шкафы для ванной комнаты
OCR Busya
«Васко Пратолини «Повесть о бедных влюбленных, Виа де'Магадзини, Семейная хроника»»: издательство «Правда»; Москва; 1990
Аннотация
Эта книга не плод творческого вымысла. Это разговор писателя с его покойным братом. Создавая книгу, автор искал лишь утешения. Его мучает сознание, что он едва начал проникать в духовный мир брата, когда было уже слишком поздно. Эти страницы, следовательно, являются тщетной попыткой искупления.
Васко Пратолини
Семейная хроника
Цветенье твоих нежных лет поблекло.
Фосколо
К ЧИТАТЕЛЮ
Эта книга не плод творческого вымысла. Это разговор писателя с его покойным братом. Создавая книгу, автор искал лишь утешения. Его мучает сознание, что он едва начал проникать в духовный мир брата, когда было уже слишком поздно. Эти страницы, следовательно, являются тщетной попыткой искупления.
Часть первая
1
Когда умерла мама, тебе было двадцать пять дней, гм был далеко от нее, в деревне на взгорье. Крестьяне, ходившие за тобой, поили тебя молоком от своей пестрой коровы; однажды попробовал его и я, когда мы бабушкой пришли тебя навестить. Молоко было густое, теплое, чуть кисловатое; оно показалось мне таким противным, что меня стошнило; я испачкал одежду, и бабушка дала мне подзатыльник. А тебе это молоко нравилось, ты жадно сосал его, и оно шло тебе впрок. Ты был красивым ребенком, толстеньким, белокурым, с большими небесно-голубыми глазами. «Так и пышет здоровьем», — го-рила бабушка соседкам, вытирая глаза, вечно влажные слез.
Почти каждый день ходили мы навещать тебя туда, на взгорье. Нужно было подняться по склону Маньоли, потом по склону Скарпучча; всякий раз, одолев подъем, я приостанавливался, чтобы полюбоваться изваяниями святого Георгия и дракона на воротах Сан-Леонардо; бабушка дергала меня за руку. Стояло лето, июль. Оливы, побелевшие от солнца, свешивали свои ветви над каменными оградами, окаймлявшими дорогу Сан-Леонардо. Вдали по отлогим склонам тянулись возделанные поля; громкоtстрекотали цикады, бабочки мелькали в потоке света. Вокруг ни души, лишь изредка чей-нибудь голос донесется с полей. Калитки загородных вилл были всегда заперты. На ходу я нарочно пристукивал каблуками, чтобы эхо вторило погромче. Меж оградой и мостовой иногда попадались полоски травы, усеянные маками. Высокие ворота крестьянских дворов, зеленые, как и те большие зонтики, какие любят в наших деревнях, были приотворены; из дворов доносился запах молока и хлева.
В том доме, куда тебя отдали, этот запах забирался в комнаты, пропитывал стены. Ты сосал молоко через рожок, надувал щечки, улыбался. Мне было пять лет, и любить тебя я не мог: ведь все говорили, что это из-за тебя умерла наша мама.
Однажды мы не нашли тебя в доме няньки. Тебя понесли к синьорам на Виллу Росса; привлеченные твоим хорошеньким личиком, они заинтересовались и твоей судьбой. Мы так и не дождались твоего возвращения. Крестьянка сказала: «Если они к нему привяжутся, это будет счастьем для бедняжки».
2
С тех пор, навещая тебя на Вилле Росса, мы совершали целый обряд. Прежде чем позвонить в колокольчик с черного хода, бабушка вытаскивала из-за пазухи платок и, послюнив его, оттирала разводы грязи, которые неизменно отыскивала на моем лице, стряхивала пыль с моих башмаков, заставляла высморкать нос. Дверь открывалась перед нами, словно по волшебству. Лестница в несколько ступенек вела на кухню. Уже на лестнице нас встречало глубокое безмолвие виллы, еще более напряженное, чем снаружи: здесь угасало стрекотание цикад, отзвук шагов, жужжание мух. Бессознательно я ступал на цыпочках. По ступенькам мы поднимались в пустынную кухню, где всегда царил неизменный порядок; медные формы для пудингов блистали на стенах. В кухне тоже царило молчание, менялся лишь запах: там стоял сильный и приятный аромат масла. Живыми в этой комнате были только часы на стене, но их тиканье не нарушало, а только подчеркивало тишину.
Мы садились у покрытого клеенкой стола, на белые стулья, приподнимая их с полу, чтобы не нашуметь. Если я клал локти на стол, бабушка взглядом призывала меня к порядку. В глубине кухни была дверь, выходившая в коридор, где виднелась вешалка с зеркалом; там всегда висела одна и та же куртка, в серую и белую полоску; на полу лежала красная дорожка. Наверху, за узким окошком, сквозь занавеску виднелись деревья сада. Я не переступал этого порога до тех пор, пока ты не начал ходить.
Так мы сидели неподвижно еще четверть часа, а потом из коридора слышался шорох; бабушка взглядом приказывала мне встать и сама вставала. Случалось, что у самого порога шаги затихали, до нас доносился чуть слышный звон хрусталя, потом шаги удалялись. — Кто это был? — спрашивал я у бабушки. Она прикладывала палец к губам и делала строгие глаза; ее сжатые губы произносили чуть слышное «т-с-с»… Над окном висела литография с изображением дичи и фруктов; я подолгу смотрел на нее, чтобы как-нибудь развлечься. Или глазел на часы, ожидая, когда сдвинется минутная стрелка.
Но случалось, что более легкие шаги застигали нас врасплох, и мы едва успевали вскочить с места. На пороге показывалась горничная, которая при виде нас улыбалась и кивала головой, шла к леднику, открывала его и снова закрывала (все это делалось у меня за спиной). Выходя, она снова улыбалась и кивала. Иногда она тихо говорила: "Скоро придут. Ждите спокойно».
Наконец появлялся и ты; тебя приносила новая няня в чепце, голубом платье и длинном белом переднике. Это была крепкая, здоровая женщина с приветливым лицом; единственный человек в этом доме, чьи ласковые слова были мне приятны. Ты всегда вел себя тихо и спокойно; помню твои вытаращенные голубые глазенки, короткие мягкие, как шелк, волосы. Пухленький, со вздернутой верхней губой, ты цепко хватался за бабушкин палец. Нянька опускала тебя пониже, и ты улыбался мне. Однажды, когда я дотронулся до твоей щечки, ты так разревелся и раскапризничался, словно я ущипнул тебя. В тот раз наше посещение было коротким. Обычно мы проводили с тобой четверть часа, и няня поглядывала на часы: мы всегда попадали перед самым кормлением. Потом являлся и твой покровитель. Даже с бабушкой он разговаривал кислым тоном, с оттенком отеческой снисходительности. Седины делали его сухое лицо цвета слоновой кости по-юношески энергичным. Он внушал нам робость. Иногда заходила и его жена: ее широкую физиономию обрамляли пышные и мягкие седые волосы. Она страдала одышкой и, едва войдя, сразу же садилась, Это она разыскала тебя в крестьянском доме. Улыбка у не выходила натянутая.
Я снова залезал на свой стул; все толпились вокруг тебя. Нянька все время стояла, держа тебя на руках, а ты размахивал ручонками, вызывая у всех улыбки и сострадание к своей судьбе, а у бабушки — поток благодарностей и благословений твоим покровителям. Когда четверть часа истекали, няня прощалась с нами от твоего имени: «Помаши ручкой бабушке, помаши ручкой братишке». Целовать тебя не позволяли — из гигиенических соображений.
Все это происходило раз в неделю. Но случалось, что к нам в кухню выходила горничная и объявляла, что ты еще спишь, а проснувшись, будешь сначала кушать, а потом гулять в саду, куда нам пройти нельзя, потому что у господина барона гости. И наше посещение откладывалось до следующей недели. На прощание горничная угощала нас сухариками с маслом и вареньем. Варенье было апельсиновое.
3
Барон был богатым английским лордом, который состарился, скитаясь по свету в поисках развлечений, пока не нашел себе желанного пристанища на холмах Флоренции. Твой благодетель сорок лет прослужил у него дворецким. На все в мире он смотрел глазами своего хозяина. Уже в зрелом возрасте, в конце прошлого века, он женился на старшей горничной; жена родила ему двоих сыновей, теперь они служили шоферами на вилле. Дворецкий пользовался непререкаемым авторитетом, его могущество простиралось далее за порог комнаты его светлости. Он одевал старого барона, тер ему спину в ванне, заставлял принимать слабительное. Прислуга его ненавидела, но и уважала. Он умел доказать каждому справедливость своих замечаний, учил повара готовить кушанья, садовнику объяснял причину неудачной прививки, прачке показывал лучший способ отглаживать воротнички для вечернего костюма. Умел он в нужный момент и рассказать анекдот и похлопать пониже спины горничную, ничуть не умалив этим своего престижа.
В такие минуты он разражался своим обычным смехом. Но это едва ли можно было назвать смехом. Казалось, он икал, не в силах подавить веселья, от которого трясся всем телом, мигал глазами и скалил свои мелкие, тесно посаженные желтоватые зубы, похожие на вставные. Он и в веселье был умерен, словно опасался нарушить тишину. Всем своим обликом он олицетворял безмолвие, окутывавшее виллу. Обычно он говорил тихим, но внятным голосом человека, который даже в разговоре умеет найти меру безмолвия. В те времена я о нем ничего больше не знал: дворецкий — вилла — тишина — смешок — вот и все.
Он всегда смеялся своим икающим смехом, когда мы приходили навестить тебя. Размахивал руками перед твоим личиком, и ты отвечал ему, склоняя головку набок, грациозным движением грудного ребенка. И тогда он начинал смеяться. Бабушка и нянька тоже смеялись. А я пугался того выражения, которое появлялось при этом на его лице. Иной раз он подходил ко мне и дотрагивался пальцем до моего подбородка, приглашая меня принять участие в общем веселье. Палец его был ледяным даже летом. Его присутствие не возбуждало во мне братской привязанности к тебе.
Однажды ночью мне приснилось, что он склонился к твоей колыбели и душил, убивал тебя со своим икающим смехом. А я стоял в углу за занавеской и не мог даже крикнуть.
Я шарил в пустоте рукой и натыкался на чью-то руку, которая сплеталась с моей. Рядом со мной оказывалась мама, которая тоже безмолвно присутствовала при этом убийстве. Сон этот повторялся время от времени примерно лет до пятнадцати. Иногда мама выпускала мою руку и подходила к колыбели; тогда он сразу исчезал.
4
Навещали мы тебя по четвергам. В четверг после полудня бабушка кончала свою поденную работу, а меня отпускали из школы. Часто на обратном пути нас немного провожала жена твоего покровителя, которая теперь ведала всем гардеробом на вилле и по четвергам была свободна. За несколько месяцев перед тем, в один из четвергов, она, гуляя, зашла к крестьянам, которые тебя нянчили. Эта семья поставляла на виллу молоко; они поспешили развлечь синьору, показав ей тебя и рассказав твою историю. Синьора растрогалась; она сказала, что в отсутствие барона они могут гулять с тобой в саду виллы и что ей будет приятно снова повидать тебя. Крестьяне не упустили такого случая, — «для твоего блага», как они говорили. Однажды, когда девушка из этой семьи принесла тебя подышать свежим воздухом и прогуливалась меж клумб и кустов самшита, барон неожиданно возвратился домой. Тщетно дворецкий подавал девушке знаки спрятаться, та — быть может, «для твоего блага», а быть может, из любопытства — не пожелала укрыться среди кустов или за оранжереей. Она пошла навстречу старому синьору. Вероятно, она поклонилась, легонько присела и показала младенца. Барону, должно быть, понравилась эта необычная встреча. Он задал вопросы, какие в подобных случаях задают короли, искренне или чванливо — не все ли равно. Он выказал сочувствие несчастному ребенку, у которого умерла мать, а отец, раненный на войне, лежал в больнице. Обратившись к дворецкому, он снисходительно изрек, что ребенку надо помочь. Ты был белокурым малышом с голубыми глазами, ты смеялся беззубым ротиком и махал ручонками.
Отныне судьба твоя была решена. Бабушка говорила, что это мама в раю заботится о тебе. Так думал и папа. И все соседи. Только дедушке все это было не по душе. Но дедушка вскоре умер; ты его совсем не знал.
5
Я часто вспоминал о тебе — с тем неприятным чувством, с каким шестилетний мальчик вспоминает о скверном поступке, мучимый сознанием непоправимой вины. Иногда я с трудом удерживал слезы, мне хотелось вырвать тебя из памяти, забыть о тебе. Сейчас мне трудно объяснить, что это было за чувство. Но все было так, как я рассказываю, и я солгал бы, пытаясь объяснить что-нибудь.
Я болезненно ощущал отсутствие мамы и связывал с тобой одно-единственное представление: мама умерла по твоей вине. Ведь все кругом повторяли, что мама умерла по твоей вине, и никому в голову не приходило, в каком смысле мог я понять эти слова.
Я открыл существование мамы только после ее смерти. Каждый человек помнит себя с какого-то определенного дня. Для одних первое воспоминание связано с игрушкой, для других -с запахом пищи, комнатой, со словом, чьим-то лицом или лицами. Первым моим реальным воспоминанием была мама на ее смертном ложе.
Мама умерла накануне ночью. Вечером следующего дня мы с бабушкой ненадолго остались одни в доме. Бабушка взяла меня за руку и повела в комнату покойной. Вокруг кровати горело шесть свечей; в комнате пахло воском и цветами; наши высокие дрожащие тени вырастали по стенам. На ночном столике, перед статуэткой младенца Христа под стеклянным колпачком, мерцали три угасающие лампадки. Кровать была вся заставлена венками, кроме задней стенки, куда и подвела меня бабушка. Тогда я увидел маму — увидел в первый раз. Она была в черном костюме и белой вышитой блузке, застегнутой у ворота голубой брошкой. Букет цветов закрывал ей половину юбки; в сложенных руках она держала четки. Воздух был тяжелый; стоял жаркий июль тысяча девятьсот восемнадцатого года; в комнате с закрытыми ставнями было душно от запаха цветов и горящих свечей. Эти свечи, наверное, были расставлены так, чтобы осветить мамино лицо. Оно было неподвижное, суровое, малость омраченное страданием, как у человека, которому привиделся дурной сон. Черные волосы, стянутые лентой, едва приоткрывали уши. Она была бледна какой-то белой, чуть влажной бледностью. Под головой у нее лежала зеленая подушечка с кушетки из нашей гостиной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13