laguraty
— Детство, разве не видишь? Ты можешь секунду помолчать?..
Гена увидел рядом со стеклянным столиком, на котором стоял телевизор, картонную коробку из-под видеокассет с разноцветными кадрами из фильма, и еще увидел, что счетчик видеомагнитофона отсчитывает секунды ленты, и спросил писателя:
— А почему все черно-белое? Фильм же цветной. У тебя что, декодер барахлит?
— Ничего у меня не барахлит! Просто пятнадцать лет назад, в детстве, у меня не было цветного телевизора! Ты можешь потерпеть две минуты? Вот! Ключевой момент!
— Мне пора, — сказала Алиса серьезно и грустно, отступая в глубь экрана, чтобы уходить назад, в будущее.
— Алиса! — позвал за кадром голос Фимы Королева. — А обо мне ты забыла?
— Ты… хочешь быть известным путешественником?
— Конечно, — ответил Фима, пожимая плечами, — что за вопрос?!
— Значит, будешь им…
— Вот! — заорал писатель. — Вот!
— Но к сожалению, — продолжала Алиса, — в твоих книгах о путешествиях будут ошибки, от желания… — она как бы подбирала слова, — приукрасить.
— Согласен, — вздохнул Фима.
— А если не верите, — грустно сказала Алиса, — убедитесь сами, когда попадете к нам.
— А как мы туда попадем, если нас не пускают? — недоумевал Фима, указывая на закрытую в будущее дверь.
— Своим ходом. Год за годом. И доберешься, — отозвался Садовский.
Тишину, сменившую их голоса, съела песня о далеко прекрасном, и маленькая девочка в черно-белом коричневом школьном платье с пионерским значком на черном фартуке и с черно-белым красным галстуком вокруг кружевного воротника повернулась, чтобы навсегда уйти из прошлого писателя в свое гостеприимное будущее, но вдруг остановилась и улыбнулась, как бы уже издалека. Пропал, силой вещего кинематографического наезда, и пионерский галстук, и школьная форма, и только ее улыбка и глаза остались недолгим зовом, пока их не разделила со зрителем кирпичная стена, закрывшаяся дверь и титры.
Писатель, которого Гена не решился прервать, с серьезным выражением лица дослушал песню до конца и даже, как показалось Гене, скрытно вздохнул, выключая видик и телевизор.
— Ну что, — сказал он, — а теперь — яйцо! Детство так детство.
— Чего? — не понял Гена.
— Пошли на кухню. Кофе будешь?
— Да я бы лучше пивка…
— Тебе что здесь — бар, что ли?
— Ну ладно, давай кофе… При чем тут яйца? Точить будем?
Они были уже на кухне, и писатель достал из холодильника здоровенную банку «Тэйстер'с Чойс».
— Точить будем лясы, — сказал он. — Сытым соловьям и басни — еда. Вот это коричневое — сахар. Чайник горячий. Молока нет. Чашка. Ложка. Яйцо — это человек. Такой — человек-яйцо…
— Шалтай-Болтай, что ли?
— Сам ты Шалтай-Болтай. Гоголь-Моголь. Писатель принял позу памятника Пушкину на одноименной московской площади и продекламировал:
В этом доме жил и умер
Николай Василии Гоголь —
Так написано на доме,
Где он Гоголем ходил.
Умер в доме, где жил. Гоголь,
Кабыон не жил — не умер
В желтом доме на бульваре,
Умер потому, что жил.
Может, на моем на доме
Про меня потом напишут:
В доме номер… жил и помер…
Изведя ведро чернил…
Или, может, не напишут.
Это значит — я не умер,
Или, очень вероятно,
Это значит — и не жил.
— Ты написал? — спросил Гена.
— На дурацкий вопрос отвечать не стану, — ответил на вопрос Гены писатель, — а поставлю песню про человека-яйцо. Из детства. «Битлз». Не против?
Гена помотал головой, что нет, не против. В его детстве, конечно, уже не было никаких «Битлз», но пусть будут, подумал он. Писатель зарядил блестящий компактный диск в серебристый кубик «Сони» и отщелкал номер композиции. Кухня наполнилась странными звуками сочетания неопознаваемых инструментов, из которых Гена смог выделить только скрипки. Скрипучий же голос затянул мелодию, которую Гена слушал скрепя сердце. Когда дошло до припева, писатель начал прыгать в такт и вопить:
— I am the eggman, y-y,
I am the eggman, y-y,
I am the walrus!
Тю ку ку тю!
— Это о чем песня? — спросил из вежливости Гена.
— О тебе. И обо мне. О нем. О том, что я — это он и ты — это он, а ты — это я. Но вообще-то это нонсенс. Настоящий. В отличие от «Алисы в стране Чудес» или «В Зазеркалье». Кстати, ты знаешь, что «Алиса в Зазеркалье» — это русское название. В оригинале она называется просто «Through the Looking Glass and What Did Alice Found There». И никакого Зазеркалья. Зазеркалье — это наше, родное. Даже если это английский так называемый нонсенс. Хотя первая сказка про Алису называлась сначала «Алиса под землей». Тут явно есть какая-то связь. А «Сквозь зеркало» — это процесс. Путь. Способ. Это еще круче, чем само Зазеркалье. Это Зазеркалье, возникающее в Межзеркалье в процессе движения в Зазеркалье.
— Я давно в детстве это все читал, — сказал Гена, — не помню деталей. Чего это тебя вдруг потянуло на детские книжки?
— Это не только детская книга, — сказал писатель. — Это вообще Книга.
— А твоя книжка как? — спросил Гена.
— Спасибо, что уже не спрашиваешь, про что она, — ответил писатель, как всегда, не на вопрос, а на свое представление о вопросе. — Я собираюсь ее тебе скоро показать. По электронке перешлю. Она почти написана. Осталась последняя нулевая глава и эпилог. И еще правки.
— А что в эпилоге?
— Точка, — ответил писатель, — самая последняя точка самого законченного в мире эпилога. Потерпи несколько страниц — я их наваяю, и ты все узнаешь.
— А можно, тогда я тебе расскажу про себя одну историю? Все равно на твою книжку она уже не повлияет, хотя можешь вставить, если захочешь. Считай, что она придуманная. Хотя я в этом не уверен.
— И правильно не уверен, — заявил писатель. — Придумать ничего нельзя, можно только открыть. Даже если это литература или, скажем, музыка или живопись. Поэтому личность открывателя хотя и имеет значение, но не является значимой. Жалко только, что открытые мною стихи мало кого прикалывают так, как меня. Видимо, я их откуда-то не оттуда беру. Там только для меня и лежит. Давай валяй свою историю. Может, я ее и правда использую.
И Гена дал. И навалял историю. Писатель на удивление внимательно слушал, не встревая, и даже делал пометки на бумаге серебристой ручкой «Кросс», отрываясь от своего бесконечно продлеваемого «Голуаза» и бесконечно подливаемого кофе. Только иногда восхищенно причмокивал, восклицая: «Вот это да! Вот это здорово!»
Когда Гена дошел до эпизода с сокровищами, писатель резко вскочил и зашагал по кухне.
— Где шар? — встревожено спросил он.
— Какой шар?
— Белый матовый шар, — пояснил писатель, судорожно прикуривая сигарету. — Шар, который лежал сверху в ящике с жемчугом. Ты должен был его оставить себе. Где он? Ты, вероятно, взял его в руки, а потом? Что потом? Только не говори, что положил обратно. Не дай Бог…
— А что, ценная штука? — спросил Гена с показным равнодушием, удивленный реакцией спокойного обычно писателя, и желая его поддразнить.
— Это мой шар! — закричал писатель. — Мой, понятно?! Я, наверное, его у тебя тогда на пьянке оставил. И никак не мог вспомнить — где. Я поверить не мог, что я его навсегда потерял! Все чувствовал, что он где-то рядом. Где он? Попытайся вспомнить, ну пожалуйста.
Гене стало писателя жалко, до того жалко желал писатель обратно мифическую драгоценность. Чуть не плакал даже.
— Да пожалуйста, только не плачь, — Гена достал из рюкзака булыжник шара, оставшийся от Хоттабыча.
Писатель взял его в руки, и глаза его наполнились радостью и светом отражений камня. А сам жемчужно-матовый булыжник вдруг сделался мягким, будто живым, от взаимного трогательного чувства, увлажнившего глаза собеседников и изменившего им видения предметов.
— В чем прикол-то? — спросил Гена, смаргивая непонятную ему слезу умиления от встречи писателя с шаром.
— Сейчас объясню, — сказал писатель, — вот смотри, прямо в него. Видишь?
— Чего?
— Ничего не видишь?
— А что видеть?
— Внутрь смотри, вглубь. Видишь?
— В какую глубь? Он же не прозрачный!
— Да это туман просто. Смотри. Правда не видишь?
— Да чего видеть-то?! — расстроился Гена.
— Ладно, — сказал писатель, — попробую объяснить.
Он положил шар на тарелку с широкой голубой полосой, которая осталась, наверное, от позавчерашнего ужина, и начал объяснять — как всегда непонятно.
— Смотри, ты же знаешь, — начал он с фразы, которой начинал любой рассказ о чем-нибудь, чего Гена, как правило, не знал. — Любой язык можно записать как формулу, как уравнение. Скажем, существительное в русском языке изменяется по родам, числам, падежам. Эти возможности изменения можно заматематить в переменные с ограниченным числом значений. Плюс словообразование. Переменные суффиксов, приставок, корней, окончаний. Они составляют уравнение существительного. Так же — глагол, прилагательное и так далее. Сами по себе уравнения частей речи, то есть слов, являются переменными для уравнения предложения. Это суперуравнение и будет формулой языка. Если составить формулы всех языков, то из них математически можно вывести формулу праязыка, или постязыка, что одно и то же.
— Для чего?
— А ни для чего. Математика, она вообще ни для чего, у меня всегда в школе одни двойки по ней были, в силу ее непрактичности. Просто такой способ восприятия мира…
— А при чем тут камни?
— Ты в школе хорошо учился?
— Сам знаешь, что плохо.
— Любое уравнение можно изобразить в виде графика, в данном случае — очень сложного, многомерного, дискретного, то есть практически мы его построить не можем, даже вообразить мозгов не хватит, потому что нам все равно бы пришлось делать трехмерную проекцию. Да и уравнение составить мы не сможем. Но языки в виде графика существуют — в соприкасаниях миров. Образно выражаясь, это прозрачные каменные шары с квазимногомерным пространством внутри, где графики — в виде прожилок, меняющих форму и окраску в зависимости от угла зрения и пропорций наполненности светом и тьмой. Я даже думаю, что это и есть тот самый философский камень, о котором так долго говорили алхимики, когда большевиков еще не было. Сокровища были небесные, а ты знаешь, что все то, о чем мы думаем, но чего не существует реально на Земле, воплощается на небе. Значит, там должен был быть ящик камней языков. Поскольку я оставил свой шар у тебя. И, кстати, камень праязыка там тоже должен был быть. И ты его наверняка видел. Только взять не мог.
— Почему это не мог? — обиделся Гена. — Я мог взять оттуда все что угодно…
— Правильно, извини, — улыбнулся писатель. — Конечно, мог. Я просто неправильно выразился. Взять — мог. Только оставить — нет.
— Почему?
— Фантазии бы не хватило.
— У меня? — обиделся Гена.
— У меня, — сказал писатель. — Ну разве не чудо? — и кивнул на шар.
Гена посмотрел на тарелку с шаром. Шар как шар. Красивый, конечно. Но нисколько не волшебный. Бытовой даже какой-то. Он покосился на писателя и подумал, что с таким воображением, как у писателя, жить, наверное, очень интересно — и принимать ничего не надо, если, конечно, он ничего не принимал.
— Чудо, — покладисто согласился Гена. — Так я так к не понял — это твой, что ли?
— В некотором смысле… — Писатель нежно взял булыжник на раскрытую ладонь.
— Сережа, прости, — сказал Гена очень осторожно, кивая на булыжник. — Я так и не понял, это что?
— Как — что? — по-детски удивился писатель. — Это русский язык.
— Откуда ты знаешь, что русский?
— Что я, по-твоему, русский язык не знаю, что ли? Вот, смотри, великий и могучий у меня в руках, на ладони! Хочешь подержать? — Писатель протянул Гене руку с камнем.
— Нет, спасибо, — отказался Гена.
Писатель хотел что-то добавить, но телефонный звонок увел его в комнату, где находился аппарат, оставив булыжник на столе — сухой и твердый. Гена, чтобы не слышать разговора, выбрал из нескольких, валявшихся на кухне компакт-дисков «Птицу» «Аукцыона», тихо поставил тему под номером два — «Дорога» и уселся пялиться на шар, не понимая, что в нем было такого, что видел писатель.
В телефонной трубке голос звонившего был неприветлив и не был писателю знаком.
— Сережу можно?
— Не знаю, что вы имеете в виду, — ухмыльнулся писатель. — Вы хотите поговорить с Сережей?
— Да! — рассердился голос.
— Слушаю.
— Слушай, ты, прозаик. Ты чего, отморозок, в своей книжке нашего пацана завалил?
— Какого пацана? — удивился от неожиданности писатель.
— Сам знаешь какого. Ну, побыковал пацан… Чуть-чуть. С кем не бывает…
— Ничего себе — чуть-чуть!
— Не гони. Чисто побазарить пришел человек, а ты его сразу валить. Западло.
— А вы откуда знаете? Послушайте, что вам от меня нужно?
— Да ты сам-то не быкуй, не быкуй. Думаешь, мы тут так, погулять вышли. А мы тут тоже с высшими образованиями, понимаем кое-что. И паблик рилейшенз, и имидж мэйкинг, и создание направленного общественного мнения. Короче, в конце книжки, в эпилоге, пришлешь нам лаве за пацана — двести тонн грина, понял? Чтоб неповадно было! Или обратно его переделай в человека, а то он тут забодал уже всех.
— В человека? В нормального человека?
— Ты нас за язык не притягивай, пис-ссатель. На базаре не лови. Ты, короче, все понял.
— Я все понял. Только помочь не смогу. Даже если бы захотел. А про эпилог забудьте, для вас там просто нет места. Существуют свои внутренние законы. Зло обречено и всегда наказуемо. Не через власть наказуемо и не насилием силы, а неизбежностью законов, которые проявляются не через силу и не властью. И не только в книгах, но и в жизни. Таков механизм. Так заведено. Не нравится — можете предъявлять Господу Богу.
— Стрелки перевел? Типа, ты под Богом ходишь? Ладно. С добром и злом уж как-нибудь сами разберемся — у нас с ними СБОИ отношения, ты в них не лезь! И свои связи в этой области тоже имеем, понял? Ты наши возможности и каш уровень себе слабо представляешь — и моли своего Бога, чтобы не довелось представить лучше. Так что если хочешь на таких понятиях и в таких сферах разбираться — пожалуйста. Но учти, по мелочам Он не впрягается. Думаешь, Он за тебя говорить будет? Посмотрим. Посмотрим, как ты заговоришь. Стрелу мы Ему сами забьем, но если Он не явится, отвечать по всем рамсам будешь ты. Один.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31