https://wodolei.ru/catalog/shtorky/
Я усаживался в Лоджии Ланци [5] и проводил часы своей мнимой свободы, читая книги.Однажды вечером я увидел, что со стороны виа делла Нинна бежит кучка людей — кто в черных рубашках, кто в обычных пиджаках. Они размахивали черным знаменем, на котором был изображен белый череп, и распевали на бегу «Джовинеццу» [6]. На площади эти люди остановились, в руках у них я увидел короткие дубинки; их громкие крики и взбудораженные жесты испугали прохожих, и площадь сразу опустела. С угла виа деи Гонди показалась другая группа людей в штатском, их вел высокий щуплый офицер. Когда обе группы соединились, один чернорубашечник в бриджах хаки поднялся на ступеньки у входа в Палаццо Веккио. Остальные повернулись к нему, и он резким повелительным голосом несколько минут говорил что-то. Я сидел, прижавшись к мраморным львам лоджии. Громкие крики: «Даешь Рим!» и «К нам!» — огласили пустынную площадь, знамя с черепом затрепетало над головами, в воздухе замелькали дубинки, послышалась ругань, выкрикивались какие-то имена, которые толпа встречала то одобрительными возгласами, то свистом и воем. Главарь спустился со ступенек, замешался в общую толпу, и все сгрудились вокруг бассейна. До меня донеслись неясные голоса, как будто отдававшие команду. Вдруг из ближайшего переулка со стороны ворот Сайта Марии раздался громкий крик:— Долой!Казалось, это крикнул кто-то невидимый, скрывающийся в стенах окрестных палаццо. Люди у бассейна вздрогнули от этого крика и в смятении тотчас же рассеялись по площади, выкрикивая в свою очередь: «Смерть!», «Долой!», «К нам!»; потом офицер с несколькими сообщниками, сжимая в руке револьвер, бросился туда, откуда раздался крик; остальные отступили в противоположную сторону, к Уффициям, унося свое знамя. Воздух огласился призывами и выкриками; теперь площадь стала совсем пустынной; только трамвай со звоном проехал с виа Кальцайоли.— Фашисты, — сказал я себе. — Фашисты и коммунисты, — вспомнились мне слышанные раньше непонятные слова.Я вылез из своего тайника и пошел вслед за этими людьми: они были уже далеко и казались такими маленькими и черными, словно тени, метавшиеся под безлюдными сводами Уффиций, окутанными вечерним мраком.На углу виа Ламбертеска меня остановили револьверные выстрелы; у поворота, неподалеку от церкви Святых Апостолов я увидел движущиеся тени, потом снова раздались выстрелы, сверкнули едва заметные вспышки.Я бегом вернулся домой.
Приближался новый учебный год, и я стал дольше нежиться в моей постели, снова привык слушать шум утренней улицы; прибавился новый голос — газетчика, сменился почтальон; в полдень появлялся торговец печеными фруктами, который слабым голосом расхваливал свой товар под совершенно необъяснимым названием. Он выкрикивал:— Грудное лекарство!Однажды раздались глухие удары молота, заглушившие знакомое постукивание сапожника. Я подошел к окну и увидел на мостовой груду балок и инструментов: бригада рабочих-каменщиков начала ремонтировать фасад школы. Они поставили толстые деревянные столбы, потом возвели леса и переходы и постепенно оказались на высоте моего окна. Молодой рабочий беспечно, как акробат, ставил одну подпорку за другой, сверлил стену, прилаживал к подпорке одну доску, потом вторую и в одиночку построил леса с подмостями до уровня нашей квартиры. Товарищи подавали ему снизу доски, ведра с раствором и весело подбадривали его; я, взобравшись на подоконник, следил за его работой. Это был красивый парень, смуглый и черноволосый, в поношенной фуражке, козырьком назад.— Мы подновим личико твоей школе, — крикнул он мне.Когда подмости на уровне моего окна были готовы, этот парень полез еще выше и оказался над электрическими проводами.Рабочие несколько дней завтракали у меня на глазах; они разворачивали желтые пакеты с едой, вытаскивали фрукты и вино и большими глотками пили воду из ободранной фляги, передавая ее из рук в руки.Потом они пели: Здесь написано «Вилла Мария»,И тоска мое сердце щемит… Самый молодой рабочий, в коротких штанах и с красным платком на шее, по сто раз на день взбегал по лесам, таская на плечах доски или мешки с известью. Улица оглашалась веселыми голосами, шумом работы. Бабушку раздражала пыль, набивавшаяся в квартиру, песни рабочих, их вольные выражения. На ее воркотню они отвечали:— Потерпите немножко, мы скоро занавесочку опустим.Веселые это были дни, и я подолгу смотрел из окна на рабочих; но потом они в самом деле прибили с наружной стороны лесов плотные плетеные циновки, и людей не стало видно, только приглушенное пение да шум доносились из-за фальшивого плетеного фасада.Отец уже давно вернулся к своей работе. Когда бабушка приносила горячую воду для бритья и приставала к нему с расспросами, он говорил:— Нужны связи, все хорошие места захватили тыловые крысы.Однажды, в воскресенье, когда на улице снова царило спокойствие, отец долго не выходил из своей комнаты и появился, когда мы с бабушкой уже сели обедать за круглый стол. Он тоже подсел к нам; бабушка спросила, не проведет ли отец это воскресенье с нами, но он ответил, что занят. Он поглядывал то на меня, то на бабушку, казался смущенным и озабоченным. Когда мы ели первое (суп с перловой крупой), я положил левую руку на стол; отец некоторое время поиграл моими пальцами, улыбнулся, потом с внезапной решимостью обернулся к бабушке и сказал:— Так вот: я решил жениться.И добавил:— На этот раз твердо решил.Бабушка не сразу ответила, поднесла ложку к губам, и так как я перестал жевать, раздраженно бросила мне:— Ешь!Наступило молчание.Мне казалось, что слова отца уже были сказаны когда-то давно, а сейчас мы все трое внезапно вспомнили о них.И словно издалека прозвучал голос бабушки:— На той самой Матильде?Отец повертел в руках стакан, резко поставил его и ответил:— Да, на той самой Матильде. И теперь уж ничего не попишешь. Я должен сделать это, даже если б и не хотел.Бабушка на мгновение растерялась. Она облокотилась на стол, опустив голову к тарелке, и сказала:— Так вот до чего дошло? — Она словно говорила сама с собой.Затем она перевела взгляд на отца, и лицо ее показалось мне жестоким: ноздри яростно раздувались, губы слегка дрожали.— Хорошую шутку с тобой сыграла эта негодяйка, — сказала она.При этих словах отец вскочил, отшвырнул стул, сильно стукнул кулаком по столу, выругался, бросился к окну, но потом снова повернулся к нам и сказал спокойно и примирительно:— Я хочу, чтобы мальчик с ней познакомился. Сегодня я его сведу туда.Через несколько часов отец свистнул мне с улицы; я подошел к окну и сделал знак, что сейчас спущусь. За весь день бабушка не вымолвила ни слова; когда отец ушел, она продолжала обедать; как всегда, она ела мало и с трудом. Потом у нее начался приступ, и, оправившись после болезненной рвоты, она, как всегда, помогла мне надеть черные штанишки и табачного цвета блузу из шелка-сырца.Неясные чувства волновали меня; я пытался вызвать в себе ненависть к женщине, с которой мне предстояло познакомиться, насильственно оживляя образ мамы, чтобы заглушить то невольное любопытство, которое вызвало во мне предстоящее событие. Поведение бабушки убедительнее всяких разговоров внушало мне отвращение к незнакомой женщине. Бабушка повела меня одеваться в мамину комнату и причесала перед ее зеркалом.Отец еще раз свистнул с улицы, бабушка поцеловала меня в лоб, и я заметил, что ее глаза снова покраснели. Когда я был уже на лестнице, она окликнула меня и подала забытый носовой платок. Мы стояли с ней на площадке возле открытой кухонной двери, и нас окружал полумрак. Охваченная нежностью и отчаянием, бабушка стиснула меня в объятиях и горько зарыдала. Мы простились, словно расставались навсегда.Отец встретил меня улыбкой.— Какой ты шикарный, — сказал он.Я взглянул на наши окна, но напрасно искал глазами бабушку.Тротуар был загроможден мешками с цементом, досками, плетеными циновками, приготовленными для завтрашних работ.Мы с отцом дошли по виа Кондотта и Портароза до моста Святой Троицы. В этот предвечерний час набережная была розовая и теплая в последних лучах солнца, огромный шар которого склонялся к закату за парком Кашине; звонницы монастыря Честелло, высившиеся над домами, словно растворялись в этом закатном сиянии. У реки медленно прогуливалась нарядная публика, а по мостовой неслись автомобили и экипажи, словно приветствуя друг друга щелканьем кнутов или гудками. По реке плыли лодки полные мужчин и женщин, байдарки с гребцами в спортивной форме: эта веселая процессия перекликалась с оживленной суетой набережной.Когда мы спустились на виа Маджо, отец спросил:— У тебя вид недовольный. Почему?Так как я промолчал, не переставая хмуриться, он добавил:— Это тебя бабушка настроила, так ведь?Он заставил меня остановиться, грубо схватил за подбородок и сказал:— Ну-ка посмотри мне в глаза. Ты должен держаться нежливо, по крайней мере вежливо, понял?Его голос звучал теперь примирительно, с мольбой.Мы пошли дальше по виа Маджо; эта улица, пустынная и тихая, как и наша, была застроена высокими домами. Приятный вечерний холодок освежал тело. В душе у меня царило смятение, я выжидал, растерянный, охваченный какой-то смутной злобой, бессильный заранее что-либо предрешить, обдумать и осознать. Я шагал рядом с отцом и бессознательно, отстраняясь от него, жался к стенам домов. Внезапно отец подошел совсем близко и взял меня за руку; ладонь у него была влажная и горячая.— Ну вот, мы пришли, — сказал он, — Будь умницей.(Вечером я горько плакал, прижавшись к бабушке, на нашей постели в алькове. На следующий день у бабушки был очень сильный приступ, она лежала без сил на голубом диване, черная, страшная, как призрак. Пришли чужие люди с носилками и унесли ее куда-то, бедняжку. На ужин Эбе приготовила мне кофе с молоком и поджарила хлеба; я снова лег спать с папой. Прошло еще несколько дней, и мы с ним покинули дом на виа де'Магадзини. Я в последний раз вышел на балкой. Школа-казарма сильно изменилась, ее выкрасили в ярко-желтый цвет, в окнах появились высокие матовые стекла, новые водосточные трубы сверкали, как серебряные. Школа теперь стала чужой. И дом наш тоже стал чужим, замкнулся во мраке; ничто более не принадлежало мне в этом доме, кроме воспоминаний о маме, от которых мое сердце сжималось в тоске. Наступили дни жизни у Сайта Кроче, в доме где всем распоряжалась Матильда, — горькие и незабываемые дни моего отрочества.) Часть вторая
Снова пришло лето, июнь. Умер мой дядя с окраины, бабушка лежала в больнице и таяла день ото дня. Вместе с отцом я ходил навещать ее, она неподвижно лежала на спине и плакала молча, без слез; плохо пришитая пуговица на пиджаке и мои всклокоченные волосы приводили ее в отчаянье. Я целовал бабушку в лоб, чувствовал на своем лице ее прерывистое дыхание, запах лекарств и кала, стоявший вокруг постели; каждый раз я испытывал удивление, когда видел, что она жива и плачет. Ужаc, ненависть и смятение тех долгих дней, которые я провел с Матильдой, заставили меня позабыть, что бабушка еще жива, в моем сердце она сохранилась такой, какой была она в нашем доме на виа де'Магадзини, но ее образ, как и образ дедушки и дяди, стерся и потускнел. Только маму я не мог забыть, о ней мне постоянно напоминало присутствие ненавистной Матильды, и я находил в себе упорство и силы бороться и сохранить верность ее памяти. Приходя к бабушке, я заставал ее в живых, но она была похожа на тень, тихо лежала на койке, среди других таких же коек, и ее заплаканное, сморщенное лицо среди других таких же старушечьих лиц оттенялось белизной белья и больничных стен, а воздух был спертый и влажный, и мне казалось, что я поневоле участвую в какой-то жестокой комедии. Я испытывал облегчение, когда отец прощался с бабушкой, она брала мою руку и сжимала ее изо всех своих слабых сил. Иногда мы заставали у бабушки Риту и Эбе, — обе были в темных платьях, но все такие же молодые и сердечные; они рассказывали, что Абе вышла замуж, родила сына, на виа дель Маттатойо выросли новые дома, открылись новые лавки, а Ванда подросла, стала красивой девушкой. Стояло лето, по вечерам в доме было невыносимо душно. Ужинал я вместе с Матильдой и ее сестрой Джованной, стол они пододвигали к самому окну; обе были в нижних юбках и жаловались на стеснение в груди и жажду. Часто, когда засыпал сынишка Матильды, сестры отправлялись в кино и возвращались вместе с отцом поздно вечером. После ужина отец отпускал меня из дому, я шел на ближнюю площадь, где обитатели квартала собирались, чтобы подышать свежим воздухом; Матильда никогда не провожала меня, — не желала встречаться с бедным людом. На площади мои новые школьные друзья умели отвлечь меня от гнетущих мыслей о доме — я часто вспоминал потом счастливые вечера моего детства, буйные мальчишеские игры, в которых я впервые испробовал свои силы, гордый, что могу бороться, наносить обиды и великодушно уступать другим. На скамьях и у фонарных столбов сидели женщины из простонародья и громко, с увлечением болтали, а вокруг сновали ребятишки, стояли мужчины без пиджаков, прогуливались юноши и девушки, не замечая ни гомона, ни автомобильных гудков, ни отчаянного грохота телег по булыжной мостовой. Возле фонтана, неподалеку от нашей ватаги, облюбовавшей себе столб на краю площади, обычно играли девочки. Иногда они переставали скакать через веревочку и прерывали свою веселую песенку: Красивые дочери у мадам Доре,Красивые дочери.Отдайте мне одну из них, мадам Доре,Отдайте мне одну из них. Они смотрели, как мы боремся, бегаем взапуски вокруг площади, стараясь обогнать друг друга. В их честь мы бегали наперегонки, ходили на руках и, чтобы поразвлечь их, прыгали с места через скамейки. Они смеялись, а когда кто-нибудь из нас отваживался подойти и заговорить с ними — убегали. В конце концов они приохотили нас к своим более спокойным играм и сами привыкли к нам: сначала перестали убегать, потом прекратили смеяться, когда какая-нибудь выходка не удавалась, и даже уговаривали попробовать еще раз с их помощью и скоро стали принимать нас в свои игры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Приближался новый учебный год, и я стал дольше нежиться в моей постели, снова привык слушать шум утренней улицы; прибавился новый голос — газетчика, сменился почтальон; в полдень появлялся торговец печеными фруктами, который слабым голосом расхваливал свой товар под совершенно необъяснимым названием. Он выкрикивал:— Грудное лекарство!Однажды раздались глухие удары молота, заглушившие знакомое постукивание сапожника. Я подошел к окну и увидел на мостовой груду балок и инструментов: бригада рабочих-каменщиков начала ремонтировать фасад школы. Они поставили толстые деревянные столбы, потом возвели леса и переходы и постепенно оказались на высоте моего окна. Молодой рабочий беспечно, как акробат, ставил одну подпорку за другой, сверлил стену, прилаживал к подпорке одну доску, потом вторую и в одиночку построил леса с подмостями до уровня нашей квартиры. Товарищи подавали ему снизу доски, ведра с раствором и весело подбадривали его; я, взобравшись на подоконник, следил за его работой. Это был красивый парень, смуглый и черноволосый, в поношенной фуражке, козырьком назад.— Мы подновим личико твоей школе, — крикнул он мне.Когда подмости на уровне моего окна были готовы, этот парень полез еще выше и оказался над электрическими проводами.Рабочие несколько дней завтракали у меня на глазах; они разворачивали желтые пакеты с едой, вытаскивали фрукты и вино и большими глотками пили воду из ободранной фляги, передавая ее из рук в руки.Потом они пели: Здесь написано «Вилла Мария»,И тоска мое сердце щемит… Самый молодой рабочий, в коротких штанах и с красным платком на шее, по сто раз на день взбегал по лесам, таская на плечах доски или мешки с известью. Улица оглашалась веселыми голосами, шумом работы. Бабушку раздражала пыль, набивавшаяся в квартиру, песни рабочих, их вольные выражения. На ее воркотню они отвечали:— Потерпите немножко, мы скоро занавесочку опустим.Веселые это были дни, и я подолгу смотрел из окна на рабочих; но потом они в самом деле прибили с наружной стороны лесов плотные плетеные циновки, и людей не стало видно, только приглушенное пение да шум доносились из-за фальшивого плетеного фасада.Отец уже давно вернулся к своей работе. Когда бабушка приносила горячую воду для бритья и приставала к нему с расспросами, он говорил:— Нужны связи, все хорошие места захватили тыловые крысы.Однажды, в воскресенье, когда на улице снова царило спокойствие, отец долго не выходил из своей комнаты и появился, когда мы с бабушкой уже сели обедать за круглый стол. Он тоже подсел к нам; бабушка спросила, не проведет ли отец это воскресенье с нами, но он ответил, что занят. Он поглядывал то на меня, то на бабушку, казался смущенным и озабоченным. Когда мы ели первое (суп с перловой крупой), я положил левую руку на стол; отец некоторое время поиграл моими пальцами, улыбнулся, потом с внезапной решимостью обернулся к бабушке и сказал:— Так вот: я решил жениться.И добавил:— На этот раз твердо решил.Бабушка не сразу ответила, поднесла ложку к губам, и так как я перестал жевать, раздраженно бросила мне:— Ешь!Наступило молчание.Мне казалось, что слова отца уже были сказаны когда-то давно, а сейчас мы все трое внезапно вспомнили о них.И словно издалека прозвучал голос бабушки:— На той самой Матильде?Отец повертел в руках стакан, резко поставил его и ответил:— Да, на той самой Матильде. И теперь уж ничего не попишешь. Я должен сделать это, даже если б и не хотел.Бабушка на мгновение растерялась. Она облокотилась на стол, опустив голову к тарелке, и сказала:— Так вот до чего дошло? — Она словно говорила сама с собой.Затем она перевела взгляд на отца, и лицо ее показалось мне жестоким: ноздри яростно раздувались, губы слегка дрожали.— Хорошую шутку с тобой сыграла эта негодяйка, — сказала она.При этих словах отец вскочил, отшвырнул стул, сильно стукнул кулаком по столу, выругался, бросился к окну, но потом снова повернулся к нам и сказал спокойно и примирительно:— Я хочу, чтобы мальчик с ней познакомился. Сегодня я его сведу туда.Через несколько часов отец свистнул мне с улицы; я подошел к окну и сделал знак, что сейчас спущусь. За весь день бабушка не вымолвила ни слова; когда отец ушел, она продолжала обедать; как всегда, она ела мало и с трудом. Потом у нее начался приступ, и, оправившись после болезненной рвоты, она, как всегда, помогла мне надеть черные штанишки и табачного цвета блузу из шелка-сырца.Неясные чувства волновали меня; я пытался вызвать в себе ненависть к женщине, с которой мне предстояло познакомиться, насильственно оживляя образ мамы, чтобы заглушить то невольное любопытство, которое вызвало во мне предстоящее событие. Поведение бабушки убедительнее всяких разговоров внушало мне отвращение к незнакомой женщине. Бабушка повела меня одеваться в мамину комнату и причесала перед ее зеркалом.Отец еще раз свистнул с улицы, бабушка поцеловала меня в лоб, и я заметил, что ее глаза снова покраснели. Когда я был уже на лестнице, она окликнула меня и подала забытый носовой платок. Мы стояли с ней на площадке возле открытой кухонной двери, и нас окружал полумрак. Охваченная нежностью и отчаянием, бабушка стиснула меня в объятиях и горько зарыдала. Мы простились, словно расставались навсегда.Отец встретил меня улыбкой.— Какой ты шикарный, — сказал он.Я взглянул на наши окна, но напрасно искал глазами бабушку.Тротуар был загроможден мешками с цементом, досками, плетеными циновками, приготовленными для завтрашних работ.Мы с отцом дошли по виа Кондотта и Портароза до моста Святой Троицы. В этот предвечерний час набережная была розовая и теплая в последних лучах солнца, огромный шар которого склонялся к закату за парком Кашине; звонницы монастыря Честелло, высившиеся над домами, словно растворялись в этом закатном сиянии. У реки медленно прогуливалась нарядная публика, а по мостовой неслись автомобили и экипажи, словно приветствуя друг друга щелканьем кнутов или гудками. По реке плыли лодки полные мужчин и женщин, байдарки с гребцами в спортивной форме: эта веселая процессия перекликалась с оживленной суетой набережной.Когда мы спустились на виа Маджо, отец спросил:— У тебя вид недовольный. Почему?Так как я промолчал, не переставая хмуриться, он добавил:— Это тебя бабушка настроила, так ведь?Он заставил меня остановиться, грубо схватил за подбородок и сказал:— Ну-ка посмотри мне в глаза. Ты должен держаться нежливо, по крайней мере вежливо, понял?Его голос звучал теперь примирительно, с мольбой.Мы пошли дальше по виа Маджо; эта улица, пустынная и тихая, как и наша, была застроена высокими домами. Приятный вечерний холодок освежал тело. В душе у меня царило смятение, я выжидал, растерянный, охваченный какой-то смутной злобой, бессильный заранее что-либо предрешить, обдумать и осознать. Я шагал рядом с отцом и бессознательно, отстраняясь от него, жался к стенам домов. Внезапно отец подошел совсем близко и взял меня за руку; ладонь у него была влажная и горячая.— Ну вот, мы пришли, — сказал он, — Будь умницей.(Вечером я горько плакал, прижавшись к бабушке, на нашей постели в алькове. На следующий день у бабушки был очень сильный приступ, она лежала без сил на голубом диване, черная, страшная, как призрак. Пришли чужие люди с носилками и унесли ее куда-то, бедняжку. На ужин Эбе приготовила мне кофе с молоком и поджарила хлеба; я снова лег спать с папой. Прошло еще несколько дней, и мы с ним покинули дом на виа де'Магадзини. Я в последний раз вышел на балкой. Школа-казарма сильно изменилась, ее выкрасили в ярко-желтый цвет, в окнах появились высокие матовые стекла, новые водосточные трубы сверкали, как серебряные. Школа теперь стала чужой. И дом наш тоже стал чужим, замкнулся во мраке; ничто более не принадлежало мне в этом доме, кроме воспоминаний о маме, от которых мое сердце сжималось в тоске. Наступили дни жизни у Сайта Кроче, в доме где всем распоряжалась Матильда, — горькие и незабываемые дни моего отрочества.) Часть вторая
Снова пришло лето, июнь. Умер мой дядя с окраины, бабушка лежала в больнице и таяла день ото дня. Вместе с отцом я ходил навещать ее, она неподвижно лежала на спине и плакала молча, без слез; плохо пришитая пуговица на пиджаке и мои всклокоченные волосы приводили ее в отчаянье. Я целовал бабушку в лоб, чувствовал на своем лице ее прерывистое дыхание, запах лекарств и кала, стоявший вокруг постели; каждый раз я испытывал удивление, когда видел, что она жива и плачет. Ужаc, ненависть и смятение тех долгих дней, которые я провел с Матильдой, заставили меня позабыть, что бабушка еще жива, в моем сердце она сохранилась такой, какой была она в нашем доме на виа де'Магадзини, но ее образ, как и образ дедушки и дяди, стерся и потускнел. Только маму я не мог забыть, о ней мне постоянно напоминало присутствие ненавистной Матильды, и я находил в себе упорство и силы бороться и сохранить верность ее памяти. Приходя к бабушке, я заставал ее в живых, но она была похожа на тень, тихо лежала на койке, среди других таких же коек, и ее заплаканное, сморщенное лицо среди других таких же старушечьих лиц оттенялось белизной белья и больничных стен, а воздух был спертый и влажный, и мне казалось, что я поневоле участвую в какой-то жестокой комедии. Я испытывал облегчение, когда отец прощался с бабушкой, она брала мою руку и сжимала ее изо всех своих слабых сил. Иногда мы заставали у бабушки Риту и Эбе, — обе были в темных платьях, но все такие же молодые и сердечные; они рассказывали, что Абе вышла замуж, родила сына, на виа дель Маттатойо выросли новые дома, открылись новые лавки, а Ванда подросла, стала красивой девушкой. Стояло лето, по вечерам в доме было невыносимо душно. Ужинал я вместе с Матильдой и ее сестрой Джованной, стол они пододвигали к самому окну; обе были в нижних юбках и жаловались на стеснение в груди и жажду. Часто, когда засыпал сынишка Матильды, сестры отправлялись в кино и возвращались вместе с отцом поздно вечером. После ужина отец отпускал меня из дому, я шел на ближнюю площадь, где обитатели квартала собирались, чтобы подышать свежим воздухом; Матильда никогда не провожала меня, — не желала встречаться с бедным людом. На площади мои новые школьные друзья умели отвлечь меня от гнетущих мыслей о доме — я часто вспоминал потом счастливые вечера моего детства, буйные мальчишеские игры, в которых я впервые испробовал свои силы, гордый, что могу бороться, наносить обиды и великодушно уступать другим. На скамьях и у фонарных столбов сидели женщины из простонародья и громко, с увлечением болтали, а вокруг сновали ребятишки, стояли мужчины без пиджаков, прогуливались юноши и девушки, не замечая ни гомона, ни автомобильных гудков, ни отчаянного грохота телег по булыжной мостовой. Возле фонтана, неподалеку от нашей ватаги, облюбовавшей себе столб на краю площади, обычно играли девочки. Иногда они переставали скакать через веревочку и прерывали свою веселую песенку: Красивые дочери у мадам Доре,Красивые дочери.Отдайте мне одну из них, мадам Доре,Отдайте мне одну из них. Они смотрели, как мы боремся, бегаем взапуски вокруг площади, стараясь обогнать друг друга. В их честь мы бегали наперегонки, ходили на руках и, чтобы поразвлечь их, прыгали с места через скамейки. Они смеялись, а когда кто-нибудь из нас отваживался подойти и заговорить с ними — убегали. В конце концов они приохотили нас к своим более спокойным играм и сами привыкли к нам: сначала перестали убегать, потом прекратили смеяться, когда какая-нибудь выходка не удавалась, и даже уговаривали попробовать еще раз с их помощью и скоро стали принимать нас в свои игры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10