Все для ванны, здесь 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но у меня только четыре ампулы. Вся партия прибудет на следующей неделе, а это на пробу, для хороших друзей, понимаешь. Четыре штуки за две тысячи франков.
– У тебя нарыв в голове! – глухо проворчал Фиссани. – Как я их буду продавать?
– Никак. Вложи деньги в рекламу. Пусть твои клиенты уколются на пробу. На следующей неделе можешь с них требовать сколько угодно. Они тебе каждую ампулу в тысячефранковые бумажки обернут! Я тебе обещаю: такого средства еще никогда не было…
Боб Баррайс напряженно прислушивался, не поворачивая головы и не смотря в сторону. Но он слышал, пока допивал свою рюмку абсента, как мужчина рядом с ним, по имени Пьеро, отсчитал деньги, как они тихо шуршали, пока их пересчитывал коротышка, и как по стойке был передвинут сверточек.
«Четырехкратное действие, – пронеслось у Боба в голове. – Вот спасение! С этими четырьмя ампулами можно скоротать шесть дней. Потом поступят проклятые деньги из Вреденхаузена, милость дяди Теодора опять снизойдет на нас, а я начну работать, потому что денег хватит не больше чем на десять дней. Я стану мужчиной-проституткой, это единственная работа, которую я умею делать, – буду сопровождать пожилых богатых дам, подогревать в постели их потухающее желание. Чем не работа – тореро для неповоротливых телок. Канны наводнены такими. Они сидят на улицах под навесами кафе, провожают взглядами молодых мужчин, но смотрят не на их лица, а пониже, на рельеф обтягивающих штанов, как пауки взглядами затягивают свои жертвы. Их банковские счета так же доступны, как их ляжки… С ними я заработаю покой Клодетт. Дважды две увядшие груди – против волшебного тела Клодетт… На фоне этого обмена меркнет последняя внутренняя гордость. Я продаю счастье – разве это бесчестно?»
Он поставил свою рюмку, когда Пьеро Фиссани соскользнул с табурета, метнул «папе» монету через стойку и покинул бистро. Боб Баррайс тоже расплатился и быстро, но стараясь не привлекать к себе внимания, вышел вслед за худощавым смуглым мужчиной. Коротышка с бегающими глазами сразу подскочил к телефону в углу заведения.
– Они уже в пути, месье! – прокричал он в старую черную трубку. – Минуту назад ушли.
– Браво! – сказал Чокки и кивнул Лундтхайму и Шуману. Вилькес был занят другим – на моторной яхте он плавал по морю с тремя шведками и мучился над проблемой, сможет ли он соответствовать ожиданиям трехкратной потенции. – Приходите забрать вашу тысячу франков, Поль!
Чокки повесил трубку. Лундтхайм пил девятую рюмку коньяку и был уже основательно под градусом.
– У меня полные штаны… – неуверенно проговорил он. – Медикамент находится еще в стадии опытов на животных.
– Боб и есть животное. Хищник. Иначе его нельзя рассматривать.
– Я не знаю, смогу ли справиться с ролью убийцы!
– Кто, кто, ты? – Чокки снова налил ему полную рюмку. – Ты что, вводил ему наркотик, или он сам себя колет?
– Сам.
– Ты оказываешь давление на его поступки?
– Нет.
– Тогда чего ты хнычешь?
– Существует такая моральная категория, как совесть, Чокк.
– Мораль! – Чокки посмотрел на Шумана. Тот держался нейтрально, но чувствовалось, что ему тоже не по себе. – Вечно эти иностранные слова! Пока в десятках мест на планете одновременно приносятся в жертву дурацким политическим идеям тысячи людей, пока существуют войны, миллиарды зарабатывают на оружии (мой старик не отстает), пока первые убийцы в этих войнах награждаются орденами и зовутся героями, пока полководцам ставят памятники и каждый год возлагают к ним цветы, пока это изолгавшееся общество признает убийц в роли государственных деятелей, принимает и поддерживает их, чтобы они могли и дальше убивать, слово «мораль» остается продажной девкой, которую может использовать каждый, кто заплатит. Я заплатил – так что могу насиловать. Чем я отличаюсь от государственных деятелей и крупных промышленников? Я своему старикану четко сказал: «Пока ты заседаешь в разных обществах защиты мира, а твои заводы прокатывают сталь для танков и пушек, ты для меня проститутка». И что ответил старый господин? Он рассмеялся! – Чокки развернул Лундтхайма, который отвернулся, как будто его сейчас вырвет от отвращения. – Совсем другое дело – сострадание! Сострадание – это что-то великое, благородное, гуманное. Но при слове «гуманный» я опять вздрагиваю. Кто испытывает сострадание к Бобу Баррайсу? Лундтхайм?
Эрвин Лундтхайм молча встал и вышел, слегка покачиваясь, как на корабле при среднем волнении.
– Шуман?
Ганс-Георг Шуман не убежал, но смотрел мимо Чокки на террасу отеля. В пальмовых кронах шелестел ветер с моря.
– Тоже без ответа! – Чокки откинулся на диванчике. – Я вам скажу: я испытываю сострадание к Бобу Баррайсу. Но это сострадание к подстреленному зверю. Ни один охотник не будет увиливать от последнего, добивающего выстрела…
Фиссани недалеко ушел со своими ампулами.
Уверенно он направил свои шаги в тот район Канн, который посещается туристами только в поисках живописной экзотики. Этим изящным выражением обозначают запустение и бедность, грязь и ветхость смирившиеся с судьбой. Тот, кто прозябает здесь, привык зарабатывать деньги, выставляя напоказ драные платья, немытые ноги, грязное белье на веревках, зловоние, доносящееся из открытых дверей, кучу замызганных детей, играющих с пылью, как другие дети с дорогостоящей железной дорогой.
Здесь Фиссани остановился, как бы разыскивая номер дома, потом медленно пошел дальше, давая Бобу достаточно времени свыкнуться с мыслью, что он становится уличным грабителем.
Нелегок шаг от наследника Баррайсов до бандита.
Боб медлил, даже когда местность стала такой мрачной, что удар в затылок не вызвал бы никакой реакции окружения. Фиссани даже остановился и вытащил маленький сверток из кармана, завернутый в бумагу и перевязанный шнурочком.
«Ну давай же, поганый пес, – думал он. – Сделать тебе это еще легче? Синяк, который ты мне поставишь, стоит шесть тысяч франков. Давай бей – вперед, дружище…»
Он снова сделал вид, что ищет дом. Собака, выскочившая из ниши дома, посмотрела на людей слезящимися глазами, обогнула их с тихим ворчанием и побежала дальше. «Теперь это должно произойти, – подумал Фиссани. – Теперь этот парень понимает, что я знаю, что я не один. Если он не нападет, я должен что-то сделать. Простая логика!»
Боб рассуждал так же. Собака (он проклинал ее) подтолкнула его к действиям. У него не было больше времени поступить иначе, не было даже времени, чтобы убежать. Только время, чтобы стать подонком.
«Ради тебя, Клодетт, – сказал сам себе Боб. – Я оставил гореть своего друга Лутца Адамса – из трусости; я загнал в пропасть крестьянина Гастона Брилье – из страха; я столкнул с эстакады свою няню Ренату Петерс – чтобы уничтожить правду; старый Адамс повесился – я был тому причиной; моя жена Марион бросилась с моста в Рейн, потому что любила меня и тем не менее не могла от ужаса жить дальше… Если огласить этот список, Господь Бог свалился бы с трона без сознания. Но что бы я ни делал, это было на класс выше, я не опускался до убогого уличного грабежа, самого низкого ремесла этой братии, самого бездарного, отдающего селедкой и кислой капустой преступления. Но ради тебя, Клодетт, я прыгаю в эту клоаку, лишь один-единственный раз… Потом я очищусь в твоей любви».
У него не было с собой ни палки, ни кастета, а лишь связка ключей, и ее хватило. Как рокер он взял связку в руку, просунул ключи между пальцев, и получился кулак, ощерившийся шипами. Он подкрался поближе к Фиссани, глубоко вздохнул и ударил в затылок, сразу же отскочив, чтобы нанести новый удар, если бы мужчина обернулся.
Звук получился еле слышным, и Боб с испугу решил, что действовал слишком мягко. В последний миг у него мелькнула мысль, что Баррайс стал-таки уличным грабителем, и помешала ему, но мужчине перед ним, видать, этого хватило. Он беззвучно полуобернулся, осел на землю и выронил маленький сверток.
Не успел Фиссани как следует приземлиться, как Боб Баррайс схватил ампулы, сунул их в карман и убежал.
Пьеро Фиссани лежал на мостовой, удобно расположившись на боку, и смотрел вслед убегавшему Бобу. Голова немного гудела, но это был профессиональный риск, который учитывался при оплате. Месье был прав: у этого парня все сгорело внутри. Он нанес вялый удар, даже несмотря на ключи, ни в коем случае не достаточный, чтобы свалить такого мужчину, как Фиссани. В случае серьезного нападения у грабителя не было бы ни малейшего шанса: кулак Фиссани размозжил бы его о стенку дома.
Фиссани полежал еще немного на мостовой, подсчитал расходы на чистку костюма и решил, что это было простое, выгодное дело. Лишь когда Боб Баррайс исчез за углом, Фиссани поднялся, обследовал свой затылок, нащупал острый, слегка кровоточащий бугорок и удовлетворенно кивнул.
Он закурил сигарету, огляделся и заметил, что из одного окна выглядывала женщина. Фиссани не знал, сейчас ли она появилась или видела все сначала.
– Мадам, – вежливо проговорил он и слегка поклонился, – я споткнулся и неудачно упал, вы это сами видели…
– Я могу это подтвердить, месье! – женщина помахала ему. – Чего только не валяется на дорогах, шею себе можно сломать в один прекрасный день.
– Благодарю вас, мадам.
Фиссани оставил сигарету в правом уголке рта, сунул руки в карманы и зашагал обратно, в более освещенную часть города.
По пути он снова заглянул к «папе». На отполированной стойке перед ним опять появилась рюмка перно.
– Спасибо, – сказал Фиссани. – Ты его только что видел?
– Кого? – спросил Шабро.
– Этого франта.
– Что я, «Медитерране», что ли? У меня только рабочие пропускают рюмочку.
– Хороший ответ, Марсель, – похвалил Фиссани. – Не забудь его.
Он опрокинул перно, расплатился и вышел. Так из немногих слов вырастает толстая стена.
Боб вернулся в свою квартиру и уже на лестнице услышал, как по-шакальи выла Клодетт. Она все еще лежала связанная на кушетке – подрагивающий, упакованный сверток, на который волнами набегали волосы, когда она вскидывала головой. Вверх взметались облака черной пряжи, каждая нить которой была криком.
Боб молча поднял над головой маленький пакетик. Она увидела его, неожиданно успокоилась и улыбнулась ему, как Богоматерь на сибирских иконах.
– У тебя что-то есть?
– Четыре штуки, Клодетт.
– Ты ограбил небо, дорогой?
– Я напал на человека.
Ее улыбка озарилась внутренним светом – пугающе красивым. Она подняла голову и подергала связанными руками.
– Что это? – спросила она. То, что ударили человека, может быть, даже убили, не интересовало ее. Взглядом она молила о маленьком пакете в руках Боба.
– Новое средство. В четыре раза сильнее других.
– Я люблю тебя, – проговорила Клодетт. Восторг осветил ее лицо: – О Боб, еще ни один человек не любил тебя так… Ты знаешь, где шприц?
– Да. В твоей сумочке.
– Принеси его. Скорее, скорее… Мне кажется, у меня больше нет вен. Они все сгорели, просто сгорели…
Боб развернул сверток, в котором оказалась дешевая картонная коробочка, наполненная ватой, а в вате расположились, как четыре эмбриона, нуждающиеся в тепле, четыре стеклянные ампулы. Они были наполнены жидкостью, слегка маслянистой сверху, в том месте, где полагается отломить или отпилить горлышко ампулы.
Огромный, радужный мир, сконцентрированный в кубическом сантиметре яда.
Он присел перед ампулами, не прикасаясь к ним, а завороженно всматриваясь в них, как прорицательница в свой стеклянный шар.
– Дай мне что-нибудь! – вскрикнула Клодетт за его спиной. Он вздрогнул, взял ее сумку, вытащил из нее футляр со шприцем и иголками, вернулся к кушетке и сел рядом с Клодетт.
– Я так и буду оставаться? – спросила она. – Ты боишься, любимый?
– Я не знаю.
– Я животное, да?
Он покачал головой и развязал ее. Она задрала рукав, обследовала свой локтевой сгиб и нажала на вены, чтобы их лучше было видно.
– Внутривенно или внутримышечно? – спросила она.
– Я не знаю, Клодетт.
– Делай в вену, никогда не ошибешься. – Она засмеялась с истеричными нотками, перетянула резиновой трубкой левую руку повыше локтя, легла и протянула ему руку. – Ты пойдешь со мной?
– Куда?
Он поднял шприц, рука его дрожала. Боб рассчитывал обмануть ее и ввести только половину, а если яд не подействует так сильно, как расхваливал тот человек, дать вторую половину. Но она это увидела и ткнула его кулаком в спину:
– В тот мир, сокровище мое. Все вводи! Не обкрадывай меня, любимый плут!
– Но мы живем в этом мире, Клодетт.
– Это помойка, Боб! Поверь мне. Гигантская, зловонная помойка. Ты это поймешь, только если составишь мне компанию. Я дарю тебе одну дозу, любимый. Пойдем со мной, ты еще никогда не был так близок к небу…
– Я никогда не делал этого.
– Только один раз, только сегодня.
– Я засну.
– И будешь грезить. Ты будешь вслух рассказывать, что тебе пригрезилось. У меня раньше тоже так было. Это было умопомрачительно прекрасно… Включи свой магнитофон, а потом послушаешь, где ты был. Пошли…
Боб Баррайс насадил иголку, выдавил воздух из шприца и передал его Клодетт.
– Я не могу воткнуть иглу в твои вены, – глухо проговорил он. – Просто не могу, черт побери.
Она взяла из его рук яд, как реликвию, сжала левую руку в кулак и вонзила иглу.
– Магнитофон, любимый! – произнесла она. – Ты пренебрегаешь раем ради места на навозной куче! Боб, о Боб… не оставляй меня одну… мы больше не должны разлучаться…
Он достал магнитофон, подключил его, поставил микрофон на низкий столик с пепельницей, сел рядом с Клодетт в кресло и взял у нее шприц. Он не стал утруждать себя и менять иглу, просто снял ее, чтобы лучше вобрать вторую ампулу, снова насадил и подставил свою руку Клодетт. Она засучила ему рукав рубашки, поцеловала его вену, перевязала руку трубкой и вонзила иглу наискось в вену. Боб едва почувствовал укол… Медленно Клодетт выдавила жидкость.
Он отложил шприц в сторону, включил магнитофон и почувствовал разочарование. «Нас обманули, – подумал он. – Небеса не разверзлись. Я стал уличным грабителем понапрасну».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49


А-П

П-Я