комплект мебели в ванную комнату
Я взглянула на сумку. На ней висел маленький замочек, но Сантьяго его не закрыл. Мне ничего не стоило заглянуть в нее. Но я этого не сделала. Вместо этого я открыла шкаф Августина.
На одну из полок Сантьяго положил пару своих рубашек, и вдруг мне пришла в голову мысль, что, если бы он и хотел что-то спрятать, он спрятал бы это в этом самом шкафу, а не в своей сумке. Я встала на стул и протянула руку к верхней полке. Свитера и зимние рубашки Августина; я провела рукой к центру, ощупала правую стенку, и у левой стенки моя рука натолкнулась на что-то картонное. Тетрадь. На обложке под портретом какой-то знаменитости было написано: «Мой дневник».
Я села на стул, держа тетрадь в руках. Я перевернула ее и внимательно осмотрела, словно искала способ открыть ее. Наконец я открыла ее на последних записях, после которых листы были чистыми и гладкими.
Там было написано: «Я ненавижу свою маму».
Я посмотрела в окно, как смотришь на поверхность воды, когда погрузился уже достаточно глубоко. А воздух заканчивается, и надо выныривать, чтобы вдохнуть еще. По дорожке напротив шла рыжеволосая женщина в плаще ярко-синего цвета, она несла пакет из супермаркета, как дамскую сумочку. Собака справляла нужду под деревом, которое только что постригли, лысый мужчина в костюме для бега вел ее с прогулки.
Я плакала. Молчаливый и продолжительный плач. Слезы капали, как, наверное, падали бы капли дождя, если бы он шел в тот момент. Когда я плакала последний раз? После смерти моего отца. После расставания с Сантьяго. Я всегда плакала, глядя в окно. Видя, что все идет своим чередом, что земля продолжает вертеться, я сначала расстраивалась, а потом успокаивалась. Еще я плакала из-за Томаса. Смерть. Я всегда плакала, когда что-то умирало.
Я ненавижу свою маму. Это было последнее, что написал Августин, за день до того, как уехать в лагерь. Я попыталась вспомнить. За что мог ненавидеть меня мой сын? Уж точно не из-за Сантьяго. Я ненавижу свою маму. Пару лет назад, когда Августин только учился писать, он написал в похожей тетради: «Я люблю свою маму. Моя мама любит меня». Зачем он научился писать букву «ж» и все остальное?
Я быстро закрыла тетрадь, словно услышала его шаги, и убрала ее обратно между свитерами. Тут раздался телефонный звонок.
– Привет. – Мой голос прозвучал неожиданно хрипло.
– Привет. Что с тобой? Ты простыла? Это была Адриана.
– Да. Немного.
– Вчера она ушла с Андресом.
«Андрее?» – подумала я. Голос Адрианы вытеснил круглые буквы Августина, я смогла выбраться на поверхность, цепляясь за ее слова, как за спасательный круг.
Я еще не отнесла на кухню посуду после завтрака. Если я сейчас же не помою чашки, потом будет трудно отмыть кофе с донышек.
– И хорошо, – сказала я. «Я ненавижу свою маму», – снова проплыло у меня в голове, и ненависть Августина породила во мне ненависть к самой себе. Мне было не важно, ушла Веро одна или с Андресом. Меня ничто не волновало.
Адри что-то ела во время разговора. Я слышала, как она жует.
– Она мать. Как все. Мы ищем того, кто бы нас защищал, кто бы нас поддерживал, но, в конце концов, мы сами защищаем и поддерживаем.
«То чего мне не хватает», – подумала я.
– Материнский инстинкт живет в каждой женщине, это как менструация, только мы не обязательно проявляем его по отношению к детям.
Наверное, Адриана была права, но я не хотела слышать это именно сейчас, когда я только что узнала, что мой сын меня ненавидит.
– Я не чувствую себя матерью Диего, – сказала я и подумала, что не знаю, плохо это или хорошо.
Адриана не слушала меня, на самом деле она хотела поговорить о другом. Не о Веро. Я хорошо ее знала: она хотела поговорить о себе, о ней с Клаудио. У нее что-то случилось, хотя это было только предчувствие, плохое предчувствие. «В любви нет вернее способа узнать что-то, чем предчувствие. Удивительно, но оно почти всегда верное, особенно плохое», – сказала она как-то. Иногда она говорила правильные вещи, несмотря на то что цитировала Норвуд. Но у меня не было настроения, чтобы расспрашивать ее.
Адри продолжала говорить и жевать, а я продолжала отвечать односложно.
– В дверь звонят, – соврала я.
«Я плохая подруга, плохая мать, плохая жена», – подумала я. Но это разные вещи. Быть плохой матерью, плохой дочкой, плохой женой или плохой подругой – не одно и то же. Родственные связи не выбирают, и поэтому они более крепкие. Или более слабые? Все-таки более крепкие. Если сын, мать или отец делают что-то неожиданное, мы удивляемся, разочаровываемся, но стараемся принять их такими: мы пытаемся помочь им или просто поддерживаем их. Если бы Диего сделал что-то неожиданное, что бы меня напугало, он бы стал мне чужим, наш брак был бы под угрозой. Все, что я думала, что знаю о нем, встало бы под сомнение. Я вспомнила одну вещь, которая не была связана с Диего. Тот марокканец из университетского общежития, который пригласил меня поесть хлебного супа, – Диего тоже приглашал меня поесть хлебного супа, может быть, поэтому я это запомнила. После еды мы пошли к нему в комнату пить чай. Он не приставал ко мне, даже не пытался поцеловать, мне это нравилось, но он мне не нравился. Я выпила две чашки чая и уснула у него в кровати. Когда я проснулась, он сидел за своим письменным столом, боком ко мне, склонившись над маленькой бутылочкой, чья крышка служила кисточкой или пинцетом, его нос почти касался стола. «Кокаин», – подумала я. Наркотики были в общежитии, как и секс, везде, но я их не видела. Марокканец обернулся и смущенно посмотрел на меня. Это не был кокаин: он с помощью жидкого корректора подделывал дату на своем европейском паспорте, чтобы путешествовать, не платя пошлину.
Влюбленные, друзья, несемейные связи всегда были под угрозой распада, но никто не мог бы вычеркнуть из своей жизни сына, отца или мать. Они всю жизнь с вами, как недостатки или достоинства.
Я постояла какое-то время с телефонной трубкой в руках, затем пошла на кухню и высунулась в окно, которое выходило во двор с воротами. Сын консьержа играл с резиновым мячиком. Это был друг Августина.
– Привет, – сказала я ему.
Мальчик поднял голову, но – ничего не ответил, просто убрал мячик в карман шорт и зашел в подъезд.
В вазе с фруктами оставался один апельсин. Я очистила его, снимая кожуру одной длинной полоской (если кожура порвется до того, как я его очищу, Августин действительно меня ненавидит). Я ела дольку за долькой, стоя у окна, не отрывая взгляда от двора, ожидая, что мальчик вернется.
9
Я обошла прислоненную к стене лестницу маляра, пересекла Санта-Фе и вошла в Ботанический сад, с полотенцем в одной руке и сумкой со своей записной книжкой, бутылкой минеральной воды и кремом для загара – в другой. Разгуливающие по песку коты меня немного раздражали, но тут же перед моими глазами снова встали буквы Августина: Я ненавижу свою маму.
Августину было восемь лет, он еще ничего не понимал ни в женщинах, ни в мужчинах, он не знал, что такое секс, но уже знал, что правда ранит: он написал у себя в дневнике, что ненавидит меня, но мне этого не говорил. Когда мальчики начинают вести свой личный дневник? Разве это не девичьи штучки?
Мальчик в бейсболке и длинных шортах спросил меня, который час. Он был года на два постарше Августина. Я приподнялась, чтобы посмотреть время. «Без четверти час», – ответила я. Мальчик посмотрел на верхнюю часть бикини, поправил бейсболку, словно собирался ее снять, и пошел дальше.
Я ненавижу свою маму. Я ненавижу свою маму.
Я закрыла глаза. Солнце рисовало красные, фиолетовые и белые ромбики и звездочки на внутренней стороне моих век. Наверное, Веро была счастлива с этим безумным мужчиной, несмотря ни на что. Я подумала об истории Вергилия, описанной в книге Сакса: слепой от рождения, он обретает зрение к пятидесяти годам благодаря операции. Этот мужчина, который всю жизнь жил как самоуправляемый слепой, превращается в неуверенного зрячего: он уже не осмеливается переходить улицу, пугается зеркал, стекол и вообще всего, пока не прикоснется к этому. Он чувствует себя большим инвалидом, чем в то время, когда был слепым, и его жизнь превращается в ад. Наконец он добивается того, что снова теряет зрение и принимает эту слепоту как подарок. Может быть, было бы проще жить с душевнобольным, чем с нормальным человеком: ты знаешь, что не можешь положиться на него, привыкаешь делать все сама, знаешь, что можешь ожидать от него самого худшего, поэтому ни в чем не разочаровываешься.
Независимо от возраста каждая женщина выбирает свой тип любви: она без конца отдается греху, как Веро, либо следует стилю «русской горки», как Адри (короткие романы с типичными разрывами), или же, как я, выбирает длительные отношения. Мне не нравилось то, что я не могу контролировать. Другие типы мне не шли, так же как не шли мне узкие брюки, мини-юбки, короткие и высокие ботинки.
Я ненавижу свою маму. Я ненавижу свою маму.
Солнце затуманило мои мысли, в голове все спуталось. Так было всегда, когда мои мысли были свободны: как пловец, который плывет против течения, цепляясь за буйки, указывающие направление. Он останавливается, чтобы отдышаться, и плывет дальше.
Я остановилась в коридоре и начала быстро искать ключи, к телефону я подошла только после пятого звонка.
– Привет, – сказал Августин.
– Привет, – взволнованно ответила я.
– Мама, чем занимаешься?
– Загорала. Сейчас пойду готовить. – Мое дыхание начало восстанавливаться, но голос становился все грустнее. – А ты?
Я ненавижу свою маму.
– Ничем. Сейчас пойдем обедать. Будем есть рис с курицей. То же, что и вчера.
– А-а, рис.
– У тебя странный голос. Что-то случилось? Я ненавижу свою маму.
– Нет. Ты меня любишь?
– Что?
– Ты меня любишь?
– Да.
– Точно?
– Конечно.
– Значит, это неправда?
– Что?
– Ничего. Тебе не скучно?
– Нет, я в субботу возвращаюсь. Говорят, что мы приедем вечером. Примерно часов в восемь.
– Хорошо, мы с папой будем ждать тебя у школы.
– Лучше…
– Что?
– Ничего, ма. Пока. Целую. Я тебя очень люблю.
Я не любила телефон, но, однако, сейчас я могла поклясться, что это лучшее изобретение человечества.
Хотя я бы предпочла, чтобы все случилось наоборот: услышать по телефону, что мой сын меня ненавидит, а потом прочитать в его дневнике, что он меня любит. То что написано, остается навсегда, сказанное же может забыться, исказиться, измениться.
Я решила, что в любом случае правдой было то, что я только что услышала. Иногда жизнь напоминает игру в покер. Человек остается с картами, которые он хочет сохранить, которые помогут ему выиграть, и старается избавиться от лишних. (А может, эта игра называется канаста, а не покер, мне никогда не нравились карточные игры, да и вообще карты в целом.) Обманывала ли я сама себя? Может быть, да, но это была часть игры. Ведь лучшие игроки, те которые всегда выигрывают, являются отъявленными лжецами. Может, моя проблема состоит не в том, чтобы научиться врать, а в том, чтобы научиться играть.
Я подошла к музыкальному центру и поставила сальсу. Я станцевала танец перед зеркалом и тут же почувствовала себя менее скептически, менее трагично.
10
Диего поставил одну ногу с одной стороны моей спины, другую – с другой. Я сидела склонившись; на животе, на уровне пупка, образовалась складка, я попыталась выпрямиться, чтобы мое тело казалось более стройным, более молодым, таким, каким оно никогда не было.
Возможно, в паре никто из двоих не имеет четкого и точного представления о теле другого: мы его прячем, улучшаем, стараемся не слишком его выставлять. Эта своеобразная форма стыда не ограничивается только нашим телом; мы так и не привыкаем к себе, не разрушаем сложенный о себе образ. Есть что-то, что мы никогда бы не сказали или не сделали при другом человеке. Это не фальшь, не притворство, это просто осторожность. Словно мы создали стеклянный шар и вынуждены жить внутри него, двигаясь осторожно, чтобы не разбить его. Сначала мы чувствуем напряжение. Затем все наоборот: напряжение превращается в естественность.
«Это фальшь, – говорила Адри, и Веро с ней соглашалась. – Они похожи на пару из фильма». Если они не замужем, откуда они могут знать, что искусственно, а что естественно в семейных отношениях? И кто сказал, что естественность – это хорошо?
– Жаль, что ты не можешь видеть себя отсюда, – сказал Диего, и его голос обрушился струей воды на мои плечи. – Ты даже не знаешь, что теряешь.
«А что если я ему сейчас расскажу?» – спросила я себя. Утром, пока Сантьяго спал, я тоже думала рассказать ему. Когда я наклонялась, чтобы прополоскать рот, вырез ночной сорочки открывал мою грудь. Диего одновременно смотрел на меня и брился. «И что если я скажу ему сейчас: „Я тебя обманула»?» – думала я. Было бы проще сказать это отражению Диего в зеркале.
Родинки: я могла притворяться, что не замечаю их, но они были там, как угроза или след неизлечимой болезни. Тогда, когда я была в Мадриде с Сантьяго, после того, как познакомилась с Диего, была всего лишь одна темная точечка. «Они не опасны, – уверял меня доктор, – если хотите, можно их удалить, но зачем? Они не представляют никакой опасности». Но они были. Я предала Диего, и, прежде всего, я предала себя. Я что-то безнадежно испортила.
Плохо что я обманула его, потому что все еще люблю Сантьяго, или была еще какая-то причина? Если на то что я сделала, не было никакой определенной причины, сейчас я снова могла бы обмануть его.
На кухне засвистел чайник, и Диего пошел его выключать. Я смотрела на зубную щетку Сантьяго с новыми и еще блестящими щетинками, рядом лежали наши с Диего щетки, которые мы только что использовали.
11
Я скользила внутри музыки, словно танго было океаном, сквозь который должен был открыться проход. Я танцевала с мужчиной в парике. Я спрашивала себя, что может заставить мужчину надеть парик? Диего и Сантьяго не смотрели на меня, по крайней мере не все время; они смотрели на определенную часть танцплощадки прямо перед собой и перед ведерком со льдом, на танцоров, которые кружились там до следующего поворота. Диего периодически наливал шампанское и ставил бутылку обратно в ведерко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24