https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy/s-bide/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Теперь комедия была в самом разгаре, и такая сцена повторялась уже не раз, так же как сцена с молодым человеком в окне и с цветными нитками в лавке и многие другие; в заключение я должен был сказать: «Какая она мне мама!»Все умолкали. Гость подходил к стойке и заказывал отцу какую-нибудь закуску, отец, воспользовавшись случаем, делал вид, будто ничего не заметил, Матильда начинала сморкаться, ее огромная грудь грозно колыхалась, сидевшая на углу стола Джованна внезапно мрачнела и со вздохом говорила:— Гадкий мальчишка.Несколько минут все сидели с важным видом, а я самым невежливым образом допивал свой оршад, а потом инцидент забывался. Но едва мы возвращались домой, Матильда по малейшему поводу снова начинала злиться. Чезаре и Джованна сердито и неприязненно выговаривали мне:— Ты уже не ребенок, постарайся это понять. Для тебя она все равно что мама.Тогда, не в силах больше совладать со своим гневом и отчаянием, я кричал:— А я вам говорю, она — дрянь. И потом она жена отца, она не моя мама, моя мама умерла.Я в судорогах падал на пол, потом постепенно приходил в себя, перед моими глазами словно рассеивался туман, я вновь видел ненавистный мне мир и как бы вновь знакомился с каждой вещью, каждым человеком, — мне нужно было увидеть или потрогать их, вспомнить их названия и назначение, чтобы убедиться, что они существуют. Горло у меня пересыхало и горело, я бормотал бессвязные слова и, когда надо мной склонялся кто-либо (тогда я говорил: «это отец», или: «это, дядя Чезаре», или: «это Джованна») со стаканом воды и, приподняв мою голову, подносил его к губам, шептал: «Вода, это вода»; я узнавал воду, стакан, шкаф; говорил: «это шкаф, а это окно, стул, вешалка, стол». Но, только когда произносили мое имя и я громко повторял его, словно название нового предмета, я окончательно успокаивался. И едва я узнавал самого себя, передо мной представало лицо Матильды, а вслед за ним — образ матери. Тогда я начинал рыдать, мне казалось, будто я падаю в пустоту, меня охватывал ужас перед этой пустотой, ужас, что я свалюсь в пропасть, я испытывал острую боль в животе, позывы на рвоту, и в беспамятстве меня действительно рвало. Я падал все глубже в пропасть. И все же после приступа рвоты я как бы становился невесомым, оглушенным, поглупевшим, терял слух, память, зрение (я пытался открыть глаза, но безуспешно). Потом я слабел и впадал в забытье, теперь я уже не чувствовал себя невесомым, по всему телу разливалась свинцовая тяжесть, я изнемогал, я больше не падал в пропасть, а тонул. Я тонул, чувствуя, как меня захлестывает голубовато-зеленая вода, — это было море, и я медленно тонул в нем, распластавшись на спине, бессильный, усталый; надо мной, простирая ко мне руки, парила мама, она как будто спускалась ко мне, раскрыв объятья, а я продолжал тонуть; мама казалась мне ангелом, слетающим с небес, но она не успела спуститься ко мне, я утонул. Я очутился на дне, здесь были водоросли, а не рыбы, и цветы — цветы с большими венчиками, красными, синими, желтыми. Все еще бессильный, усталый, похожий на тень, я все-таки остался жив, а мама исчезла. Морская вода ласкала меня, она ласкала цветы, и венчики их вздрагивали, словно от легкого ветерка. Но вот теплая, липкая волна обдала мне щеку, я увидел, как надо мной склонилась Матильда в расстегнутом платье, рукой она надавила на свою огромную грудь, брызнула струя и окрасила в белый цвет все море, и сразу в рот мне проник нестерпимый запах сена и ромашки. Все вокруг стало белым — ни водорослей, ни цветов, лишь сплошная стена, белая, как известка. И я карабкался на эту высокую белую стену, туда, где, словно ангел, твердо стояла мама, ее длинные черные волосы развевались, и, словно ангел, простирала она ко мне руки. Но я выбился из сил и никак не мог вскарабкаться к маме, у меня болели руки, и вот уже они стали кровоточить. Мама улыбалась мне со стены, а над ней раскинулось голубое небо. Мама с улыбкой протягивала ко мне руки, она была бледна, ее длинные черные полосы развевались. Но я, измученный вконец, никак не мог вскарабкаться к ней, белая гладкая известь стены обжигала руки, они кровоточили, и я не мог больше держаться. Я уже не цеплялся за стену, а летел вниз и видел, как с ужасающей быстротой приближается асфальт улицы; мама еще была там, надо мной, я позвал ее: «Мама!» — я кричал во всю мочь, уже очнувшись, весь в поту.
Приход дяди Чезаре означал обед за городом, «кутеж», как выражалась Матильда, у которой сразу розовело лицо, а в глазах появлялось оживленное и лукавое выражение. Трамвай привозил нас куда-нибудь на окраину, к одному из трактиров, где дядю знали и порой даже почтительно называли «кавалером». Эти поездки были как бы остановками на моем крестном пути, которые я назвал бы Сборищем змей, Местом пыток и заточения, ибо они слились у меня с воспоминаниями о крепком, неразбавленном вине и жареном цыпленке, сдобренном горькими слезами, которые текли при каждом слове отца, Maтильды, дяди Чезаре, Джованны. Но больше всего обид выпадало на мою долю в дни поездок на кладбище. Утром я просыпался от плеска воды — это Матильда, стоя посреди кухни, обливалась из большого глиняного кувшина. Если я решался выйти в коридор с самыми невинными намерениями, не в силах больше терпеть, она вскрикивала: «Не смей входить, наглец!» На ее крик откликался отец, который до сих пор только откашливался:— Ступай в свою комнату.Я подходил к окну и глядел в сад, затянутый предрассветтной дымкой; электрические огни в окнах домов меркли, а на небе все ярче разгоралась заря. Я смотрел на окно молодого человека, поклонника Матильды; ставни были наглухо закрыты и производили какое-то мрачное, таинственное впечатление. Сердце мое сжималось болезненно и тоскливо. Сад был безмолвен, город еще спал, и в неподвижном воздухе мне чудились какие-то необычные звуки — свистки паровозов, заслышав которые, я безуспешно пытался вообразить железную дорогу и поезд, уносящий меня вдаль, или звяканье бидонов в молочной возле нашего дома, на углу улицы. Потом первые ласточки, вылетев из своих гнезд на бледном рассвете, стрелой взвивались в небо и кричали тревожно и радостно. Кое-где распахивались окна, и продавец газет, с ужимками дешевого пророка выкрикивая последние новости, вторгался в теплую одурь домов. И снова после недолгих минут сладкой тоски начинались мои мучения, ведь я знал, что опять оскорбляю память матери, отправляясь на ее могилу вместе с родственниками и Матильдой, которая украсила платье цветами и пребывала в отличном расположении духа. Я даже не повторял обычного утешения: «И у меня тоже есть своя гордость», — слезы безудержно катились по моему лицу.Почти в одно время приходили дядя Чезаре и Джо-ванна, которая торжественно несла обеими руками букет цветов. Немного погодя к нам подымалась женщина, которая должна была присмотреть за ребенком Матильды. Волосы у нее были серые с проседью, лицо печальное, горькая нищета наложила свой отпечаток на весь ее облик. Матильда отдавала ей остатки нашего ужина и черствые хлебные корки.— Из них можно приготовить вкусное блюдо, — говорила женщина. — Надо их покрошить, размочить в воде и добавить соли и уксуса.В голосе ее звучали интонации нищенки, да и малыша, который вначале плакал у нее на руках, она баюкала так, словно просила милостыню.— Сегодня у меня больше ничего нет, — говорила Матильда.— Не беда, синьора, — отвечала женщина.— Глоток вина? — предлагала Матильда. И, не слушая слабых протестов женщины, наливала ей стакан, и та, не выпуская ребенка из рук, пила, словно вино могло заменить завтрак, да еще приговаривала:— У меня со вчерашнего полудня крошки во рту не было, — и, к изумлению Матильды, наливала себе второй стакан вина. Уходя вместе с малышом, женщина с порога почтительно говорила: — Желаю вам повеселиться.И верно, Матильда наряжалась, точно на праздник; Джованна надевала «болеро» [8], руки у нее были оголены; скорее из кокетства, чем из уважения к усопшей, она являлась в приличествующих случаю черных ажурных перчатках, сквозь которые просвечивают пальцы. Дядя Чезаре брал Джованну под руку и по дороге, сверкая хитрыми глазами, шептал ей на ухо какие-то слова и поводил своим мясистым носом, словно обнюхивал ее; отец и Матильда, посмеиваясь, шли следом; Матильда говорила:— Прошло, Чезаре, то времечко!Отец смеялся еще громче, дядя Чезаре оборачивался.— А я вот тебе еще покажу, так ли это!Мы садились в автобус, я устраивался у переднего окна, отец и Матильда — позади. Иногда они начинали беседовать вполголоса, и в разговоре упоминалось мое имя, но я не мог уловить смысла и лишь подмечал в голосе Матильды непривычно ласковые нотки. Тогда сердце мое переполнялось гордостью. (Однажды, когда мы подъезжали к кладбищу, я отважился сказать:— Имейте хоть немного уважения к мертвым.Никто не сделал мне замечания, обе сестры сразу состроили печальные мины, отец смутился, а дядя Чезаре сказал:— Мальчик ты мой.Я почувствовал на одно короткое мгновенье, что люблю их всех, даже Матильду; мне показалось вдруг, что передо мной кроткая девочка с розовой кожей на шее ушами, с толстыми красными руками, нервно теребившими воротничок, смешная и милая в своей безвкусной жакетке, облегавшей полную грудь и бедра, в сравнении с которыми нот им глядел и неожиданно тонкими.)Выходили мы на одну остановку до кладбища, напротив трактира «Боскарино»; здесь дядя Чезаре заказывал обед к определенному часу, шел на кухню, выбирал и обнюхивал мясо, распоряжался, как его приготовить; в трактире, с виду напоминавшем простую лавку, пахло приправами и копченостями. Отсюда дорога к кладбищу шла в гору, и этот последний подъем мы одолевали пешком, я ускорил шаги в надежде, что усталость заглушит мое горе и я, как это бывало уже не раз, приду к воротам кладбища измученный, чуть дыша, в том состоянии, когда уже нет сил ни думать, ни возмущаться. Я бежал по дорожкам кладбища, мимо ив, кипарисов, мимо бесконечных мраморных памятников и крестов до самой маминой могилы. 'Гам я на минуту садился на холмик, чтобы перевести дыхание, и, еще не отдышавшись, весь в поту, с громко бьющимся сердцем, машинально гладил белый мраморный крест, счищал с него улиток, оправлял два маленьких самшитовых деревца. Затем, вынув из тайника два фаянсовых кувшина, я шел к ближнему источнику и наполнял их водой. Подходили родственники, отец стоял прямо и неподвижно, с непокрытой головой, за все время он не произносил ни слова. Матильда тоже молчала; Джованна грациозным жестом ставила цветы в кувшин. Чезаре наклонялся над могилой, словно хотел обнюхать и ее, и громко читал даты и записки, которые оставили здесь приходившие друзья, потом зажигал фитиль в голубом светильнике, подвешенном у основания креста. Приглушенный плач Матильды казался мне кощунством, но я не мог ни шевельнуться, ни крикнуть. Отойдя от маминой могилы, все становились прежними и отправлялись гулять по кладбищу, навещая могилы друзей и дальних родственников. У могилы дедушки с черным деревянным крестом, на котором белыми буквами выведено было его имя, снова воцарялось, хотя и менее принужденное, но сконфуженное молчание. (Здесь я впервые узнал, что и у отца была мама, я увидел ее фотографию на фаянсовой пластинке, вделанной в крест, который внушал мне чувство робости.) В конце концов Матильда, почувствовав усталость, садилась на столбик у могильной ограды, с трудом стаскивала сначала одну, затем другую туфлю, облегченно вздыхала и восклицала: «Ох!» Если отец, хотя и с улыбкой, почти довольный развязностью жены, замечал ей, что это неприлично, она отвечала:— Мертвые мне простят, ведь они так долго и удобно отдыхают.Потом дядя Чезаре вытаскивал из жилетного кармана часы и встревоженно говорил:— Поторопитесь, в «Боскарино» уже накрывают на стол.Я собирал с земли семечки кипариса и, чтобы отвлечься, играл ими, чувство неловкости и стыда стало для меня привычным. Я плелся за двумя парами, надеясь, что обо мне забудут.Дни стояли жаркие, кладбище с его бесчисленными памятниками и крестами терялось среди зеленых холмов, где-то далеко-далеко, пощипывая траву, медленно поднималось по склону стадо. Я отшвыривал ногой семечки кипариса. Потом был обед в «Боскарино», и прежде чем очередь доходила до фруктов, все мы успевали порядком опьянеть; меня тоже заставляли пить больше, чем следовало, голову мне словно сжимало железным обручем, живот тянуло, как будто к паху привязали груз, движения отца становились неожиданно резкими, а обе женщины раскраснелись и беспрестанно хохотали. Только дядя Чезаре держался как всегда, лишь чуть ниже обычного склонялся над столом, опираясь о него широко расставленными локтями, его большой нос слегка краснел, но голос, не в пример остальным, нисколько не менялся. Матильда все хохотала и хохотала, она распускала корсаж, потом бюстгальтер, потом расстегивала сбоку юбку и говорила:— Сейчас лопну, ей-богу, лопну.Несколько минут она сидела молча, может быть, даже дремала с открытыми глазами, уставившись на посуду; будила ее очередная шутка дядюшки Чезаре. Иногда отец резко прижимал меня к груди, долго целовал в голову и в губы, ласково называя «мой мальчик». Вскоре Матильда начинала рыгать, отталкивающая и вместе с тем манящая, притворяясь вначале, будто у нее икота, и глотками отпивая из стакана воду, потом теряла всякий стыд, и, наконец, лицо ее бледнело, и она говорила:— Живот у меня прямо на части разрывается.Не помогала ей и сода, которую она требовала развести в полстакане вина. Отец, Чезаре и Джованна укладывали ее на диван, и она, грузная, растерзанная, закатывала глаза, которые смыкались сами собой, и, все еще рыгая, теперь уже непритворно, засыпала. Дядя Чезаре снимал пиджак и укутывал ей ноги, затем мы оставляли ее и шли погулять по окрестностям. Однажды я отстал от отца и Джованны, заинтересованный работой резчика, делавшего мраморный крест; испугавшись, что уже поздно, я бегом вернулся в трактир. Влетев в комнату, где я думал застать всех, я увидел дядю Чезаре на диване возле Матильды, она приподнялась, и оба, застигнутые врасплох, застыли в какой-то непонятной позе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10


А-П

П-Я