https://wodolei.ru/catalog/unitazy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Поставьте ужин на столик. Сегодня мой брат не торопится.
Мы отошли немного в сторону, чтобы еще погреться на солнце.
— Моя новая возлюбленная была нежной и ласковой, как кошечка, и хотя я ее не любил, мне было приятно проводить с ней время. Роста она была довольно высокого, и издали мы, верно, представляли неплохую пару. Почему ты смеешься?
— Издали!
— Да, потому что вблизи она не была столь изящна, как Энцина, не так тщательно причесывалась, и даже походка у нее, несмотря на высокий рост, была уже не та. Она работала на фабрике, с детства привыкла страдать, тяжко трудиться и не следить за собой. Но потом она поняла, что должна уделять больше внимания своей внешности. Помнишь, как ты проездом был у меня вместе с женой и мы вчетвером отправились кататься на лодке? В тот день моя невеста была по-настоящему красива. Я это хорошо помню, потому что тогда словно впервые открыл ее красоту и понял, что в такую женщину можно влюбиться. Я решил жениться на ней. К такому решению я пришел, трезво поразмыслив, и все же это было своего рода безумие. Вдвоем мы зарабатывали всего шестнадцать лир в день… Папа всячески пытался отговорить меня; но и конце концов он подарил мне свою последнюю мебель. Ты тоже убеждал меня не торопиться. Помнишь, что ты мне говорил?
— Ты так рвешься жениться, словно хочешь выиграть пари. Но если это нетерпение — истинная любовь, ты хо-рошо делаешь. Я сказал что-то в этом роде.
— А я ответил, что это истинная любовь…
Ты посмотрел на меня сконфуженно и вместе с тем весело и попросил сигарету. Солнце скрылось, и я, чтобы уберечь тебя от холода, надел тебе на голову свою шляпу. Ты продолжал:
— Иногда в минуты раздражения я готов признать, что женился, чтобы досадить Энцине. Но это неправда. Просто я искал привязанности. И хотел найти ее в жене. Мало-помалу, после совместных лишений, я действительно полюбил жену. Ведь теперь мы не просто идем по дороге, держась за руки… Трудно жить, если некому излить душу, некому понять тебя, поддержать и ободрить…
Твой голос дрожал; я не нашелся, что сказать, и только ласково коснулся твоей руки.
— Папа был мне хорошим другом, но кое о чем ему бесполезно было и рассказывать. Слишком велика разница в возрасте. Впрочем, ведь можно обойтись и без слов. Иногда достаточно простой ласки. Но этой-то ласки я никогда не видел… Жена тоже всегда была замкнута, мне ни разу не удалось толком поговорить с ней. Ты понимаешь, что я хочу сказать этим словом «поговорить»?
— Кажется, да, — ответил я.
От твоих слов мое сердце учащенно забилось.
Ты скрестил руки на коленях и смотрел прямо перед собой. Рядом была клумба, а посреди нее — большое дерево с ободранной корой. Быстро сгущались вечерние тени; но воздух еще не остыл, вокруг ни ветерка. Теплый вечер в конце января. С тех пор прошел всего год, но эти минуты, проведенные рядом с братом, который рассказывал мне о своем горе, кажутся мне воспоминанием далекой юности. Ты сказал:
— И вот теперь, когда дочка подрастает, я лишен возможности радоваться, глядя на нее!
42
Прошел еще один месяц, февраль. Наступил март, дерево с ободранным стволом зазеленело, пришла весна. После обманчивого улучшения твое состояние снова ухудшилось. Более энергичное лечение (новый знак на чистой странице твоего тела) вновь поставило тебя на ноги, но, как ты и говорил, повлекло за собой отравление сульфамидными препаратами.
Ты подружился с одним больным-сердечником. Твой новый друг рассказал тебе, что он антифашист, которого преследовали, бросили в тюрьму, а потом отправили на каторгу, где он и заболел. Вернувшись с каторги, он обнаружил, что жена сошлась с другим, а два сына попали в приют. Он доверительно поведал тебе о своей любви к сыновьям и к жене, которую не смог забыть. Он был очень болен и так беден, что не имел даже костюма. Вы делились сигаретами и своими горестями. Ты рассказал мне о нем и добавил:
— Его судьба так похожа на мою. Я, хотя и по другим причинам и не по своей воле, тоже бросил жену на произвол судьбы. Вправе ли я упрекать ее, если и она…
Твой молодой друг был веселым и общительным человеком; однажды ему захотелось навестить своих сыновей, которые учились в школе. И так как ему не в чем было выйти, ты вызвался собрать ему все необходимое среди больных вашей же палаты.
— Я хотел бы одеться поприличнее, — сказал он и ловко намекнул, что именно желал бы заполучить от каждого. А заполучить он желал все самое лучшее. Восьмой номер дал ему костюм, двадцать второй — рубашку и галстук, тринадцатый — носки, седьмой — шляпу, ты — пальто, а твой сосед по койке, синьор Пепе, которого в этот день должны были оперировать, — ботинки. Твой друг был растроган, он разоделся и покинул больницу. На нем было твое пальто, единственная приличная вещь, которая до сих пор прикрывала твой жалкий, выцветший и заштопанный пиджак.
Вечером твой друг не вернулся, не пришел он и назавтра и на третий день. Восьмой номер, простой служащий, одолжил ему свой единственный костюм. Больные — всегда эгоисты, их тело истерзано, они ненавидят мир, как преступники, не раскаявшиеся и за тюремной решеткой; они готовы жаловаться по любому поводу. Больной номер восемь напомнил тебе, что ты поручился за вещи, его поддержал двадцать второй, который и тебя обвинил в жульничестве. Тут подал свой голос седьмой номер, а тринадцатый — владелец носков, маленький, страдавший астмой и артритом старичок — объявил, что всю жизнь, совершив доброе дело, он потом неизменно раскаивался. Лишь синьор Пепе, который «тоже подвергался моральному давлению», ничего не сказал.
Сначала ты обиделся.
— Он, наверное, слишком разволновался, увидев сыновей, а сердце у него больное… Ваши предположения несправедливы и оскорбительны. Может, он умер, а вы его так поносите, беднягу, жертву фашизма…
Прошло Четыре дня, и жена восьмого номера, которая безуспешно разыскивала костюм мужа, принесла весть: сбежавший оказался обыкновенным уголовником, не раз осужденным за кражи и грабежи; у него не было ни жены, ни детей, а лишь мать и сестра, которым он причинил «больше зла, чем немцы полякам».
Ты так страдал, словно тебя ударили исподтишка, у тебя поднялась температура… Восьмой номер, которого положили только на исследование (у него подозревали язву), не мог выписаться из больницы; его кровать стояла рядом с твоей, и ты, чтобы не встречаться с ним взглядом, целыми днями лежал укрывшись с головой одеялом. Наконец его жена нашла какого-то родственника, который одолжил ему свой костюм. Но восьмой номер был высокий мужчина, и вся палата хохотала, когда он уходил в коротких, до колен, брюках. Прежде чем уйти, он подошел к твоей кровати, протянул тебе руку и, улыбаясь, сказал:
— Послушайте, шестнадцатый! Я против вас ничего не имею. Но попадись мне только этот мошенник, я ему покажу.
Позже ты сказал мне:
— У него был такой честный взгляд, а он оказался жуликом. Особенно меня поразило, что он мог притвориться, будто испытывает те же чувства, что и я сам. Я понял, что между правдой и ложью нет границ. Это ужасно!
43
Кудесник — тот самый, что вылечил Тестоне, — брал твое испещренное каракулями тело и показывал его в конференц-зале студентам-медикам, дабы они знали, что борются с неизвестной болезнью. Он читал лекцию со страницы, открывавшейся твоим именем. Иной раз он говорил своим ассистентам: «Поставьте точку, и начнем сначала…» Мало-помалу вся страница покрылась перечеркнутыми словами, точно ранами, и стала непригодной. В таких случаях родственникам, которые с замиранием сердца справляются о здоровье, отвечают: «Организм больше не сопротивляется». Теперь кудесник уже не участвует в схватке, опытами занимаются его ассистенты. У них тяжелая рука, и они оставляют более глубокие раны. Лекарства они дают в таких огромных дозах, что оно нарушает работу почек, ассистенты прибегают к переливанию крови и делают его так быстро, что вызывают еще более серьезные осложнения… Если вы ударите резко и точно в челюсть, даже у Джо Луиса [9] подкосятся ноги, его организм перестанет сопротивляться, начнется агония чемпиона, которая продлится десять секунд. Предсмертная агония длится дольше, чем у боксера, получившего нокаут; она ужасна, невообразима… Чтобы облегчить твои страдания, тебе делали уколы. Однажды медицинская сестра, юная грациозная девушка, небрежно ввела иглу. На следующий день ты почувствовал боль, пришел дежурный врач, пощупал и сказал:
— Да что вы! Это самовнушение.
Самовнушение превратилось в гнойную рану, ее вскрыли, но твое уставшее, исколотое тело не дало ране зарубцеваться, и воспаление, словно проказа, распространилось на ягодицу… Пришлось тебе, точно новорожденному, забинтовать живот и грудь. Представился удобный повод, чтобы прекратить всякое лечение, пока рана не закроется.
(Врачи в таких случаях поступают, как Понтий Пилат: «Организм больше не сопротивляется». И если вы требуете от них исполнения долга, они посылают санитара, чтобы тот вызвал дежурного полицейского!)
44
И вот ты лежишь неподвижно, а за окнами расцветает весна. До твоей кровати долетают ее запахи; ты подолгу глядишь на клочок неба и говоришь мне:
— Что я сделал плохого? — Ты изо всех сил сжимаешь мне руку и спрашиваешь; — Тебе не больно?
— Нет. — И я вижу, как темнеют твои глаза.
— Тебе не больно?
— Да нет же, нет.
Я думал, что тебе приятно сжимать мою руку, ведь это помогало тебе отвлечься.
— Тебе совсем не больно?
— Да нет же, не беспокойся.
На твоем лице появилось жалкое выражение, на глазах выступили слезы.
— Разве ты не понимаешь? Это значит, что у меня не осталось больше сил. А раз так, как же я смогу бороться с болезнью? Видно, пришел мой конец. Я не хочу умирать, я согласен лечиться еще десять, двадцать лет…
Тогда наконец я понял:
— Да, конечно же, мне было больно. Я говорил так просто из вежливости.
Ты окинул меня полным сострадания взглядом, в котором сквозило и легкое презрение.
— Зачем ты лжешь?
Я засучил рукав и показал тебе следы, оставленные на коже твоими пальцами. Убежденный теперь, ты улыбался, словно ребенок.
— Прости меня! — сказал ты и потом добавил: — Поцелуй меня. Кроме тебя, никого нет рядом со мной, не уходи.
Ты был потрясен, испуган собственными словами.
— Поцелуй меня еще раз.
В часы посещений у постели каждого больного сидели родные и друзья. Ты говорил мне:
— Видишь, у каждого есть люди, которые любят его. Быть может, они приходят сюда по привычке, но и это приносит утешение… Я днем и ночью жду той минуты, когда ты придешь… Ты не стыдишься, что другие видят, как мы целуемся? Я так нуждаюсь в участии… Я всегда страдал от одиночества… Но особенно сильно теперь.
В один из дней я нашел тебя необычно спокойным и тихим, казалось — ты впал в забытье. Это было в конце апреля, на улице ярко светило солнце, и его лучи играли на складках стоявшей на балконе ширмы. После долгого молчания ты сказал:
— Всю ночь я думал о матери и вдруг понял, почему я всю жизнь был одинок. Будь она жива, моя жизнь сложилась бы по-иному… Ты помнишь, какая она была? У тебя сохранилась фотография, где у нее завитые волосы и локончики на висках? Такой ты ее и помнишь?
— Нет, я помню ее с распущенными волосами, откинутыми назад.
— У нее были черные волосы, верно? А у нас в детстве волосы были светлые, только потом они потемнели.
Ты спросил:
— Правда, что ты похож на нее?
— Говорят.
— Должно быть, она была такой же хорошей, как и ты.
— Она была очень хорошей. Бабушка говорит, что она была немного нервной.
— Может, из-за болезни?
— Какой болезни?
— Из-за эпилепсии?
Ты так и сказал — «эпилепсии» и посмотрел на меня. В твоем ясном взгляде светились испуг и нежность, словно ты нечаянно выдал истину.
— Впервые слышу об этом!
Ты полулежал, откинувшись на подушки, и лицо у тебя было теперь удивленное, даже недовольное.
— Зачем ты хотел скрыть это от меня? Что здесь плохого?
— Ничего. Просто это неправда.
— Мне сама бабушка подтвердила.
— Не может быть. А впрочем…
Я понял, что ты истолковал мои последние слова как подтверждение. Но я не хотел утомлять тебя. Ты попросил:
— Расскажи мне о ней еще что-нибудь.
— Что?
— Сам не знаю. — Ты улыбнулся и сказал: — Раз ты писатель, то опиши мне ее. Расскажи мне о ней что-нибудь такое, чтобы я мог представить ее себе как живую.
Ты взял мою руку и глядел на меня с каким-то испугом. Твои голубые глаза искали у меня поддержки, это были глаза ребенка, который потерял свою маму. Ты сказал:
— Она нужна мне, когда я остаюсь один. Нужна, чтобы открыть ей душу. Она поймет меня, когда я попрошу ее молиться за мою дочь. Но я хочу представить ее себе живой. Когда я начинаю думать, что молю призрак, у меня пропадает всякое мужество.
Твоя кровать стояла у самого балкона. Ты попросил:
— Поставь ширму, все подумают, что я хочу уединиться, и тогда мы сможем спокойно поговорить о маме.
Чтобы утешить тебя, я хотел выдумать что-нибудь. Но меня самого захватила твоя тоска, твое волнение.
— Успокойся, — уговаривал я тебя, но говорил это самому себе. — Мама все равно услышит тебя, если ты станешь молить ее, даже если ты будешь обращаться к неясному образу. Завтра я принесу тебе фотографию.
— Нет. Я хочу представить ее себе живой. Точно я ее видел и разговаривал с ней. И потом, раз она была похожа на тебя, значит, я могу представить ее себе, глядя на твое лицо. Но разве
может у матери быть твое лицо?
— Конечно, нет, она была совсем не такая.
— Какая же?
— Не знаю, Ферруччо!
— Ты, что же, не видел ее? Раз ты писатель, опиши мне ее.
— Я тоже не помню, какая она была при жизни. Помню ее лишь в гробу.
— Как?
Я рассказал тебе все, как было. И с каждым новым чувствовал, что освобождаюсь от тайны, которую слишком долго скрывал. Ты сказал:
— Напугал ты меня. — Потом робко улыбнулся. — А если я умру, ты тоже сгонишь с меня муху?
Теперь мне хотелось заплакать, громко, по-детски. Я положил лицо тебе на грудь, чтобы ты ничего не заметил. Ты сказал:
— Ну поднимись же, чудак, мне тяжело. Я совсем не собираюсь умирать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я