https://wodolei.ru/brands/Ravak/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Дедок Федул обитал в бытово загаженной деревянной сторожке в дальнем конце больничного двора. Над хрупким строеньицем солидно шумел неохватный дуб, мимо которого частенько катились в морг укрытые простыней покойники. Поэт и могучее дерево сочувствовали жизни и не торопились умирать. Старичок, крошечный, под гномика, при всем своем несметном возрастном богатстве сохранил не только душевную бодрость, но и физическую подвижность, которая заставляла даваться диву опытных эскулапов, а всяких немощных пациентов, едва добиравшихся до окна своего корпуса, сурово завидовать ему - когда он моторно и скорее всего бесцельно, просто от избытка сил, проносился по аллеям и тропинкам. Но энергия тела только прислуживала несгибаемой гордости его духа, нередко переходившей, впрочем, в некую надуманность и манерность, как было и теперь, так что он даже не подумал выйти навстречу гостям из затянутого паутиной угла, где сидел, склонившись над рукописями. Мартын Иванович заявил желание услышать от дедка добрый совет относительно путей проникновения в тайну языческого мира, а возможно, и методов борьбы с ним, если какой-то исторически выдохшийся осколок прошлого и впрямь отважился на воскресение и выход из многовековой тьмы, - ведь не мог благородный поэт Федул ничего не слышать о последних событиях и странных происшествиях в городе? Дедок ответил мудрой, но равнодушной улыбкой, которая обозначилась снаружи, поверх покрытой паутиной бороды, лишь потому, что между ее седыми нитями заблестели его большие и крепкие зубы, расставленные как зубцы на граблях.
- Ничего не слышал, а вы избавьте меня от бесполезных сведений, проскрипел он. - Я живу на отшибе, не интересуюсь... Совет дать не могу. Бога нет!
Противоречивая улыбка так и застряла в его бороде. Он таинственно добавил:
- Но за Волховитова я отдал свой голос.
- Зато нас интересуют ваши стихи, - сказал Григорий.
Поэт кивнул на внушительную кучу тетрадей, в беспорядке валявшихся на столе, и коротко бросил:
- Читайте!
Григорий приступил к чтению, усевшись на пороге избушки, а дедок вернулся к работе над рукописями. Когда он поднимал голову, было видно на его изрытом морщинами, вперемежку с какими-то гладкими блестящими потертостями, лице прежнюю улыбку, очевидно, она стала способом его отношения к гостям, к незваным Мартыну Ивановичу и Григорию Чудову. Летописец тоже взял было тетрадь со стихами, полистал ее, но скоро ему сделалось скучно среди бредовых чар, навеваемых густо заполонившими страницы виршами. Мало того, что эти изобретения вернувшегося в язычество гения дедка Федула вступали в бесспорное противоречие с плотной и упорядоченной вещественностью мира, построенного на людском материализме, они еще и ничего не говорили почти поверившему в языческое происхождение мэра и его приближенных Шуткину о путях разоблачения этой отнюдь не благой компании. Что, какие методы борьбы могли подсказать ему, например, пространные, эпические описания одеяний Купалы или ночных игрищ Мерцаны на плодородных нивах?
Григорий, напротив, не находил стихи Федула скучными, с каждой тетрадкой они становились все лучше, зрелее, поэтичнее. Удивленный этим случайным на вид (если принять во внимание беспорядочность расположения тетрадей), но каким-то неотвратимым возрастанием, Григорий выхватил самую нижнюю тетрадку, однако последовательность не нарушилась, и гениальность дедка, следовательно, обещала обнаружиться лишь когда он прочтет все тетради, в той, что будет действительно последней. Григорий смиренно устремился к этой цели, и когда Мартын Иванович предложил ему покинуть жилище поэта, как безнадежное, он ответил, что остается здесь.
----------
Мартын Иванович ушел, пообещав прийти за Григорием утром. Стемнело, и сторож отправился в ночной обход больничной территории. Он поднимал страшный шум, колотя палкой по прутьям ограды и протяжно вещая:
- Спите спокойно! Я охраняю ваш сон! - Голос его порой срывался на металлический визг, и тогда казалось, что он наткнулся на человека, не желающего засыпать под его колыбельную, и кричит на строптивца в неистовом раздражении. Все было очень пылко в этом старичке.
Разразилась короткая и свирепая гроза. Григорий задвинулся от летевших на порог брызг и попаляющих молний в глубину сторожки, нашел для себя низенькую скамеечку под самодельным бумажным абажуром, в котором мерцал желтый электрический глаз. Дедок Федул, как был в брезентовых штанах и мешкообразной серой рубахе, лег на покрытые всякой ветошью доски, заменявшие ему кровать, подложил под щеку кулачок и с умиротворенной улыбкой уснул.
Григорий почувствовал, что равнодушие поэта к нему без препятствий перешло в равнодушие к грозе, в его похожем на колеблющуюся в порывах ветерка паутину существовании одно переходило в другое, безжалостно освобождаясь от бывшего, и он, Григорий, остался ни с чем, пустой оболочкой, которую старец не удостаивал взглядом. Порыв ненависти к оплетенному старостью как прутьями корзины Федулу вдруг налетел на Григория, и он уже с отвращением посмотрел на последнюю тетрадку со стихами, которую держал в руках. Он подумал, что в этих стихах наверняка слишком все ужесточается и между строк, а то и прямо говорится о его незначительности в глазах поэта, о намеренном неприятии его личности, о презрении, с каким этот Федул проходит мимо него.
Но стихи были великолепные, и в них ничего не говорилось об их встрече и о грозе, разделившей их навсегда. Узнавался современный мир, сведенный, правда, до двух-трех многозначительных и не очень ясных символов, а между строками разматывалась из клубка, символизировавшего могилу и забвение, и завладевала пространством, захлестывая и строки, не только доисторическая, а даже как будто и предшествовавшая творению древность. Так поступал и Фаталист, он тоже вызывал образы прошлого, не считая себя обязанным отвечать за их достоверность. Но его герои все же никогда не расставались с фольклорной живостью, и их неизменно оберегала тонко рассчитанная авторская ирония, им не грозило падение с гребня волны, поднятой, по слову Виктора, великим поэтом. А в последних стихах долгожителя из больничной сторожки, похожих на завещание, никто конкретно не оживал, не стряхивали мертвый сон более или менее узнаваемые лица и больше не плясала на полях столь утомившая Мартына Ивановича Мерцана, а коварные русалки не утаскивали развесивших уши молодцов в свое подводное царство. В этих грозно разливающихся стихах языческий мир - языческий хотя бы потому, что его нашествие формально пестрело именами идолов, тоже как будто одушевившихся; во всяком случае этот восставший мир выдавал себя за языческий разнузданной дикостью, той самой, которую ему приписывали позднейшие исследователи, языческий мир наступал лавиной, не раскрывая лица, вторгался, с баснословной и впечатляющей легкостью изливаясь из ниоткуда, в современность мертвым и всепоглощающим хаосом. Да, путаница у поэта тут царила невообразимая. Она могла открыть Мартыну Ивановичу глаза на существование людей, предвидевших восстановление в Беловодске язычества, а может быть, в определенной мере подготовлявших его, - достаточно вспомнить признание дедка, что он, посвященный, отдал голос за Волховитова. Но вряд ли стихи из последней тетради объяснили бы летописцу смысл этого восстановления, а без такого объяснения поверить в существование языческих богов Мартын Иванович сейчас был в состоянии еще меньше, чем до раскалившегося в руке бывшего мэра ключа и до того, как взялась за свои проделки Кики Морова.
Гроза прекратилась. Какой-то страдалец однообразно и скорбно кричал в отдаленном больничном корпусе. Но если стихи о нашествии расценивать как завещание, что за рукопись обрабатывал поэт весь день? Копался в старье? Или на самом деле он уже умер и его копошение в сторожке, как и громогласная ночная охрана сна больных и дежурных врачей, не более чем видение некой загробной жизни?
Григорий зашел в угол, где дедок провел день, и собрал с пола листки, изуродованные его корявым почерком. Живой ли, мертвый, старик продолжал свое творчество. Губы Григория беззвучно зашевелились, когда он вернулся к чтению. На миг его охватило ощущение, будто место, где он находился, бодрствуя возле спящего - а ведь уже приближалось утро! - изображено, выражено каждой своей черточкой в великих стихах, небрежно брошенных на пол, изображено именно через дух, высоко взмывший, взыгравший. Вот поэт стоит в ночную пору среди затаившихся деревьев. Вот лунный свет лежит на его подрагивающих, эфемерных очертаниях. И ни одной дневной картинки.
Но Григорий ошибался и сам понимал это. В этих стихах не было указания места, как и вообще ничего узнаваемого, в них все было непонятно. Назвать их непостижимыми означало бы, наверное, чрезмерно и не вполне заслуженно возвеличить старика, ведь не бог же он в самом деле! Но непонятно, воистину так, непонятным и темным было стариково изложение. Возможно, он клонил к пророчеству, но очень уж зашифровано складывал при этом свой ребус. Ночь, пронизывающая его творение, была схожа с той, которая началась для Григория в луже, и Григорию было обидно, что по этой уже не поправимой картине он всегда будет представать выползающим на бережок допотопным чудищем, а старец навсегда останется горделиво стоящим под луной.
Горькое чувство овладело им: почему же не он автор этих темных, загадочных строк? Он вышел на середину сторожки и взглянул на улыбающегося во сне младенцем поэта. И в сознании, что он обременен теперь жгучей, ползучей, удушливой завистью, что-то словно сорвалось и упало в существовании Григория, отошло в забвение. Он стал действовать не по своей воле. Утренний свет уже ширился за окном сторожки, но что-то от его внутреннего, душевного изменения как будто сместилось и в природе, и ему казалось, что день и ночь соседствуют под небесами, что в небе дружески шествуют рука об руку луна и солнце и несутся облака, каких не бывает ни днем, ни ночью. Присев в ногах спящего поэта, он неожиданно для себя заплакал, и весьма горько; долго катились слезы по его горящим щекам.
Он плакал от унижения, от несчастья, от общей беды, потрясшей жизнь в полюбившемся ему Беловодске, поправшей самые ее основы. Да, здесь творятся скверные дела... Горевалось оттого, что жизнь менялась прямо у него на глазах и в этом изменении кто-то хотел сделать его сентиментальным, жалким, кто-то хотел лишить его гибкости, формы, обратить его в нечто текучее, в слабое подобие формы, в тень, шелест. Возможно, кто-то уже забрал власть над ним, и одно это есть преступление, хотя он не мог поручиться, что ему хотят непременно причинить зло. Неужели старый пустоголовый Шуткин прав власть, что бы она собой ни представляла, не должна быть чуждой, навязанной извне?
Однако же не причиняют ему очевидного вреда! Наверное, есть что подвергнуть критике и нападкам в нынешнем Беловодске, но он пока не чувствовал конкретности, явного предмета, объекта. Наибольшие хлопоты он доставлял себе сам. Ему вспомнилась жена. Но и сейчас он не стал ждать от нее ничего нового и обнадеживающего, в этот час ему было все равно, существует ли она. Он встал, сунул в карман пиджака листки с последними стихами Федула, тихо выскользнул за дверь, прошел через тишину больничного двора-сада как через огромные и воздушные колосья, расступавшиеся перед ним, и оказался на улице.
Если старый поэт употребляет в своих пророчествах тайные слова, он, Григорий Чудов, имеет право разгадать их. Если старик владеет тайным знанием (и явно не настроен делиться им), вправе и он завладеть этим знанием. Для чего-то же он вынырнул из лужи прямиком в одну из тех ночей, которые слились для старца в лунную вечность. Григорий припустил бегом. Его возбуждало подозрение: так не может быть, думал он, не может быть, чтобы этот дряхлый пень видел то, чего не увидел он, живая плоть и кровь, так не бывает, тут что-то не так, какой-то обман... И он должен развеять чары, установить истину. Он похитил рукопись из-за тайных слов, похитил в надежде, что внимательное прочтение подскажет ему кратчайший путь к истине, истине выстраданной и обретенной, но не пустившей еще корни в его сердце. Пока же, впрочем, вдохновение гнало его подальше от сторожки, где он похитил рукопись, присвоил чужие стихи, чужое имя, стал другим, чужим себе, разуму, чувствам, красотам природы, всем тем предметам, которые любил, книгам, фильмам, архитектурным стилям, хорошему барокко и отличной готике. Она его, эта рукопись, он завладел ею, ее содержимым, отныне это его стихи, он вдохновенно сочинял их под ударами тяжелых капель грозы. Тот, дедок Федул, что он такое? Живые глаза теплятся в мертвой пустоте, и голос рождается в мертвой пустоте. Григорий ненавидел его. Он ненавидит мертвое, выдающее себя за живое, расставляющее сети обмана... и кто же еще так хорошо освежит и заставит блистать мертвую гениальность, как это сумеет сделать он, Григорий Чудов?
С необыкновенной быстротой чередовались улочки Беловодска, исторического его центра. Медленно прошло немного утреннего времени. Григорий словно очутился в каком-то космическом промежутке между пространством и временем. А вдруг, - стукнуло ему, пытавшемуся хоть как-то закрепиться над бездной, в голову, - вдруг какой-нибудь человек подойдет ко мне, играя улыбкой, и скажет: так это вы сочинили стихи, которые лежат у вас в кармане? о, если так, знайте, вы великий поэт, мы вас любим! Григорий почувствовал себя неоперившимся птенцом, и хотя подобное самочувствие было обычным, можно сказать, типичным для беловодцев, ему оно показалось унизительным. Не к этому он хотел здесь приобщиться.
Он мечтал о месте, где человечество живет в безукоризненной слитности, как снежная шапка на горной вершине, и некому будет спросить о рукописи в кармане. Вошел в пивную; высокий и глубокий снег этой вершины тотчас втянул, всосал его, мерещилось и снилось ему, пока общался у прилавка со сдобной особой торговой выпечки, будто попал он на самое дно, в непроглядную белую глубину.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73


А-П

П-Я