а еще ужаснее драки в притонах для черни. А долговая тюрьма, куда его повели, слегка смутила нашего путешественника, проникшегося таким расположением к Англии. Но именно слегка, потому что от этих неприятных впечатлений взгляд его на Англию в общем и целом не переменился. Она по-прежнему ему кажется государством, у которого не грех поучиться. Чему? Ну, разумеется, демократичности, не переступающей той черты, за которой начинаются беспорядки вроде французских. У англичан есть монарх, но есть и надежная защита от деспотии, пока король вынужден делить власть с парламентом. У англичан есть права, на которые не смеет покушаться ни один тиран, – знаменитая Магна Харта, заключенный еще в XIII веке договор, он хранится в Британском музее, Карамзин видел его собственными глазами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я