Скидки магазин Водолей
Увидев маму, я сначала не испугался. Я позвал: «Мама», — и ждал, что она ответит мне. Бабушка рыдала за моей спиной, положив мне руки на плечи; одна слеза упала мне на шею, я тряхнул головой, и мне показалось, что мама пошевелилась. Я ухватился за спинку кровати и громко повторил: «Мама!» Бабушка всхлипнула и погладила меня по голове, при этом нечаянно дернув меня за волосы. И вдруг маме на лоб села муха, стала умываться лапками, потом взлетела, покружилась вокруг маминого лица и снова села в уголке левого глаза. Бабушка махнула рукой из-за спинки кровати, чтобы согнать муху, но напрасно. Тогда я пробрался между венков к изголовью и помахал рукой перед маминым лицом. Но муха все не двигалась, и я приблизил к ней палец. Муха улетела. Я дотронулся до мамы. Непроизвольно я поднял веко и увидел глаз; он был серый с зеленоватым отблеском. Я смотрел на него, придерживая веко двумя пальцами. Бабушка окликнула меня. Мамин глаз остался приоткрытым, остекленевший, безжизненный. Бабушка закрыла его.
Однажды на Вилле Росса я с удовольствием заметил, что глаза у тебя голубые. Я попросил разрешения пойти в уборную при кухне и там стал рассматривать себя в зеркало. Мои глаза были разного цвета. Левый глаз был совсем такой, как у мамы.
6
Итак, я узнал, что на свете существует мама, в тот день, когда увидел ее на смертном ложе, с зеленой подушечкой под головой. Но какой же была живая мама? Какой был у нее голос? Как она улыбалась? И могла ли мама улыбаться? Могла она выходить на балкон, вешать белье и петь? Могла взять в руки кошелку, пойти на рынок и торговаться с продавцами? Могла ли она сидеть в гостиной на кушетке, вязать на зиму чулки, шерстяные штанишки и варежки, читать газету? Могла гулять по воскресеньям, пить кофе со сливками, ходить в кино и веселиться? Могла ли плакать мама? Какие были у нее слезы?
Мне говорили: «Мама была красивая», — и показывали фотографию. На фотографии мама была серьезная, далее нахмуренная, и я ее не узнавал.
Этажом ниже жил Арриго, я ходил к нему играть. У него была мама; она пела, стирала белье, готовила обед и, уходя погулять, брызгала духами на свою блузку. Она была в каждой комнате, даже когда уходила, даже когда в ее отсутствие мы поднимали шум или залезали без спросу в буфет.
— Ух, если мама узнает, — говорил Арриго.
И его мама действительно узнавала, кричала и шлепала его, но совсем по-другому, не так, как моя бабушка; и меня злило, когда Арриго ревел и жаловался, что ему больно. Я слышал, как другие мои товарищи кричали с улицы или взбегая на лестницу: «Мама». У них был не такой голос, как у меня, ответ матери из комнаты словно помогал им быстрее взлететь вверх по ступенькам. Их матери были молодые женщины, блондинки и брюнетки, все они пели, их голоса через окна доносились до нашего балкона. У нас в квартире царило такое же безмолвие, как на вилле, но нам слышны были голоса матерей, сапожника в воротах, стук швейной машинки на верхнем этаже.
— Какую песню пела мама? — спрашивал я у бабушки.
— Мама пела редко, — отвечала она; и мне казалось, что моя мама была не такая, как другие.
На самом верхнем этаже поселилась девочка по имени Луиза; у них была терраса на крыше. Луиза иногда приглашала нас к себе. Однажды она отозвала меня в сторонку и спросила:
— Когда ты покажешь мне твоего братишку? Арриго, подслушавший наш разговор, ответил за
меня:
— Этого нельзя. Его взяли синьоры. Его мама умерла от родов.
Я разозлился, и мы подрались. Арриго в кровь разбил мне нос. На следующий день у меня поднялась температура: я заболел корью. Чтобы мне было поудобнее, меня положили на мамину кровать. Потом рассказывали, что в жару я говорил о тебе и о маме.
7
Жена твоего покровителя провожала нас до ворот Сан-Леонардо, на которых изваяны святой Георгий и дракон. Выше на горе виднеется форт, откуда в полдень дают пушечный выстрел. По пути нам встречались разные люди, в зависимости от времени года. Крестьянин, сидя верхом на каменной ограде, обрезал оливковые деревья и снимал шляпу, кланяясь синьоре; молодой испольщик, развозивший молоко городским покупателям, возвращался домой в одноконной тележке; звон бубенчиков и дребезжание бидонов оглашали окрестности, копыта лошадки стучали еще громче. Священник закрывал молитвенник, придерживая пальцем закладку, чтобы ответить на наши почтительные приветствия. Встречались нам и влюбленные парочки, нисколько не смущавшиеся нашим присутствием; летом почти у каждой девушки был цветок в волосах или букетик маргариток в руке. Мощеная дорога была шириной всего в несколько метров, каменная ограда и изгороди вилл — чуть выше человеческого роста. Мы видели, как парочки срывали охапки глициний, мимоз, олеандров, свешивавшихся через садовые решетки. Иногда парни набирали большие букеты, наверно, чтобы продать в городе. Синьора грозила им палкой, звонила у калиток, чтобы предупредить садовников, но парни успевали удрать, унося цветы и осыпая насмешками возмутительницу спокойствия.
Однажды какой-то паренек крикнул:
— Старая ведьма!
Я хихикнул. Бабушка размахнулась, чтобы закатить мне затрещину, но я вовремя увернулся и заметил, что бабушка сделала это только для вида: лицо ее было необычно веселым.
— Хамье! — повторяла синьора.
В таких случаях я торжествовал, и бабушка тоже; насколько я мог понять, ей, как и мне, синьора была противна. Она вечно твердила одно и то же, без конца рассказывая, как произошла твоя встреча с бароном.
— Это все я устроила, — заявляла она и неизменно прибавляла: — Кто бы мог подумать!
Она говорила, что ее муж все больше привязывается к тебе, а это никуда не годится; не потому, что ты этого не заслуживаешь, но ведь в конце концов ты не его сын. Если твой отец уже вылечился от ранений и нашел работу, то почему он не берет тебя? Чего он ждет?
Она говорила это смеясь и показывая свои большие лошадиные зубы.
— Похоже, вам не очень-то хочется забрать его, а? — Тут ее улыбка становилась почти искренней, и она прибавляла: — Не думайте об этом, не беспокойтесь. Пусть ребенок пока остается, ему здесь хорошо.
Волосы у нее были совсем седые, шла она медленно, тяжело дыша и опираясь на черную палку с серебряным набалдашником в виде собачьей морды. Бабушка смиренно отвечала:
— так это синьор супруг ваш не хочет отдавать нам ребенка. Он, может быть, мучается, ребенок-то, ведь мы можем забрать его и насильно?
— О нет, не мучается, можете быть спокойны, нисколько не мучается… — отвечала синьора, заливаясь смехом и кашляя.
Однажды она сказала:
— Конечно, ребенку повезло, что у него умерла мать. Бабушка вспыхнула.
— Не говорите этого даже в шутку, — ответила она. — Как воспитали этого, — и она приподняла мою руку, которую держала в своей, — сумели оы вырастить и второго.
Ей еле удалось добавить: «До свидания». Слова застревали у нее в горле.
Спускаясь по склону Маньоли, она плакала, не разжимая губ. На Старом мосту я спросил бабушку:
— Где он у нас будет спать?
Прошел уже год, ты носил юбочку, волосы у тебя были кудрявые, а глаза голубее прежнего, совсем небесные.
8
Тебя назвали Данте, в честь дяди, твоего крестного. (В день крестин дядя подарил тебе двенадцать игрушечных яиц в коробочке, и каждое было обернуто бумажкой в десять лир.) Но имя Данте не понравилось твоему покровителю. Бабушка никак не могла привыкнуть к твоему новому имени; она называла тебя ласково — Дантино. Твой благодетель сурово делал ей замечание:
— Теперь ребенка зовут Ферруччо. Данте — вульгарное имя.
Наша старушка краснела, щекотала тебя под подбородком, качала головой и смеялась, чтоб рассмешить и тебя. Ты отвечал на ее ласковые гримасы. И нянька неизменно находила, что ты удивительно похож: на бабушку.
Теперь тебе был год; ты называл твоего покровителя папой, его жену мамой, а няньку татой. Во время наших посещений ты нередко являлся в кухню на собственных ножонках, шагая или в колечке, или на помочах, поддерживаемый одной из горничных, к которой ты особенно привязался. Ты всегда просился к ней на руки, и если ей приходилось уйти из кухни по своим делам, ты плакал и лепетал ей вслед:
— Дида, Дида…
Тебе совали в руки игрушки, изо всех сил пытались отвлечь тебя, но не давали тебе есть, потому что еще не пришло время. Лица няньки, синьоры и даже твоего покровителя выражали отчаяние. Ведь у барона гости к вечернему чаю, и твоего голоса не должно быть слышно; вообще ни один голос не должен доноситься из комнат прислуги. Бабушка волновалась больше всех. Однажды, страстно желая быть полезной и успокоить тебя, она сняла со стены кастрюльку и постучала о донышко дверным ключом. Синьора вырвала кастрюльку и грубо толкнула бабушку; бедняга упала на стул; она до конца своих дней не забыла этого случая.
Если через несколько минут ты не переставал плакать, нянька уносила тебя. Ты успокаивался только после того, как возвращалась Дида. Она входила, шепча «тсс…» и предостерегающе помахивая рукой, словно какой-нибудь тяжелобольной лежал в соседней комнате. Ее спрашивали, был ли твой плач слышен в зале. Получив утвердительный ответ, твой покровитель уходил. Бабушка начинала извинятьсяг как будто сама провинилась; Дида ее успокаивала. У Диды было приятное лицо, лукавые глаза и какое-то прирожденное изящество во всем облике, несмотря на ее деревенскую речь. Она, как и нянька, была мне симпатична. Ведь это она угощала меня сухариками с маслом и апельсиновым вареньем, а иногда и чашкой вкусного холодного шоколада. Создавалось впечатление, что распоряжается всем она; синьора всегда продолжала сидеть у стола в усталой, скучающей позе.
9
Шел тысяча девятьсот двадцатый год; день за днем ты все больше становился пленником привязанностей, обычаев, привычек — хотя с годами привязанности и привычки менялись, — пока наконец не очутился в самой настоящей тюрьме. Тебя избавила от нее смерть, если только смерть приносит свободу, а не вечное заключение.
Однажды, в этом самом тысяча девятьсот двадцатом году, когда тебе было восемнадцать месяцев, была сделана попытка изменить твою судьбу. Отец женился вторично и решил взять тебя в свою новую семью. После весьма бурного объяснения с твоим покровителем ему удалось забрать тебя с Виллы Росса и принести к себе в дом, где жили простые люди. В этом доме до трех часов дня от солнца некуда было спастись; в сад выходило только одно окно. Прежде чем тебя принести, отец заранее купил детский стульчик.
Я жил тогда с дедушкой и бабушкой и пришел повидать тебя. Моя детская душа была полна озлобления. Ведь это по твоей вине пришлось мне терпеть присутствие мачехи, которую я ненавидел, как и все, что было «против мамы». Мачеха была молодая женщина, маленькая и толстая, с нежной розовой кожей; она изо всех сил старалась мне понравиться.
И вот я пришел повидать тебя. Уже два дня, как ты жил в отцовском доме и стал румяный, как яблочко. Когда входила мачеха, ты радостно хлопал в ладоши, чего не делал даже ради Диды. Отец научил тебя нескольким словам; «фасоль», «попка». Ты повторял:
— «Фасой», «опка».
Тебя спрашивали:
— Хочешь вернуться на Виллу Росса?
Ты говорил:
— Нет, — и мотал головой.
Тебя спрашивали:
— Дома у папы лучше или хуже?
Ты отвечал:
— Люце.
Тут были подружки мачехи, соседки по дому, товарищи отца по работе; все они наперебой ласкали тебя, а ты всем улыбался и бил ручонками по лоточку своего стула. Женщины говорили:
— Он похож на младенца Христа. Куколка, а не ребенок. Так и пышет здоровьем.
В тот день тебе удалось развеять и мое озлобление. Я взял тебя на руки, и мы стали играть вместе.
Я сказал Луизе, что назавтра поведу ее знакомиться с тобой. Утром Луиза показала мне, какой подарок она для тебя купила: розового резинового голыша, который пищал, когда ему прижимали животик. Луиза не знала, сможет ли она пойти к тебе вечером, и отдала мне игрушку, чтобы я обязательно отнес ее.
Но Дида побывала там раньше нас.
Входную дверь никогда не запирали. Дида попросила разрешения войти, никто не отозвался, и она вошла.
Ты был в комнате один и сидел на своем стульчике. Мачеха ушла на кухню, отец еще не вернулся с работы. Войдя, Дида увидела, что перед тобой, на лотке стульчика, лежит горстка вареной фасоли; ты с удовольствием уписывал одну фасолину за другой. Диде чуть не сделалось дурно, она вскрикнула и оперлась на комод: она считала преступлением давать тебе фасоль, да еще не размятую и без приправы. Она заявила прибежавшей мачехе, что пришла снова забрать тебя на Виллу Росса. Когда отец вернулся домой, то застал их обеих в слезах.
Сначала отец был непоколебим. Он сказал, что ты — его сын, что он признателен твоему покровителю, но больше так продолжаться не может.
— Мой это сын или нет?
Дида твердила, что если отец так поступает, значит, он не любит своего ребенка, ведь он отнимает у него счастье. Она сказала, что дворецкий с ума сходит по мальчику, что нужно его отдать хоть ненадолго — тогда синьор постепенно примирится с необходимостью разлуки. Произошла долгая душераздирающая сцена, во время которой мачехе пришлось отдать тебе фасоль, чтобы ты сидел смирно. Столкнувшись с непреклонностью отца, Дида пришла в отчаяние. Она целовала и обнимала тебя, пряталась за дверь, надеясь, что ее уход, как бывало, вызовет у тебя слезы, но безуспешно. Ты ел свою фасоль и помахивал ей на прощанье ручкой.
— Ребенок уже привязался к нам, — сказала мачеха.
Наконец Дида решилась уйти. С искаженным и заплаканным лицом она сказала:
— Я на виллу без ребенка не вернусь, лучше брошусь в Арно.
«В эту минуту голос ее не дрогнул, — рассказывал потом отец. — Мне показалось, что она сдержит слово».
Отец подошел к окну, чтобы посмотреть, как она выйдет на улицу. Он снова заговорил с женой; оба они спрашивали себя, имеют ли они право решать твою судьбу, отнимать у тебя комфорт, возможность учиться, наследство, которое барон, конечно, тебе оставит. Когда Дида показалась на улице, отец позвал ее обратно.
Отныне твоя судьба была решена бесповоротно.
Когда я пришел с бабушкой, держа в руках Луизину куклу, тебя уже не было.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13